Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Утром я соскочил с постели чуть свет, желая доказать солдату, что лесник самая ранняя на земле пташка. Солдат спал богатырским сном. Тихо, чтобы не будить его, я растопил плиту, а когда она разгорелась, взял ведра и отправился к колодцу за водой. Утро было ясное, и возвращался я с полными ведрами воды, наблюдая издалека, как, разогревшись, моя плита выбрасывала в небо столб дыма. Я подумал, что, пока солдат спит, может быть досматривая свою героическую эпопею с чертями, я приготовлю еду. Но когда я пришел на кордон, солдат уже убрал постель, отыскал березовый веничек и, не смочив пол, старательно гонял по избе пыль. Вид у него был смущенный, хотя никаких следов ночных похождений я на его лице не заметил, а не заметив, и не решился о них говорить. Да и он, видимо, забыл про свои ночные страхи, наскоро поел и заторопился в часть. Я отвел его на шоссе и показал дорогу.

Расставшись с солдатом, я направился в двенадцатый квартал и совсем рядом с кордоном, на квартальном столбе, увидел какую-то свежую надпись. Она меня заинтересовала. Я подошел поближе и прочитал: "Здесь воевал Иванов. Если погибну, то за вас, люди".

Тут и глупцу было бы понятно, что надпись сделал мой солдат.

26

В те дни я только и занимался тем, что искал Сильву. Забираясь в лес или попадая на поле, я оглядывал местность - не видать ли где моей любимой кобылы; рассматривал следы на дороге - не попадется ли среди иных следов отпечаток копыта Сильвы; заметив запутавшийся в кустах конский волос, пытался определить - не она ли оставила по себе добрый знак. Но это не значит, что я без передышки искал Сильву. Лес - живое хозяйство, были у меня и поважней занятия.

В хороший солнечный день я усаживался недалеко от кордона под одинокую сосну, смотрел на лес, на траву, на виднеющийся вдали Финский залив и думал. О чем я думал? А вот о чем. День прекрасный. Вчера были белые легкие облака, словно какая-то хозяйка общипала к обеду курицу и пустила перья по небу. Солнце в зените. Сижу. Смотрю. Мухоловка пролетела над моей головой. Тихо. Загудела машина на шоссе. Прожужжал шмель. Поднял с земли веточку. Посмотрел на нее. Отбросил в сторону. На что еще посмотреть? Смотрю на траву. За лето она выросла и кое-где слегка желтеет. Кустик брусники блестит, точно смазан маслом. Почесал в затылке. Опять смотрю на траву. Но посмотрим на что-нибудь другое. Смотрю на залив. Нога затекла от долгого сидения. Звенят кузнечики, звенит и в моих ушах. День светлый, и у меня внутри свет. Ветер колышет траву, и в моей душе ветерок колышет траву. Я и день равны. Мы сидим с ним рядом и глядим друг на друга. Опять смотрю на траву. К вечеру солнце опустится за лес, утихнет ветер, похолодает, смеркнется, наступит ночь. Но что это я вспомнил о ночи, до нее еще далеко. Солнце, как ствол дерева, упруго уперлось в землю...

Занятие это было на редкость увлекательным и облегчающим душу. При таком размышлении испытываешь какую-то удивительную легкость, как будто нет на тебе кожи, ничто тебе не жмет, не теснит, не мучает ревматизм, не ноет простуженная нога, как будто тебя нет, а есть трава, дерево, мухоловка, шмель, день. Впрочем, ты тоже есть, но в каком-то особом состоянии. И глядишь на мир не так, что он есть помимо тебя, а он есть именно потому, что ты есть, ты мир рождаешь и за ручку выводишь на свет. Скажешь: "Солнце", и как будто не было до тебя солнца. Но ты сказал: "Солнце", и оно родилось. Скажешь: "Трава", и не было до тебя травы, а было черт знает что, а ты сказал, и явилась трава. Так же обстояли дела с ветром, днем, мухоловкой, заливом и со всем прочим, что попадалось на глаза, что воспринимали мои уши. И так получалось - что бы ты ни сказал (ни сделал), все было прекрасным: и трава, и солнце, и деревья. Ты ничего не сделал лишнего и плохого, но и лентяем не сидел. Ты трудился в поте лица, рождая этот мир, принимая его из материнского лона. И он жил уже сам, признательный тебе за твою работу. Поистине, что может быть на свете прекрасней, чем эта работа! Временами мне казалось, что я бы отказался от любой другой и занимался бы только этой, так она была мне по сердцу, так хороша.

Однажды, поразмышляв таким образом некоторое время, вспомнил я про след, что видел на утренней дороге к Дедовой поляне (там во время войны был жестокий бой); свежий, отчетливо обозначенный на влажной глине, он повествовал о том, что человек, хозяин этого следа, прошел минут за пять-десять до меня. Было раннее утро, солнце едва поднималось, а в такую рань чужие следы в моем лесу редки - до города, до села далеко. Это к восьми, к девяти часам прибудут первые гости, дорога запестреет следами мужских ботинок, женских туфель, детских сапожек. Каких тут тогда не встретишь следов! Рассматривай и изучай их сколько влезет: следы лаборанток, академиков, маляров, генералов...

О владельце этого следа я мог сказать, что он уже не молод, а если точней, ему за сорок. Сверхсообразительности, чтобы догадаться, что человек этот повидал жизнь, не требовалось. Это возраст людей, которые мужали в войну и познали ее, а особа эта не была щедра на милости. Я мог сказать, что он был прям осанкой, не пьет, не грузен, не толст - на это указывала глубина ступни, курил - на обочине валялся свежий окурок, внимателен - не лез в лужи, а выбирал места посуше, был без поклажи, шел скоро, налегке, с равными усилиями на спусках и взгорках - у него было здоровое сердце, шел, думая об определенной цели, не разглядывал лес как нечто диковинное, не распахивал ушей перед трелью каждой пичуги, не топтался на месте, завидев белку или лося. Шел, как будто знал, куда идет. Он напоминал известных мне грибников, которым были ведомы грибные места и которые не мечутся по лесу в поисках гриба, как бараны, гонимые жаждой, а шагают прямо к грибным местам, к своему грибу, точно он только для них вылез на свет. Но это был не грибник. Он легко, без душевного трепета проходил мимо самых урожайных мест. И не ягодник. Две-три ягоды малины это все, что он себе позволил. Не рыбак, не турист, не охотник. Тогда кто же?

Грибника, ягодника, охотника, браконьера, человека, случайно забредшего в лес или пришедшего сюда с какой иной целью, я отгадаю без труда. Тут не нужно какого-то природного таланта. Держи глаз остро, все подмечай, все учитывай, все запоминай да владей немного логикой. Лес открытая книга. Тут каждый след скажет о человеке больше, чем самые глубокие откровения. На его живом лице, как на озерной глади, отразятся малейшие оттенки: ловок ты, хитер, подл, благороден - обо всем расскажет лес, как прорицательница или гадалка, откроет тебе то, чего ты и сам о себе не знаешь. Главное, будь внимателен и не доверяйся воображению. Воображение - обманчивая птица, поддайся ей, и черт знает, к каким далям она тебя унесет, как ловко выбьет из-под ног твердую почву, как все перевернет, перекрутит, переиначит, белое назовет черным, а черное белым, живое умертвит, а в мертвое вдохнет жизнь, завертит, закружит, запутает, заварит такую куролесицу, что жизни будешь не рад. Какого-нибудь злобного человечка, всю жизнь делающего мелкие пакости знакомым и соседям, превратит в благородного мужа, дурнушку обратит в красавицу, дурака в мудреца, прекрасного юношу в бандита. Воображение в подобных случаях не подспорье. Нужна суровая логика, опыт, факты, а фантазию, если тебя и позовет к ней, растопчи, задуши, задави на корню.

На следующее утро я опять встретил этот след, и он меня глубоко заинтересовал. "В самом деле, что это за человек, зачем он пришел в лес. Если ему не нужны ягоды, грибы, дичь, тишина и прочие лесные красоты, что ему тогда нужно?" - думал я. Случается, бродят в лесу люди без определенной цели. И ягод им вроде не надо, и грибов. И леса они не видят, и дорог не знают. Ведет их душа по своей, известной им одним тропинке, рвут они ягоды, собирают грибы, жгут костры, ломают ветки черемухи, рубят деревья. Но ягоды они рвут на своей поляне, черемуху ломают от дерева, что растет в их душе, жгут костры из веток своих деревьев, валят деревья из леса, взращенного ими самими. Тут я им не указчик, они сами, как и я, лесники, облеченные правом поступать, как им заблагорассудится. Они могут обобрать всю чернику, но от этого черничник не оскудеет, а напротив, ягод в нем прибавится, могут обломать все ветки у черемухи, а дерево станет кудрявее и душистее, они могут вырубить все деревья, но от этого лес будет еще выше и стройнее. Они сами, как ягода, как черемуха, как деревья. Славен такой гость в лесу, берущий от леса и дающий ему во сто крат больше! Приход их в лес не то чтоб редок, но неожидан, не подвержен никаким закономерностям. Они являются в лес случайно, как легкий ветер, и так же случайно исчезают. Ты его ждешь здесь, а он появился там. Ты его ждешь утром, а он появился вечером. Случается и так: ты его ждешь, а он не приходит. Я был готов предположить, что таким гостем был хозяин ранних следов, но меня смущало одно обстоятельство: следы появлялись закономерно, в одно время (рано утром) и на одной дороге. А это противоречило логике. Почему он ходит по одной дороге? Почему только утром? Почему всякий раз опережает меня? Какая может быть у человека цель, если этой цели не видно? Может, его цель одна видимость, а на душе он скрывает другое? Может, он браконьер?

Слов нет, доверие прекрасное и необходимое качество для каждого. Если бы люди доверяли друг другу, добрая половина забот исчезла сама собой. Противно, когда человек, не зная тебя, думает о тебе плохо. Подозревать невинного, заставлять его доказывать, что он не слон, не крокодил, не верблюд, не убил, не украл, не предал, - отвратительно. Но как быть, если на твоих плечах лес и ты ведешь ежедневное сражение за его сохранность, если, пробегая кварталы, ты невольно радуешься не цветам лесным, а тому, что нет у тебя свежих пней. И весь смысл жизни твоей, вся красота и истина в том, есть ли пни или нет. Нет пней - хорошо. Тогда ты спокоен, ты счастлив, ты исполнил свой долг, мир тебе улыбается, а ты ему. Есть пни тогда надо искать браконьеров-порубщиков, а это зачастую не так просто (благо, если найдешь): идти на них тяжелой войной, ругаться, спорить, писать акты, искать свидетелей, а где их найдешь в лесу, они в дуплах тебя не ждут. И в конечном итоге, наказал ты браконьера или не наказал, а если ты проворонил порубку - лес погиб, хлысты снова к пням не пришьешь. Тут поневоле станешь недоверчив, любого заподозришь в злом умысле. А это проклятье, страшней которого нет. Я гнал от себя недоверие, бежал от него, как от бешеной собаки. Жить и не доверять - невозможно. Я старался доверять и людям, и травинке - и не мог.

Месяц назад у меня произошла большая порубка. Я был сыт ею по горло. Из-за своей доверчивости, как неразумное дитя, я попался на уловку Емели Шигашева. Был сенокос, время, когда меня особенно донимали браконьеры, и у Дедовой поляны я несколько раз повстречал Емелю. Я никогда не думал о нем плохо и не подозревал в браконьерстве. Шигашев всегда мне казался честным мужиком, с открытым сердцем, он никогда не лгал и не прятался за спины других, он воевал и вернулся домой израненный, контуженый, трижды убитый и пропавший без вести. Я подумал, что у него разболелись раны и он совершает лечебные прогулки, чтобы как-то успокоить боль, и попросил его при случае присмотреть за этим краем леса, а сам на короткое время переключился на другой участок. Когда через несколько дней я пришел на Дедову поляну, я обнаружил порубку. Я сразу понял - это дело рук Шигашева. Порубка была с размахом. Даже мой самый злостный браконьер Беглец не осмелился бы нанести лесу такую рану, даже стихийное бедствие не принесло бы столько вреда. Лес напоминал скорбное поле сражения. Все было изрыто тракторными гусеницами, переломано, исковеркано, всюду валялись обрубленные ветки берез, сучья. Не раздумывая, я отправился к Шигашеву.

Я не ошибся. На шигашевском дворе высилась гора березового леса. На мой вопрос, откуда лес, Шигашев сказал, что он сам недоумевает, как тот попал к нему во двор. Вел он себя мирно, как будто был ни при чем и до дров ему нет никакого дела. Шигашиха, напротив, рвалась в бой. Когда я заявил, что лес ворованный, что я его арестовываю, а на самовольную порубку составляю акт, она набросилась на меня как на смертельного врага. Сколько я услышал оскорблений! Она грозилась меня убить, подпустить на кордон петуха, плевала в лицо, вылила на меня ведро помоев. На ее крики собрался народ. Я был обгажен, оплеван, осрамлен. Какие только грехи не приписывала мне эта женщина. Я был и вор, и бандит, и разбойник, отец мой был пьяница, а мать проститутка, я должен был сгореть в огненном пламени за свои прегрешения, я был бараном, жабой, крысой, я был глуп, подл, труслив, развратен, лжив, я был холуй, растратчик, спекулянт, дармоед и почему-то американский шпион. Я не оправдываю себя, но даже самый последний человек не имел столько недостатков, сколько имел их я. Если б не подоспевший на помощь участковый милиционер Козырев, мне бы пришлось худо. Вдвоем, под брань, хулу и ощутимые тычки Шигашихи (тут досталось и Козыреву), мы отпилили несколько комельков. Я захватил их с собой в лес и на месте порубки прикладывал отпиленные комельки к пням. Они не сходились. Вероятно, я очень волновался (не каждый день человек получает такую порцию грязи, какую получил я), поэтому не мог найти нужные пни, но я был уверен, что порубка шигашевская. С этой уверенностью я опять пришел к Шигашеву и объявил, что комельки сошлись и его причастность к порубке доказана. Он, в отличие от хозяйки, сдался сразу и подписал акт. Я облегченно вздохнул. Но совесть моя была нечиста. Я чувствовал себя виноватым перед Шигашевым, перед самим собой. Я обманул Шигашева. Пусть порубка была его, я-то ее не доказал.

Не мысля допустить в дальнейшем подобных историй, желая предотвратить новую беду, я решил подкараулить неизвестного человека, который оставлял следы. Глубокой ночью пришел я на дорогу к Дедовой поляне и засел в кустах. Время тянулось медленно. Костра не разжигал. Я озяб, меня нещадно ели комары. Птицы еще не проснулись. Лес был наполнен вечной, ненарушимой тишиной, впрочем, лес никогда не бывает тих, разве что мертвый. Мимо меня пробежала лиса, завозилась птица на ветке, досматривая последний сон, гудели комары, листья в дремоте переговаривались между собой, полетела, тяжело хлопая крыльями, на ночлег сова, под сухим листом в земле ворошился дождевой червь, в отдалении со стороны Финского залива доносился гудок электрички. На востоке засветлело, появилась полоска зари. Я терпеливо ждал человека. Он не появлялся. Вдруг я услышал по дороге шаги. Не успел я выскочить из кустов, не успел остановить его, разглядеть в лицо, как он мигом проскочил мимо меня.

- Эй, приятель, - крикнул я ему вдогонку, - спичек у тебя не найдется?

Человек не отвечал и продолжал идти. Я окликнул его еще.

- Ты что, оглох? Спичек не найдется?

Он явно не хотел со мной разговаривать и молча шел вперед. Я последовал за ним. Я шел скоро, но расстояние между нами не сокращалось, а увеличивалось. Я побежал. Человек шел размеренно, как и прежде, а я запыхался, я не мог его догнать. Вот он исчез за поворотом. Я выскочил напрямую. Дорога была пуста. Человека на дороге не было. Его следы обрывались за поворотом, у сосны. Я стоял в растерянности, как незадачливый детектив, который после долгой погони держал в руках преступника и упустил. Интуиция подсказывала мне, что человек где-то рядом, не мог же он испариться. Я присел под сосной. Сколько я сидел под сосной - не помню. Я потерял счет времени и очнулся оттого, что услышал стук топора. Я вскочил, словно встревоженный лось, а потом образумил себя: надо действовать осторожно, чтобы не вспугнуть порубщика, не дать ему уйти, теперь я был совершенно уверен, что человек, оставивший на дороге следы, был порубщиком.

Подкрался я тихо. Я раздвинул ветки и увидел Емелю Шигашева. Вот он где попался, голубчик! Одной рукой, вторая у него была ампутирована, он рубил березу. Она упала, зашелестев листьями. Я глянул туда, где должен быть пень, - пня не было. Вместо срубленной березы росла новая, такая же, как и раньше. До меня Шигашев успел срубить уже несколько берез, они лежали на земле, очищенные от веток, но, как я ни напрягал зрение, я не видел ни одного пня. Березы росли, как росли раньше, нерушимо стояли на своих местах, ветерок лениво трогал их листья. Я не мог ошибиться, это место я знал как самого себя и все деревья мог сосчитать по памяти. Я сосчитал их - все они были целы. Пока я, сконфуженный увиденным, издали искал пни, Шигашев принялся за другую березу; подсеченная топором, и она упала, а на месте ее выросла новая. Я хотел было закричать, подбежать к Шигашеву, остановить порубку, но удержался. Я знаю, начальство не одобрит моего поступка, для него каждый человек, поднявший на лес топор, браконьер, ему не важно, остается ли после этого дерево или нет. Я не подошел к Шигашеву, я оставил его за своим делом, медленно отступил назад шаг, другой и неслышно удалился. Я шел по дороге и долго еще слышал стук топора, но это был единственный случай, когда стук топора не тревожил моего сердца.

27

Когда я иду по лесу, простого шага, простого движения, даже самого быстрого, мне мало, во мне столько неистраченной энергии, телячьего восторга, что я все время подпрыгиваю и тянусь руками к листьям, к веткам, висящим над моей головой. Со стороны, глядя на меня, прыгающего с протянутой рукой, можно подумать, что я срываю с деревьев какие-то невидимые плоды. Я и в самом деле их срываю, иначе для чего бы мне прыгать? Иногда я думаю, что это за плоды? Бананы? Апельсины? Или наши северные антоновские яблоки? И ни на чем конкретно не могу остановиться. Но в том, что они есть, нет сомнения. Что в том, что они невидимы? Главное, они сладки, вкусны, питательны и до них можно дотянуться рукой. Конечно, самые сладкие плоды, как и все сладкие плоды на свете, висят выше, чем хотелось бы, и, чтобы их достать, мне приходится прыгать особенно высоко, стараться. Но чего не сделаешь для того, чтобы дотянуться до заветного плода? Ноги у меня молодые и крепкие и выстреливают меня вверх, как катапульта.

Напрыгавшись вдоволь и насытившись незримыми плодами, слегка огрузнув от пресыщения, я забредаю в тучные черничники и принимаюсь за плоды зримые. Люблю летом в зрелый для черники час попастись на ее угодьях. Руки и рот мои от черники черны, словно я ел не ягоды, а пил чернила. Но что мне стесняться в лесу и кого, собственно? Я никогда не собираю ягоду впрок в кастрюлю или лукошко и не несу на кордон. На мой взгляд, сладость ягоды в том, что ешь ее с куста. Полежав в кастрюле даже полчаса, она теряет свои драгоценные качества. Есть ягоду, сидя за кухонным столом, запихивая ее в рот ложкой, для меня так же кощунственно, как рубить елку на Новый год. Всю свою волшебную власть ягода теряет в тот самый момент, когда ты срываешь ее с куста. И чем быстрее ты ее отправишь в рот, тем больше у тебя шансов ухватить ускользающую сладость. А как не принять во внимание обстановку? Изба со своими привычными запахами - и лес, жаркий день, тенистые заросли деревьев, защищающие тебя от палящего солнца, комариный писк возле уха, ленивый шепот листьев, благоуханье трав и дробно обсыпанный перед тобой чистый куст черники. Ты можешь, проходя мимо, отщипнуть от него две-три ягоды, не заботясь о судьбе остальных, найдется и на них охотник, даром они не пропадут; можешь присесть на минуту и потрясти его основательно, в том случае, если он тебе очень понравился или если тебя мучает жажда; а можешь лечь под ним, ягоды сразу очутятся над тобой, потянешься к ним губами, или, забыв о цели своего короткого привала, рассеянно смотреть вверх, выискивая в просветах между листьями кусочек синего неба; можно даже уснуть, ослабев от долгой дороги и пьянящей духоты.

Любил я побаловаться и другой ягодой, земляникой. Для этого не ленился вставать рано, не до солнца рано, а слегка пропустив его вперед, чтобы оно, встав, чуть-чуть прихватило и пригрело росу. Мне почему-то казалось, что землянику лучше всего есть в это время. Тогда и воздух, и утро так же нежны и ароматны, как ягоды земляники. И ешь ее недолго, с полчаса, не больше, рвешь, пока не встанет выше солнце, не нагреет поляну, пока ягоды холодны и обмочены в росе, как в молоке, и кажется, что ты отправляешь в рот не землянику, а кусочек утра.

Любил я поесть и малину, особенно на тех кустах, которые не были тронуты рукой человека, и клюкву, и бруснику, и, чем девственней место, тем приятней в нем бывать. Но в наше время и в нашем лесу где найдешь такие места? Зимой лес сравнительно пуст, но летом армии грибников и ягодников бродят по лесу в самых разных концах, рвут все подряд, и иной раз, зазевавшись по делу, не всегда ты, лесник, успеешь застать и отведать малину или бруснику. Особенно бруснику. Вооруженные хитрыми приспособлениями (чего только не придумает человечество, чтобы урвать больше и скорей), люди гребут бруснику, как сгребают сено граблями, валят ее в бездонные ведра вместе с листьями и корешками совсем зеленой, не дав ей поспеть, набраться соков и, понежившись на солнце, приготовить букет. Каждый год я замечаю - она стоически переносит эти варварские набеги, но мне кажется, что силы ей изменяют и она в обиде на людей, что ей не дают созреть.

Вкусна и пряна маленькая веточка вязкой черемухи, слава богу, черемуху не едят, зато нещадно рвут весной, когда она цветет; приятны и горьки две-три ягодки зрелой рябины, прихваченные морозом. До рябины особенно падки дрозды-рябинники. Осенью соберутся они в стаи. Утром глянешь - налетят на рябину, точно облако опустилось, обсядут, обвиснут, горланят возбужденно, клюют ягоды, дерево стоит красное, будто кровью исходит. Вечером посмотришь - ни дроздов, ни ягод - исцелили рябину клювы дроздов. Валяются в желтой траве оброненные в спешке ягоды, но и этим до весны не дожить, подберут и их тоже.

28

Изголовье моей кровати напротив окна, в которое глядит ветка сосны. Сосна растет так близко, что заслоняет свет. Лежа в постели, перед тем как уснуть, и утром, едва проснувшись, перед подъемом, я часто глядел на ветку и находил в ее изгибах и очертаниях, в изменчивых линиях лица разных людей. То я находил лицо деда Ивана, то боцмана и флотских друзей, а особенно лицо девушки, я часто разговаривал с ней. Она была хорошим собеседником.

Срок сдачи жердей срывался. Сильвы я не нашел и принялся выносить жерди на себе. Это была хлопотливая работа. Временами мне казалось, что я не жерди нес на плечах, а небесный свод. Жерди я вынес, но натрудил и простудил в болотной воде ногу, ее у меня скрючило, и, когда я шагал, отдавало внутри острой болью. Поначалу нога скрючилась немного, и я не обращал внимания, я хромал почти незаметно, но со временем какая-то сила стягивала ее все сильнее и сильнее, и я уже не ходил, а подпрыгивал кузнечиком: "рубь - двадцать, рубь - двадцать".

Однажды я пилил дрова. Я лихо пристрастился пилить двуручной пилой один и даже вывел для себя, что одному работать сподручней. Когда пилишь вдвоем, неизвестно, какой напарник тебе попадется, с иным не дерево пилишь, а насмерть бьешься: кто кого одолеет. Только с дедом Иваном я любил пилить вдвоем.

Я приподнял бревно, чтобы положить его на козлы, и упал от боли. Очнулся я вечером. Темнело. Я лежал на земле рядом с бревном и не мог пошевелиться: болела нога, поясница, шея, руки, у меня был жар, меня знобило. Но не лежать же мне было во дворе. Ползком я добрался до крыльца, прополз через сени в избу, вскарабкался на кровать. И снова потерял сознание. Сколько я лежал на кровати, не знаю. Да и к чему мне было знать. Боль плотно приковала меня к кровати, двигаться я не мог, надеяться на чью-либо помощь не приходилось. Кому взбредет в голову, что где-то в лесу на кордоне лежит больной беспомощный человек. Только сейчас я понял настоящую опасность одиночества: ты бессилен и тебе некому помочь.

Я прислушивался к шороху за бревенчатой стеной: не прогудит ли сирена директорской машины, не раздадутся ли шаги человека, но, кроме шума ветра в соснах, щебетанья птиц да возни крыс в подполье, я не слышал ничего. Я попытался кричать: вдруг кто-нибудь с шоссе услышит мой крик, но крик получился сдавленный, тихий, тише комариного писка. Дверь я не закрыл, днем в избе свободно разгуливали теплые сквозняки, ночами я замерзал. Я не мог ни перевернуться, ни снять с себя одежду, ни закрыться одеялом. Чувствуя мою беспомощность, совсем обнаглели крысы. Они вылезли из подполья, шарили в пустых кастрюлях, прыгали на стол. Положение мое было не из блестящих. Жар усилился. Я впадал в забытье и просыпался. И уже не надеялся ни на что.

Как-то я проснулся от смутного ощущения, что в избе, кроме меня, есть еще человек: крысы не бегали по полу, не гремела посуда. В избе было тепло, потрескивали в плите разгоревшиеся дрова. Пахло сваренной едой. Я открыл глаза. Странно, я лежал под одеялом, а одежда моя была аккуратно сложена на табуретке. В изголовье кровати, склонившись надо мной, стояла девушка. Я попытался улыбнуться ей и пошевелить губами, чтобы сказать слова приветствия, но она остановила меня:

- Молчи, сейчас я тебя покормлю.

Она села на край кровати и принялась кормить меня с ложки. По-моему, это был суп. Сроду я не ел такого вкусного супа. Я проглотил несколько ложек.

- А теперь поспи, - сказала она.

Я покорно уснул. Когда я проснулся, а проснулся я скоро, девушка опять кормила меня с ложки. Когда она наклонялась ко мне и придерживала повыше подушку, чтобы мне было удобней есть, прядь ее волос касалась моей щеки. Волосы были мягкие и приятно щекотали. Видно, я очень ослаб, потому что, поев, я опять уснул. Я просыпался еще несколько раз и, получив от девушки очередную порцию горячей пищи, проваливался в забытье. Сквозь сон и дремоту я слышал ее легкие шаги, она прибирала грязь после разбойничанья крыс, иногда она подходила ко мне и трогала лоб. Ладонь у нее была холодная.

Она продежурила возле меня несколько суток. Я настолько привык к девушке, что, проснувшись, еще не открывая глаз, инстинктивно разевал рот, как делают это птенцы, и тянулся к ложке.

На этот раз ложка почему-то запаздывала. Я приподнял веки: возле меня ни ложки, ни девушки. Я подумал, что девушка, наверное, вышла на минуту, подождал ее, так и не закрывая рта. Она не появлялась. На кухне опять хозяйничали крысы. Одна вспрыгнула на постель и очутилась на моей груди. Я невольно дернулся и смахнул крысу на пол. Она звучно шмякнулась, вскочила и исчезла. Я удивился не крысе - мне приходилось с ними воевать круглый год, ставить капканы, прятать продукты, закладывать крысиные ходы можжевельником, я к крысам притерпелся, - я удивился, что могу двигаться. Я попробовал пошевелить рукой - и пошевелил, попробовал перевернуться - и перевернулся, попробовал сесть на кровати - и сел, встать - и встал. От слабости и долгого лежания кружилась голова, и я бы упал, не прислонись к стене. Опираясь о стену, я сделал один шаг, другой. Нога волочилась, ступать и разгибать ее было больно, но я мог ходить, мог двигаться, а это значило, что я был жив.

Я вышел во двор. И во дворе девушки не было. Чтобы убедиться, что я встал и дееспособен, я внес в избу несколько поленьев и растопил плиту. И опять лег в постель. Я лежал еще примерно сутки, но я уже выздоравливал.

Болезнь оставила меня быстро. Я набирался сил и через день отправился в обход. Я брел по лесу, смотрел, не произошло ли каких изменений во время моей болезни, а сам думал о девушке. Я мог дать голову на отсечение, что я ее где-то видел и она мне была знакома. Я перебрал всех девушек, которых знал, но ни одна девушка не походила на эту. И все-таки я ее знал. Помоги мне встать на ноги какая-нибудь случайная, незнакомая прохожая, я бы не так волновался и даже вряд ли бы о ней думал! Мало ли людей, в том числе девушек, ходило по моему лесу? Где ее найдешь? Было бы дико и противоестественно, если бы девушка, заглянув в избу и увидев человека в бедственном положении, не подала помощи. В такое я отказываюсь верить, таких девушек на свете не бывает. Но эта была не случайная прохожая, а знакомая мне девушка. Ее внезапное появление и исчезновение казались мне странными. Где я ее видел раньше? Как могла она узнать, что я болен? Почему не сказала на прощанье ни слова, не оставила записки? К чему такая загадочность?

У меня неплохая зрительная память на девушек, особенно если они красивы. Невозможно забыть раз увиденное красивое лицо: чем красивее оно, чем прекраснее, чем сильнее поражает тебя живой одухотворенной красотой, тем глубже оно остается в памяти. Не много встречал я в жизни красивых лиц, может быть одно-два, но этого мне достаточно, чтобы знать, что они есть.

К девушкам у меня странное отношение. Некоторые говорят, что я их не люблю, верней, что я их люблю платонической любовью. Наверное, так оно и есть. Занятый любовью к лесу, я уже не могу отдать своего сердца кому-то другому. Я однолюб. Для меня немыслимо и кощунственно делить любовь на килограммы и метры. Пять тому, пять другому. Это не значит, что, кроме леса, я ничего не замечаю, напротив, временами мне кажется, что моя верная любовь к лесу открывает передо мной пути и для другой любви, в том числе и к девушкам. Но люблю я не какую-то одну, а всех. Мне они все хороши, все прекрасны, не только красавицы, способные своей красотой спасти или погубить мир, но и дурнушки, на которых никто за всю жизнь не обратит внимания. Впрочем, я не верю, что существуют девушки, на которых бы ни разу никто не остановил свой взор. Кто-то всегда находится. И к слову сказать, все влюбляются в красавиц. Так что дурнушек среди девушек нет и быть не может. Когда у меня происходят с ними встречи, я не таюсь от них, не прикидываюсь влюбленным, не говорю горячих слов любви, но и холода не напускаю. Я люблю их, я желаю им добра и счастья, и моя любовь разливается на них равномерно, как солнечный свет на луг. Они сами неплохо это чувствуют. И не могу сказать, что мое ровное любовное отношение им нравится. По-моему, оно их оскорбляет, унижает, и они считают меня глупым, чем-то обделенным, проходящим мимо самого прекрасного на свете (сердца их открыты и полны любовью и ждут только часа, чтобы излить любовь и разгрузиться как от тяжелого бремени). Я понимаю, что виноват перед ними, но не настолько, чтобы каяться. Не будь у меня в душе любви к лесу, ходи я пустой, я бы, конечно, был по отношению к ним преступник. Но любовь у меня есть, она живет, она дышит, она греет меня, придает мне силы, с каждым днем она не уменьшается, а растет сильней и сильней, и я страшусь, как бы она, став огромной, не покинула меня совсем.

Перемен в обходе я не обнаружил. Порубок тоже. Лес был таким, каким я оставил его до болезни. У старой ели я сел отдохнуть. Я сидел задумавшись, рассеянно глядя перед собой, и вдруг мне показалось - в листьях деревьев лицо и фигура девушки, о которой я думал. Я напряг внимание, но никакой девушки не увидел. Березку мягко раскачивал слабый ветер. Проходя луга, я почувствовал на себе ее взгляд. Я мгновенно обернулся, и опять никого. Желтоголовая ромашка удивленно смотрела на меня. У реки мне послышался голос девушки. Я побежал на голос со всех ног. Речка была пуста. Вода подмыла берег и свалила сосну. Образовалась запруда, и вода, прорываясь через запруду, ласково ворковала. Где бы я ни был в тот день - всюду мне чудилось присутствие девушки, я ощущал ее дыхание, точно она была где-то совсем рядом. Но кто была она? Я перебрал всех знакомых и незнакомых девушек, я даже вспомнил ту, что вытащил из реки, а она улетела, но это была другая девушка.

Я пришел на кордон и лег в постель. Мысли о девушке не покидали меня. Я глянул в окно на ветку и увидел лицо девушки. За окном, повернувшись в профиль, смотрела та самая девушка, которая спасла меня. Так вот откуда я ее знаю, вот где я ее видел! От неожиданности я вскочил с постели. Я пригляделся внимательней - это была она: та же линия губ, носа, подбородка, разрез глаз, та же улыбка, та же прядь волос, которая прикасалась к моей щеке, когда девушка наклонялась и кормила меня. Да, это была она. Я смотрел на нее и не мог оторвать глаз. Она была так прекрасна, что я молчал, не зная, как мне быть.

Чего я больше всего боюсь, так это быть неблагодарным. Увы, мне приходилось им бывать. До сих пор, по-моему, я только и делаю, что живу в долг. Отец с матерью дали мне жизнь. Друзья по флоту, пока я лежал в госпитале, похлопотали и устроили меня на кордон. Дед Иван пригрел. Лес принял и раскрыл свои тайны. А как сбросить со счета тех, которые делали мне добро незаметно, оставаясь в тени, не желая, чтобы я знал об их благодеянии, мимо которых прошел стороной по черствости своего сердца, которых не мог отблагодарить, хотя и хотел, не хватало ума, такта, сноровки и в силу других обстоятельств: школьных учителей, врачей, сослуживцев - людей, которых я даже не знаю, и они меня не знают и знать не хотят, - я по горло, по уши в долгу, мне никто ничего не должен, я один должен всем.

Чем больше я живу в этом мире, тем больше у меня долгов. Я в долгу перед лесом, который принял меня, перед солнцем, которое каждый день дает свет и тепло, перед колокольчиком, за то, что он приветливо кивнул мне, когда я шел по тропе к колодцу, перед лисой, уступившей мне путь, перед вечерней звездой, сияющей в пустом небе, перед камнем у дороги, перед речкой, перед кустами бузины у крыльца, перед ветром в поле... Неужто человек волен только брать и брать, ничего не давая взамен? Страшно становится, когда подумаешь, какой долг лежит на твоих плечах и какую плату ты должен принести своим кредиторам. Чем я отблагодарю отца, мать, флотских друзей, деда Ивана, лес, солнце, колокольчик, ночь, звезду, ветер? Какой поступок совершу, какое самопожертвование? Сумею ли не ударить лицом в грязь, воздать сторицей? Боюсь, что нет.

Сейчас я хотел отблагодарить девушку за ее красоту и доброе сердце, но чем ее отблагодарить, как это сделать? Я поклонился ветке в пояс и сказал: "Спасибо". Цветы я обычно не рву, зачем мне их рвать, если я живу среди моря цветов и на каждый цветок могу посмотреть в любое время. Но тут я нарвал букет ромашек и поставил в банке на подоконник, чтобы их видела девушка.

По-моему, она приняла мои дары с признательностью, но я был неудовлетворен. Мне хотелось сделать такой подарок, который особенно пришелся бы ей по душе.

Недалеко от кордона я выбрал две сосны, стоящие вблизи друг от друга. Я принес длинную толстую проволоку, ржавое поломанное сиденье от косилки, скобы, забрался на сосны и скобами прикрепил проволоку у самых вершин. У меня получились славные качели.

Ах, качели, качели, удивительный вы снаряд, сколько радости доставили вы мне в детстве! Вот вы подняли меня ввысь - и земля, и дома, и люди, и деревья, даже солнце остались внизу, я лечу в страшной, сладкой головокружительной вышине, выше меня ничего нет, еще немного, и я упаду в небо. Но вы срываетесь вниз и бросаете меня к земле, к людям, к домам, деревьям, я пролетаю их, и земля, и люди, и дома уже выше меня, я падаю ниже и ниже, и дальше падать некуда, душа замирает от страха, что-то будет со мной, я пропал, но вы не даете мне пропасть, вы выносите меня снова вверх, и я уже навсегда знаю, как бы я ни падал, что есть это небо и меня будет тянуть к нему постоянно. Что может быть удивительнее этого изобретения: взлетай вверх, припадай к земле?

Когда качели были готовы, я опробовал их, и они мне понравились. Я надеялся, что они понравятся и моей знакомой, и не ошибся. Однажды я возвращался домой и там, где устроил качели, услышал тихий смех и важное поскрипывание старых сосен. Я сразу догадался, что на качелях качается моя спасительница. В субботу и воскресенье наезжали горожане. Они осаждали качели. Но девушка занимала качели с утра и не слезала с них до вечера. Она никого не подпускала к качелям. Начинались крики, ссоры. Девушка говорила, что качели ее. Горожане - что качели общие. Мне было обидно, что девушка оказалась такой жадной, ничего бы с ней не случилось, если бы она дала покачаться и другим, но я понимал ее жадность: это ей был сделан подарок и она им дорожила. А потом шутки ради девушка прибила к одной сосне консервную банку и оставила записку. В ней она требовала за полученное удовольствие кидать в банку медяки. Записку очень скоро унес ветер. А на дне банки копилась дождевая вода и опавшие сосновые хвоинки.

29

Для ходьбы по лесу нужно бы шить одежду без карманов. В моем бушлате два кармана, в брюках два - итого четыре. Когда я случайно забираюсь в карман рукой, мои пальцы нащупывают сухие хвоинки, сухие веточки. За один день их, конечно, не нагребешь полный карман, но за неделю они прикроют донышко, а в месяц мусору накопится со стакан. Иногда я вытряхиваю этот мусор. Зачем мне таскать с собой лишний груз? Хоть он невелик, но к аккуратности приучили меня на флоте, и мой карман не дамская сумочка, в которой хранится невесть что, начиная от "счастливых" трамвайных билетов до разбитых зеркалец, сулящих несчастье. А иногда мне жалко выбрасывать сухие хвоинки. Я смотрю так: я думаю, что это подарок леса. Если день у меня бурный, если я, шастая по обходу, не успел поесть земляники, не сунул в рот лист щавеля, не погрыз зеленую иголку сосны, не попил из родника воды, если я в беготне по лесу не видел леса, не слышал птиц, не любовался цветами, если ничему не радовался - ни утру, ни полдню, ни вечеру, напротив, злился, нервничал, ссорился с браконьерами, тушил как проклятый пожар и вернулся на кордон усталый, пустой, выжатый как лимон, обожженный внутри и снаружи огнем и так случилось, что за весь день для меня не нашлось доброго, то что же я получил от леса? Ничего. И лес благодарит меня тем, что дарит мне на память сухие хвоинки. Конечно, дары малые, но дареному коню в зубы не смотрят, и потом: кто знает истинную цену дарам? Иной подарит полцарства, а подарок его не то что плох, а вроде не нужен. И не знаешь, как от него избавиться. И пытаешься отпихнуть от себя подальше, поскорее. А иной подарит маковое зернышко, шарф оставит, изъеденный молью, кусок дерева принесет, которое валяется на дороге, а оно тебе дорого.

Нет, то, что есть карманы, это ничего. Плохо, когда человек живет без даров. Сам не дарит и от других не принимает. От этого он скудеет. Он беден и нищ. А такая нищета не бывает украшением человека.

В первую зиму несколько дней жил у нас на кордоне цыган из Бернгардовки. У цыгана был выписан лесорубочный билет, и он рубил сосны в обходе деда Ивана.

Он собирался построить в Бернгардовке дом. Конечно, сам цыган деревья не рубил и не пилил, а нанял мужиков из села и жил у нас, присматривая за их работой.

Дед Иван в ту зиму увез мои сухие балки, и топили мы экономно: пока жгли плиту, было тепло, а к утру изба промерзала насквозь. Класть цыгана было некуда, на полу, на сене спать он отказался, а ждал, когда чуть остынет плита, и ложился на плиту, на чугунные конфорки, и жарился на них, пока они были горячие, как грешник в аду. А в середине ночи вставал с остывшей плиты и так стучал зубами от холода, что будил нас.

Утром, едва светало, цыган, перепачканный, в саже, отправлялся в лес тормошить в работе мужиков.

Зима была вьюжная, цыган одет легко, и он попросил у меня старый шарф, который прислала мне мать. Я был тоже одет не слишком тепло, шарф был единственной моей теплой зимней вещью, но я дал его цыгану и больше не видел ни шарфа, ни цыгана: в тот день он увез спиленный лес в свою Бернгардовку.

Вначале я очень обиделся на цыгана. Мне казалось, он просто надул меня: занимая шарф, он уже тогда знал, что его не вернет.

Дни шли, а я ждал цыгана, ждал, что он приедет, отдаст шарф и поблагодарит меня за добро. Но кончилась неделя, другая, цыган на кордоне не появлялся, и я усовестился, что так плохо думал о нем. Я понял, что цыган оставил себе шарф не потому, что он ему был нужен, подумаешь, старый шарф, какая ему цена! - он оставил его как добрую память о нас с дедом, о кордоне, о ночевках на чугунной плите - не каждому удается поспать на раскаленных конфорках.

Пока я думал о цыгане плохо, мне самому было плохо, будто не он взял у меня шарф и не вернул, а я. Но стоило мне переменить о цыгане мнение, и я стал думать о нем хорошо, и мне тоже стало хорошо, весело. Я утвердился в вере, что оба мы поступили правильно: я дал ему шарф, он оставил его у себя. Было бы гораздо хуже, если бы случилось иначе.

30

В поисках Сильвы, в беготне по лесным кварталам я разбил флотские ботинки и ходил по лесу в тапочках. Ногам было легко, и я, словно бабочка, порхал над землей, но в тапочки набирались Камушки, хвоинки и прочий лесной мусор и мешали ходить. Когда я вяз в болоте, тапочки сваливались с ног, а при рубке топор так и норовил попасть по незащищенной ноге. В зарослях возле речки было полно змей. Я не раз натыкался на них, а однажды неосторожно наступил на гадюку, она укусила меня ниже щиколотки и чуть не отправила на тот свет. С большой опаской ходил я по лесу, избегая зарослей, а наступив на какую-нибудь ветку и приняв ее за змею, подпрыгивал, как заяц.

Жить в лесу без сапог было плохо. Я мечтал о сапогах, купить их у меня не было денег. Но я не отчаивался. Я всегда считал, что главное богатство у человека не деньги, а ясная голова и трудовые руки. Если у человека есть на плечах голова, а руки не боятся мозолей, можно считать, что он родился в сорочке. Очутись он на Северном полюсе или в пустыне, он не пропадет. В голове моей созрел план. Весной в огороде я посадил морковь. Я решил, как только она созреет, продать часть урожая, а на вырученные деньги купить сапоги. Почему я посадил морковь, а не петрушку, укроп, капусту, лук, сельдерей, огурцы, помидоры? На это были причины. С детских лет у меня к моркови особенная любовь. В голодные военные годы она была для нас, ребятишек, и хлебом и сахаром. И мы мечтали о ней, как иные мечтают о миллионах. Она и сейчас для меня слаще всех сладостей на свете.

Я хорошо потрудился: в старом ведре наносил конского навоза, взбил землю, как перину; едва морковь проклюнулась, прополол. А дальше она росла сама. Я с нетерпением ожидал появления моркови, колупал пальцем землю, желая убедиться, набирает ли она полноту; рисовал в своем воображении картину, когда я выкопаю морковь, отвезу ее на базар, продам и куплю сапоги, не резиновые, в них быстро потеют ноги, да и в носке они недолговечны, а кирзовые, с яловыми головками, на один размер больше, чтобы зимой надевать их на две портянки. Если не давать сапогам задубеть, заскорузнуть, сушить их не на жарком огне, а на медленном, смазывать жиром, да при теплых портянках, - ноги сидят в них в сухе и в тепле, пальцы не мерзнут, пятки не немеют и ход быстрый - куда там флотским ботинкам!

Однажды я глянул на грядку и чуть не обомлел. На морковной грядке вместо моркови торчал красный сапог. Я подумал, что это мне показалось, не может в огороде вырасти сапог, да притом красный, это было бы для меня слишком хорошо. Могли вырасти ботинки, тапочки, зимняя шапка в конце концов, но не сапоги. Я протер глаза: может, это был все-таки не сапог? Нет, это был сапог. Я мог дать голову на отсечение, что сапог. Я вытащил его из земли, прижал к груди - вот драгоценная находка! Рядом торчал второй сапог, третий. Я не сомневался в хорошем урожае; агротехнические работы я выполнил добросовестно, навозу в землю добавил больше нормы, а навоз у Сильвы был особенный. Если справедливо выражение "навоз бога обманет", то оно целиком могло быть отнесено к навозу моей кобылы. Это был не навоз, а дрожжи, способные вдохнуть жизнь в любое тесто. Но предположить, что он окажет такое воздействие и взрастит мне сапоги, я не мог. Я был рад, что теперь мне было в чем ходить. Правда, мне не очень нравился цвет сапог, красные сапоги сейчас в моде у женщин, но кто в лесу обращает внимание на моду.

Я выкапывал сапоги, а сам думал: "Что же, собственно говоря, представляет собой жизнь? Час назад у тебя не было ни копейки, ты мечешься, ты волнуешься, ты не знаешь, как быть, мрачные мысли тебя одолевают, ты думаешь о смерти, проклинаешь судьбу, а глядь, перед тобой сто рублей. И ты снова жив, снова весел". Не скажу, чтобы я всегда был таким розовым оптимистом, случалось, и у меня были черные дни, и меня гнула судьба, но я никогда не давал ей овладеть мной полностью. Главное, не отчаиваться. Жизнь намного мудрей и добрей, чем мы о ней думаем. И хоть мы иногда в дни сомнений и стонем, и проклинаем ее, где-то в глубине души верим, что она не так уж плоха и в нужную минуту не покинет нас, не предаст, а одарит сполна. Конечно, кому снятся кисельные берега и молочные реки, тот может ждать их хоть до потопа. Но кто неприхотлив и незатейлив и мечтает о малом, о самом необходимом, тот может быть уверен, что добра хватит и на его долю.

Теперь я был несметно богат сапогами. Я бы мог менять сапоги каждый день, и мне бы хватило их до конца жизни, я бы мог, нагрузившись сапогами, ходить по городам и весям и одевать босоногих. Мало ли их еще на свете! Конечно, будь в моей власти, я бы не ограничился раздачей сапог: одеть нагих, обуть босых, напоить жаждущих, проводить мертвых - не в этом ли наша задача?

Задумано - сделано. Я нагрузил сапоги в мешок и отправился в село. Дорога предстояла длинная, и мне ее вполне хватило, чтобы подумать: как, между кем распределить сапоги. На первом месте был Василий Соловей. Семейка у него была по нашим временам огромная - двенадцать детей и все мал мала меньше. Лишь старшая дочь работала в Ленинграде на заводе "Светлана" и помогала отцу. За Соловьем следовала семья Смирнова, у него семь детей. Вдова погибшего шофера Никулина - четверо детей, Буров - трое детей. Дальше шли Коровины, Ненашевы, Дудкины. Сложность заключалась не в том, чтобы наметить, кому нужны сапоги, в конце концов их можно было предложить любому встречному, а в том, как отдать сапоги, под каким соусом все это сделать. Прийти и брякнуть: вот, мол, выросли у меня в огороде сапоги, возьмите, может, пригодятся в хозяйстве, а мне не нужны. А кто этому поверит? Где это видано, чтобы в наше время в огороде вырастали сапоги и какой-то лесник носил бы их по селам и предлагал бесплатно? А кто и поверит - возьмет ли? Сейчас какая ни есть, а у каждого обувка найдется. Принесешь сапоги, а они скажут: "Зачем с барахлом пожаловал? У нас своего деть некуда. Мы теперь в сапогах только грязь топчем, а в остальное время в модных туфлях щеголяем". А иным и надо, так не возьмут из гордости. Соловей первый откажется. "Я, - скажет, - не нищий, хоть живем мы бедновато, да все свое. Ступай, добрый человек, своей дорогой, не вводи меня в грех".

Вводить Соловья и других в грех мне не хотелось. На моей памяти еще была свежа злополучная история с Володей Филиным. Вот кто болел за людей и ратовал за любовь и счастье. Куда мне с ним тягаться! Он жил вдвоем с женой, и жили они дружно, я не помню случая, чтобы они когда-нибудь поссорились, но у Володи с зимы скапливался такой запас неистраченной любви, что для одной жены этого было много. Каждый год, когда наступала весна, Володя запрягал в телегу лошадь, запевал: "О, не буди меня, дыхание весны" - и отправлялся по окрестным местам, переполненный любовью, как бочка в хороший дождь. Он не пропускал ни одного человека, чтоб не объясниться ему в любви, будь это грудной ребенок или древняя старуха, ни дерева, ни камня, ни цветка; он обнимал березы, землю, он признавался в любви ветру, облакам, птицам, он считал, что человек не должен таить в своем сердце любви, от этого на землю приходят страдания и горе. Мужики встречали Володю неласково, ждали подвоха. Иные рассуждали так: "Знаем мы эту любовь. Все это неспроста. Сегодня он к нам с любовью пожаловал, а завтра девку испортит". Володя упорствовал, его побили. Он объяснялся в любви, его гнали со двора. А через некоторое время нашли в лесу придавленным сосной. Сам ли он угодил под сосну или кто-то ничтожный посмел поднять на него руку, так и осталось неизвестным.

Я боялся не ответа. Умереть за доброе дело никогда не страшно. Я боялся, что не примут мои сапоги, как не приняли Володину любовь. А куда мне их девать? Склад устраивать? Хранить под замком? Солить, как грибы? Я всегда жил самым необходимым. Мне вполне хватало одной кастрюли, одной ложки, одного одеяла. Это вполне разумно, когда у человека есть то, что ему надо. Что бы я стал делать, если бы у меня было не одно одеяло, а два? Повесил бы на стене и любовался, глядя на него? А другой, несчастный, укрывался бы в это время каким-нибудь старым бушлатом?

Зачем мне второе одеяло, зачем вторая подушка, вторая ложка, вторая вилка, ведро, сапоги, если у кого-то нет и одного? Зачем это люди набивают себя барахлом, тонут в нем и утопают? Когда умрет в человеке эта скаредность, жадность, отвратительное накопительство; все он готов присвоить, прибрать холодильник, машину, деньги, все спрятать в сундучок. Бедняга, он тянет к себе вещи, он дрожит над ними, как будто вещи способны дать ему истинное счастье. И не понимает, что сам становится прахом. Нет, такая жизнь не по мне. Пронеси меня стороной! Я не нажил в лесу никакого богатства. Не скопил денег, не купил машину, не построил дом. Я живу в служебном помещении, из которого меня могут попросить в любой момент, у меня стол и кровать, которые я сделал сам, все остальное мне дали добрые люди или я нашел в лесу. Я беден, но, честное слово, я не стыжусь своей бедности, не терплю из-за нее неудобств и готов так прожить до конца дней.

Пораскинув немного умом, я решил разнести сапоги незаметно, тайком. Я дождался ночи и, когда ночь легла на село, крадучись, как вор, обошел все дворы. Я оставлял сапоги на крылечке, на самом видном месте, чтобы хозяева, проснувшись, сразу увидели их. Я угадал точно. Когда я обошел дворы, у меня осталось два сапога, как раз для меня. В радостном настроении я зашагал домой. Все сложилось очень удачно. Я людей оделил и себя не обидел. Такое случается не часто. Я шел, погрузившись в свои думы, как вдруг заметил, что я что-то жую. "Что бы я мог жевать?" - подумал я. В карманах у меня было пусто. А в руках, кроме пары сапог, ничего не было. Уж не ем ли я сапоги? Я глянул на сапоги - один сапог был надкушен. Я поперхнулся. С минуту мне надо было, чтобы убедиться, что я ем сапог. Но я еще не верил себе. Не может быть, чтобы я ел сапоги. Что это за еда? Опилки в томатном соусе попробуй, гвозди, жаренные в сливочном масле... Я помнил, как во время войны был страшный голод, мы варили кожу, ели столярный клей, но сейчас не было войны. Правда, я был голоден, я не ел с утра, но не настолько же, чтобы есть несъедобные сапоги. Я хотел выругать себя за невоздержанность, что так распустился, и тут заметил, что сапоги не только съедобны, напротив, очень съедобны, вкусны и сладки. Это меня озадачило. Соблазн одолевал меня попробовать еще. С одной стороны, я чувствовал себя неловко. Есть сапоги... все-таки они предназначены для носки, а не для еды. Но, с другой стороны, я был голоден и сапоги были очень вкусны. Я одолел смущение и осторожно откусил разок. Сапог был сладок. В короткое время я живо расправился с ним.

Утром село всполошилось. Чудесное появление сапог встревожило сельские умы. Бабка Карпиха, пользуясь случаем, открыто заявила, что сапоги - дар божий за неустанные ее труды и моления. Более трезвые люди поговаривали: не подкинул ли эти сапоги троюродный дядя Архипа Жукова, заморский богач Жуков, приезжавший подышать дымом отечества из далекой Америки? Не пытается ли этот толстосум своими подарками купить советских людей? Милиционер Козырев, по долгу службы, не оставил без внимания и такую версию: не совершено ли где преступление? Не ограблен ли магазин? Для выяснения он потребовал, чтобы все сапоги были доставлены к нему во двор. Но так как сам Козырев был наделен парой сапог, а в своем неучастии в предполагаемом преступлении был уверен, и вполне справедливо, - велел забрать сапоги обратно.

Успокоились на том, что отнесли небывалый случай с сапогами к неразгаданным тайнам природы, разобраться в которых по силам только науке. С этой целью о сапогах была написана и напечатана в газете заметка под рубрикой: "Всё ли мы знаем?".

Против моего ожидания, от сапог никто не отказался, никто их не выбросил. Бабка Карпиха повесила сапоги в красный угол, где когда-то висела икона богоматери, вымененная у бабки вездесущими собирателями русской старины. Женщины и дети щеголяли в сапогах в праздник и будни. Мужики тоже не брезговали удобной обувью, от частой носки и грязи они у них быстро почернели, так что и тут все обошлось хорошо. А одна девушка вышла замуж. В сапожках она оказалась такой видной и симпатичной, что, неброская раньше, сразу выделилась среди местных невест.

Мне же ходить в сапогах не пришлось. Виной тому мое ненасытное чревоугодие. Зато я попробовал вкусных сапог. А ходить по лесу можно и в тапочках!

Меня спросят: а как же морковь, ведь сеял-то я морковь, а не сапоги, уродилась ли морковь? Нет, не уродилась. И я этому был даже рад. Во-первых, потому, что везти ее продавать я бы все равно не повез. На это нужно время и особый торговый талант, которым я не обладал. А во-вторых, если говорить совсем откровенно, она и не могла родиться. Почему? Потому что весной, сея морковь, я больше мечтал, чтобы у меня были сапоги, а не морковь. Я ждал сапог, и они явились. Чуда тут никакого не произошло, оно и не могло произойти, в чудеса я не верю. Просто земля дала мне то, чего я хотел.

31

Беден мой язык, ох как беден! Не русский язык беден, он как раз велик и могуч, им можно выразить даже то, что невозможно выразить. Как молчание, он красноречив. Беден язык у меня, и я с усилием втискиваю слова и порчу, все порчу. А ведь иногда как хочется запеть соловьем, защелкать, засвистать. Но таланта мне на это не дано. И уж лучше бы не браться мне за свою писанину, а помолчать. Посчитать, что все и без меня написано, будет написано, каждый день пишется книга в моем лесу на кордоне. Ее пишет день, пишет солнце, пишет ночь со звездами, ее пишет лес. Но мелкое самолюбие не позволяет мне молчать. Я зажимаю себе рот рукой, связываю руки, я говорю себе: "Умолкни, жалкий воробей, дай слово сказать соловью" - и не подчиняюсь себе. Тщеславие ли, самоутверждение ли заставляет меня браться за перо и марать листы бумаги? Я знаю, что с каждым словом я не только порчу книгу, но и не даю хода той книге, которую пишет лес. Вдруг люди, читая книгу про мое бездарное времяпрепровождение в лесу, про мои ничтожные страхи и еще более ничтожные победы, не смогут из-за недостатка времени прочесть книги той, что пишется изо дня в день природой. "Успокойся, - говорю я себе, - оставь дело, в котором ты не силен, тебе ли тягаться с этими мастерами, смири свою гордыню". И когда я говорю так себе, в моей голове нет на это ни одного возражения.

И тут я, конечно, преступник. Не пиши я эту книгу, лес, день, звезды, травы обязательно бы написали свою, и она была бы самой прекрасной книгой на свете, но они видят мое жалкое старание и откладывают работу до срока. "Что с ним делать? - говорят они. - Если ему невмоготу, если он жаждет излить себя на бумаге и старается запечатлеть свои подвиги, пусть пишет, мы не будем ему мешать, мы подождем". И я понимаю - я виноват, что самая прекрасная книга еще не написана, из-за меня она не написана, потому что я не смог молчать. А иногда мне приходят противоположные мысли, и я думаю: да я ли пишу книгу? Конечно, рука моя движет пером по бумаге, но пишу-то книгу не я. Ее пишет лес, что шумит под ветром, ее пишут травы, что поднялись весной, ее пишут земля, ветер, звезды. А я к этой книге не имею никакого отношения.

32

При мне у Сильвы родились два жеребенка: Рыжик и Айва. Вначале я Айву назвал Апрелем и оконфузился. Жеребенок родился в солнечный апрельский день, ему судьбой было уготовано быть Апрелем. Когда жеребенок отошел от матери, я отвез его в лесхоз. Завхоз Васильев, выписывая на жеребенка паспорт, бегло, но внимательно его осмотрел и, к моему великому смущению, заявил, что жеребенок представитель не мужского, а женского пола и не имеет права называться Апрелем. Тогда Апреля переименовали в Айву.

Рос жеребенок легко, был резв и проказлив. Рано утром, когда я спал, он, приученный мной к лакомству, стучал копытцем в ступеньку крыльца и требовал, чтобы я вынес ему горбушку хлеба или кусочек сахара. Так что пока жеребенок был на кордоне, я просыпался не с восходом солнца, а под стук его копытца. Этим он и был примечателен. Вообще все дети у Сильвы были чем-то примечательны. Вертолет был с бельмом, но видел лучше зрячих. Рыжик умел предсказывать погоду, у Венеры каждый год вырастал на хвосте волос из чистого золота, Буран улыбался, когда ему показывали кулак, Снегирь решал в уме дифференциальные уравнения.

Айва была младшей дочерью Сильвы, Стрелка - старшей. Стрелку держал лесник Костя Маслов. Когда я пришел к Маслову объяснить свое бедственное положение - Сильвы я, как ни старался, не нашел, - он задумчиво сидел на завалинке. Я сказал ему, что у меня пропала Сильва, на что он мне ответил, что погода становится неустойчивой, вот-вот пойдут дожди. Я сказал, что я не могу найти Сильвы, она как сквозь землю провалилась. Костя ответил, что урожай на картошку в этом году будет, по-видимому, хороший. Я спросил Костю: не даст ли он мне Стрелку, я хотел съездить на дальние выпасы и посмотреть, нет ли там Сильвы, не гуляет ли она с совхозными жеребцами. Костя ответил, что войны в ближайшее время как будто не предвидится.

Я понял, что мне с Костей не договориться, у него полно своих забот, и Стрелки мне не видать как своих ушей. Я сказал, что отправляюсь домой. На это он мне ответил, что жена его уехала погостить к теще, его две недели мучает радикулит, а у него дрова и сено не вывезены. Я сказал, что помогу ему.

Весь день я трудился в хозяйстве Кости Маслова. Я привез сено и дрова, растопил плиту и сварил ему обед, подоил корову... Когда я во второй раз стал прощаться с Костей и, попрощавшись, дошел до калитки в ограде, он вдруг вернул меня и сказал, что Стрелку он мне даст, но дальше ограды она вообще не ходит и вряд ли я смогу на ней попасть на дальние выпасы. Я заверил его, что постараюсь как-нибудь справиться.

Выехал я поздно. Был вечер, я лежал в телеге на свежей траве. Разговор с Костей меня утомил. Стрелка лениво двигалась по дороге. Закрепив поводья, я рассеянно глядел по сторонам, пока не уснул. Я пробудился внезапно, словно меня кто-то толкнул в бок: я подумал, что Стрелка привезла меня на дальние выпасы и мне следует заняться поиском Сильвы и совхозных жеребцов, но никаких выпасов я не видел.

Была ночь, и звезды висели прямо над моей головой. Я глядел в темноту, желая по особым приметам - сваленной сосне или пню - узнать, где мы находимся, но местность не узнавал. "Не может быть, чтобы Стрелка заблудилась и ушла в чужую сторону, - подумал я. - Этого с ней никогда не случалось". Я глянул вниз на дорогу и удивился. Дороги не было. Ни травы, ни луж, ни камушков у обочины, ни сухих опавших хвоинок. Внизу, как и вверху, сияли звезды, и некоторые из них были так близко от меня, что я бы мог, если бы захотел, дотронуться до них рукой. Звезды были и слева от меня, и справа, а впереди, прямо над головой Стрелки, светила одна особенно яркая звезда.

Я прислушался. Тишина была необычайная. Между тем Стрелка продолжала свой путь, и в тишине я слабо различал легкое цоканье ее копыт. Это меня еще больше удивило. "Где я? Куда я попал? - думал я. - Неужели Стрелка завезла меня на небо?" Не веря своим глазам, хотел я слезть с телеги и проверить, есть ли под колесами дорога. Я уже скинул было ногу, но остановился. Прыгать просто так в бездну было рискованно.

"Уж не сон ли все это?" - подумал я. Но нет. Я лежал в телеге, на свежей траве, медленно вертелись колеса, я видел Стрелку и ощущал ее пот. Небо как бы расширилось, опустилось. Но ни леса, ни земли, ни дороги я не видел.

Желая убедиться в истинности происходящего и понять в конце концов, где мы находимся, - и если мы не на земле, то действительно ли на небе? вглядывался я вперед, но дальше лошадиной морды ничего не мог различить. И тут я заметил, как Стрелка, эта вечно ненасытная утроба, срывала по пути какие-то травинки и жевала их, а одна травинка прямо висела у нее на губе.

Тут я вполне убедился, что не сплю, что все, что я вижу, есть на самом деле, но от этого мне не стало легче. "Если мы на небе, то зачем? думал я. - С чего бы это вздумалось Стрелке забираться на небесную твердь? Что бы это значило?" И еще я в первую минуту подумал, что я совершенно не желаю кататься по небу, ежеминутно рискуя свалиться куда-то вниз. Чего хорошего - торчать неподвижно в телеге и не сметь даже пройтись пешком. "Я хочу на свой кордон, - сказал я сам себе. - Я хочу видеть свои леса с перелесками, с полянами, с косогорами. Я хочу видеть речку с прибрежными лугами и высокими зарослями дикой смородины, в которых каждое утро пасутся приезжие горожане. Хочу слышать пение птиц весной, я хочу видеть старые прогнившие бревна избы, хочу сидеть у плиты и варить картошку, пусть без дела, без Сильвы, в одиночестве. Я хочу быть на земле, а не болтаться по этому пустому небу". Мне кордон показался таким милым, таким родным, что я за то, чтобы там очутиться, готов был отдать жизнь.

Признаюсь, я был в совершенном расстройстве, не зная, что предпринять. Я уже хотел развернуть Стрелку на сто восемьдесят градусов или, как говорят моряки, сделать поворот "оверштаг" и ехать обратно, но благоразумие меня остановило. "А куда назад? - подумал я. - Где тут то, что мы на земле подразумеваем под словом "назад"? Сделав это, не попаду ли я в еще более странное место, не заблужусь ли окончательно, не буду ли болтаться в бесконечности до конца своих дней, пока не умру голодной смертью?" Мне и раньше приходилось теряться в лесу и бродить в нем по нескольку дней. И если я не знал дороги, то по горькому опыту знал, что лучшее средство выйти из леса - в спокойствии: не паниковать, не метаться в чащобе из стороны в сторону, не орать на весь лес "караул", словно тебя услышит какая-нибудь добрая тетя, а сесть на пенек, спокойно подумать, что и как предпринять. "Спокойствие, главное - спокойствие, - говорил я себе. - В жизни бывали минуты и пострашнее, и ничего с тобой не случилось, ты остался жив и здоров".

И тут меня осенила мысль: "Если Стрелка так уверенно шагает куда-то вперед, хотя я и не знаю, куда это вперед, значит, она знает, куда идет". Я даже подумал о том, что, видимо, ей эта дорога не так уж плохо известна и она разбирается в небесных дорогах не хуже, чем в лесных. А раз так, то и волноваться не стоит. Дальних покосов она не минует, а кто знает, вдруг мне улыбнется счастье и вот так, колеся по ночному небу, встречу я какой-нибудь спутник, запущенный с родной Земли?

Правда, лес - это одно, а то, куда завезла меня Стрелка, - другое. В лесу я бы чувствовал себя везде спокойно. В любом лесу, ближнем или дальнем, знакомом или незнакомом, я бы считал себя как дома: те же сосны, ели, кусты можжевельника, та же земля. Устал - ложись под ель и отдыхай. Захотел пить - нашел родничок и утоляй жажду. Замерз - надрал бересты, нарубил смолья, наносил сухостоя и грейся у костра. И в сосновом бору, и в еловом чапыжнике, пусть бы они тянулись на тысячи километров, я бы не потерялся, будь со мной соль да спички. Опасные звери? Но в наших лесах они на человека не нападают. Придешь в сосновый бор, и снизойдет на тебя вдохновение. Глянешь на пробегающего лося - загоришься воинственностью. Припадешь к земле - наполнится сердце любовью. Везде лес будет понятен и приятен. Нужно только, чтобы мысли у тебя были чисты, а сердце доверчиво, как у ребенка. Это я говорю не с чужих слов, а по собственному опыту. Если когда лес и враждебен, так это от незнания, от непонимания его. Конечно, и в лесу не нужно зевать. Зазевался - и попал в беду: обморозился, утонул в болоте, сломал ногу, сгорел в пожаре. Но кто когда говорил, что в лесу нужно зевать, закрывать глаза, затыкать уши? Напротив, в лесу нужно иметь уши, как у слона, глаза, как у ястреба, ноги, как у лося. И тогда ничто не пройдет мимо тебя: ни красота, ни любовь, ни счастье.

Но небо, когда попадешь на небо (с земли кто не восторгается им!), рождает иные чувства. Деревья тут другие, земля, лоси, тропы, родники все другое. Как припасть к земле, набрести на тропу, напиться из родника, отдохнуть под деревом, надрать бересты? Где брать любовь, откуда черпать крепость духа, как не спасовать, не растеряться, не предаться отчаянию? Бездна разверзлась вокруг тебя, ты - один, и где-то сияет звездочкой мать-Земля. Тысячу раз преклонюсь я перед этими смельчаками, которые отважились ступить в звездные выси. Для меня эти люди - не люди, а боги, великаны, богатыри, прокладывающие пути в неведомое. Мог бы я равняться с ними умом, отвагой, силой? К каким дальним выпасам торопились они, какой лес охраняли?..

Я лежал в телеге и глазел по сторонам. Вдруг в темноте (видимость была довольно слабая) впереди себя я заметил шагающую фигуру. Я вгляделся пристальней - по невидимой тропе шагал человек. Скоро мы нагнали его. Это был мужик лет сорока пяти. Вид у него был усталый. За плечами болтался тощий рюкзачок, на сапогах - пыль. Мы поздоровались с ним, и он спросил:



Поделиться книгой:

На главную
Назад