Областной центр, в котором хозяйствовал Хачатуров, по величине, пожалуй, был и не из малых, но благоустроен плохо. Андрей Османыч ставил себе в заслугу, что это он осветил его почти до окраин электричеством. Однако по-прежнему, по-старому, осенью здесь было черноземно-грязно, летом чрезвычайно пыльно, зимою сугробно, и по-старому во время январских морозов мерзли галки и падали комьями в снег. Когда цвела черемуха, на здешней реке был лещовый ход. Тогда на лодках или на узеньких гатях, обнесенных плетнями, здесь и там сидели рыбаки с удочками-лещовками.
Маленький Садко если что и любил в своем городе, то только мартовских жаворонков и майских соловьев; к остальному же относился равнодушно.
Того "почти абсолютного слуха", который был найден у него матерью, Садко не имел, конечно, как не имели его многие весьма известные композиторы, но все, что он видел кругом, он неизменно переводил на язык звуков, и даже когда говорил с отцом, он почему-то старался говорить, прижимая подбородок к шее, чтобы слова выходили густыми, по-бычьи хриплыми, а когда говорил с матерью, как можно выше поднимал голову, чтобы слова выливались звонкими, красивыми, светловолосыми: мать была для него высокий регистр клавишей, отец - низкий.
Садко любил четкую, хотя и неторопливую походку матери и то, как она пристально смотрела на все своими немного близорукими большими глазами. Ее сильные с широкими подушечками пальцы пианистки он любил прикладывать к своим щекам и крутому лбу и просить при этом: - Мама, играй!.. Играй же, мама!..
И когда мать перебирала пальцами, ему казалось совершенно непритворно, что в нем звучат то нежнейшие, в пианиссимо, мелодии, то целые бури, целые ураганы звуков. Так бывало часто зимними вечерами, когда мать сидела около его постели. Это его блаженно утомляло, после этого он засыпал, улыбаясь.
Оперу "Садко" ставили в летнем театре. Как раз перед этим шел проливной дождь, улицы были непроходимо грязны, - едва смогла Людмила Сергеевна добраться со своим маленьким Садко в театр к середине увертюры.
Когда на "почестном пиру" в хоромах "братчины" новгородской появился гусляр Садко, неся перед собой гусли, и покрыл голоса пировавших его звонкий тенор, Людмила Сергеевна шепнула сыну:
- Вот Садко!
- Настоящий?..
Маленький Садко был страшно взволнован тем, что видит Садко настоящего. Он вскочил на свой стул и глядел на него во все глаза, пока не дернули его за рубашку сзади. Он шепнул матери:
- Мама! Правда, он был такой красивый?
Маленький теперешний Садко плохо понимал, о чем на старинном языке пел в своей длиннейшей арии большой, настоящий Садко, - что это за "Ильмень-озеро", что это за "бусы-корабли" или "дружинушка хоробрая", - но раза три он вскрикивал восхищенно:
- Ка-кой голос!.. Вот это голос!..
И забывчиво сжимал изо всех сил пальцы матери, так что даже и она шепнула ему:
- Не волнуйся, побереги пыл!..
Дальше раскрылось Ильмень-озеро, на нем заманчивые морские царевны, и маленький Садко уже не вскрикивал, он только взглядывал иногда на мать и слегка толкал ее, чтобы и она глядела лучше. А когда Садко большой, настоящий, обнял царевну Волхову, Садко маленький прильнул губами повыше локтя к обнаженной до плеча полной и белой руке матери и так сидел, и только когда приподнялся со дна на поверхность озера морской царь, он снова вскочил проворно на стул, чтобы лучше видеть, и прошептал матери на ухо:
- Ого!.. Страшный!
Кучи золота, выловленные Садко большим из озера сетью, очень поразили маленького: он видел золото только в зубах товарища Карасева, - мать же его не носила никаких золотых вещей, и теперь он спросил ее, пораженный:
- Это настоящее?
Но народ на сцене и "настоятели", и "волхвы", и "скоморохи" - так казалось Садко маленькому - только мешали делу, и голоса у них были козлиные.
Корабли на море понравились маленькому, и у него похолодело в сердце, когда остался Садко - хозяин тридцати кораблей - один на доске в море, и потемнело на сцене, и взошел круглый месяц, и под пение царевны Волховы он опустился в морскую глубь.
Как раз в то время, когда представлен был терем морского царя, там, за сценой, над городом, хлынул крупный и частый дождь, может быть и с градом, потому что забарабанил он сразу и оглушающе по тонкой, не забранной потолком крыше театра. Не было слышно ни одного слова из того, что пели морские царевны, которые пряли пряжу и плели венки, но Садко маленький слышал, как говорили кругом него:
- Вот это как раз кстати для подводного царства!
- Как же мы домой дойдем, Саша? - испугалась Людмила Сергеевна, но на сцене Садко, большой, настоящий, спускался на раковине прямо перед морским царем, сидевшим на троне, и гусли были у него в руках.
- Он там! - таинственно сказал матери Саша.
Артисты на сцене старались петь громче, чтобы перекричать дождь, и все поглядывали на крышу, как бы сомневаясь в ее прочности. Морской царь пускал рокочущие басовые ноты, страшно выпучивая глаза, даже Садко не всегда покрывал гул сверху своим звонким тенором, но маленькому Садко казалось, что так именно и нужно. Он понимал, что идет дождь там, наружи, но это ощущение воды сверху, лившейся потоками, оно было необходимо ему сейчас: отовсюду вода, - ведь это - море, - и Садко играет перед морским царем на гуслях и поет... И он доволен: он - жених Волховы-царевны, сейчас будет их свадьба.
Дождь перестал барабанить по крыше как раз в то время, когда начались веселые свадебные песни и пляски. Морской царь, пляшущий со своей Водяницею, - это очень понравилось маленькому Садко: он начал хлопать в ладоши и кричать: "Браво!" Плясали ручейки и речки, плясали золотые рыбки, плясали царевны, и совсем некстати появился какой-то Старчище и выбил из рук Садко гусли.
После четвертого действия многие стали выходить из театра. Не досидела до конца и Людмила Сергеевна, боясь темноты и опасаясь нового дождя. Промочивший ноги на обратном пути и прозябший Садко маленький несколько дней болел лихорадкой, но на своей балалайке он так много вытренькивал из того, что слышал в театре, что Людмила Сергеевна снова, - в который раз, удивилась его "почти абсолютному" слуху.
II
В конце июля Андрей Османыч получил отпуск и путевку в дом отдыха на одном из скромных крымских курортов, известном своим пляжем длиною не меньше как в три километра.
- Там море? - спросил отца Садко, замирая.
Андрей Османыч думал ехать один. Людмила Сергеевна должна была остаться дома; да она и не любила Крыма, - с ним связаны у нее были тяжелые воспоминания.
С матерью, конечно, должен был остаться и Садко, но в большом волнении глядел он на собиравшегося отца.
- Там, куда ты едешь, папа, там море?
- Конечно, море, - неосторожно ответил отец. - Ведь я купаться еду...
- Море! - вскрикнул Садко. - Тогда и я!.. Я тоже с тобой!
И он заметался по комнате, бледнея от радости.
- Каков?.. - смеялся отец. - И он тоже!.. Кто же тебя возьмет такого? А?.. Ах, Садык!..
Изумленно, потерянно взглянув на отца, Садко упал на пол. Он рыдал и бился долго, - с трудом его успокоили, и только тем успокоили, что обещали взять в Крым.
- Неп... неп... ременно? - спросил он, вздрагивая.
- Да уж сказано, - сказано!
- Па... па!.. Побо... жись! - потребовал Садко.
- От-куда ты взял "побожись"?.. Кто тебя этому учит?
- Пок... клянись!
- И клясться мне нечего.
- Значит, возьмешь?.. Возьмешь?
- Сказано - возьму.
Садко перестал наконец вздрагивать. Весь еще обрызганный слезами, он поднялся на цыпочки и поцеловал отца в бритую индигово-синюю толстую верхнюю губу.
До Синельникова ехали они с отцом хотя и в жестком, без купе, но плацкартном вагоне. Садко все время висел на открытом окне и смотрел неотрывно на разливное золото цветущих подсолнухов, на початки и метелки кукурузы, на хутора, чуть видные сквозь деревья, на косяки лошадей, на стада белых, как кипень, гусей около тощих речек, - смотрел, пока не попал ему в глаз уголек от паровоза. Андрей Османыч вылизал ему уголек языком и закрыл окошко.
Тогда оказалось, что это их окно все-таки должно быть открыто: так потребовали пассажиры на другой стороне вагона.
- Вот вы свое окно и откройте, - посоветовал им Андрей Османыч.
- С нашей стороны нельзя, - объяснили ему. - Открывать нужно только правые окна по ходу поезда, а у нас левые.
- Хорошо-с... правые... Но почему же, хотел бы я знать, предпочтение такое правым окошкам в нашей левой республике?
- Ага!.. Хорошо сказано! - одобрил отца Садко.
Никто не мог объяснить, и призвали проводника на помощь.
Старичок проводник с совсем прозрачным лицом и детскими плечиками пожевал губами и задумался, глядя на концы своих худых башмаков.
- Дело в следующем, - начал он, не подымая глаз, - поезда встречные не идут с правой стороны... Поезда встречные идут с левой стороны... Вот по этому самому левые окошки, стало быть, закрыты, а правые, стало быть, открыты...
Тут он поднял наконец глаза на Андрея Османыча, и взгляд его был спокоен.
Однако тот отозвался:
- Ничего я, товарищи, не понял, да!.. Встречные поезда остаются встречными, а вопрос с окошками так и остается открытым...
- Зачем же открытым? - возразил старичок. - Открывать что нельзя, то и не полагается... Встречный, например, идет, а вы будете в окошко плевать, кому-нибудь глаза там заплюете...
- Значит, позвольте, чтобы я понял... значит, все дело в том, чтобы пассажиры в окошки не плевали?.. Так вы объявление об этом сделайте и чтобы штраф пять рублей, а окошки пусть открывают как хотят...
- Странное дело! - сказал проводник, опять глядя на свои башмаки. Объявление сделать... Вот тогда именно все и зачнут в окошки плевать!..
Он пожал детскими плечиками и, не поднимая глаз, пошел по вагону дальше. А пассажиры начали спорить, можно ли доплюнуть из окна вагона на полном ходу в окно встречного поезда.
В Синельниково приехали поздно, в одиннадцать вечера. Тут была страшная суматоха. Поезда на Севастополь шли из Москвы битком набитые, так как было 30-е число, а в конце каждого летнего месяца, как и в середине, разгружаются, как известно, и вновь нагружаются дома отдыха.
- Нак-ка-зание!.. Вторые сутки жду билета, - напрасно! - кричал кто-то худой и растерзанный на весь вокзал и швырял свою кепку о пол.
- Ну, Садко, тут нам, кажется, труба будет! - И покрутил головой Андрей Османыч.
- Труба?
Садко оглядел всю тысячу народа кругом в смутном свете немногих электрических лампочек, и от мелькания, и от криков, и от духоты тяжело стало у него в голове и лоб сделался потный и легкий... Он проговорил только:
- Если труба, то я лучше усну...
И тут же заснул, свернувшись клубком на своей багажной корзине.
А Андрей Османыч еще часа два метался от одного носильщика к другому, от одной длиннейшей очереди у билетной кассы к другой, пока не добыл наконец билета в какой-то добавочный поезд, отходивший в два часа ночи.
Но что это был за поезд!.. Счастливцы с плацкартными билетами кинулись к вагонам, как на приступ, едва не оторвали голову Садко, которого отец поднял на руки, чтобы его не задавили. В вагоны же набились так, что внизу можно было только стоять.
И от яростного крика, от оскаленных зубов кругом Садко, тихонько хныкавший было от боли в шее, изумленно затих. Но над собою, в самом верху, на багажной полке, увидал он лютое сцепление двух каких-то парней, всклокоченное, клацающее, сверкающее, хрипящее: "Я тебе вот сделаю браслеты так браслеты!.." Это каждому из них хотелось спать там вверху, на узкой багажной полке, и они пытались спихнуть один другого вниз.
Садко представил, что они падают на него оба и раздавливают его, как мокрицу. Яркости этого представления он не вынес, сунул голову за спину отца и закрыл глаза.
Утром, - по-летнему рассвело рано, - когда осмотрелся Садко, оказались в вагоне какие-то странные люди: к нескольким из них во время пути обращался с тем или иным вопросом Андрей Османыч, но они подымали плечи, подымали брови, округляли карие глаза и то совсем ничего не отвечали, то бросали односложное, но, должно быть, многозначащее: - А вже ж!
Это были украинцы из Полтавщины, Черниговщины, Киевщины - учителя и студенты. Садко разглядывал их со страхом: он раньше думал, что если говорить с кем бы то ни было по-русски, то всякий должен понять.
Так было тесно и тошно в этом вагоне, что, когда поезд добрался наконец часам к двенадцати дня до Симферополя, Андрей Османыч, видя томления Садко, решил выйти здесь и дальше ехать в автомобиле, хотя билет он взял до Севастополя.
Когда замелькали по сторонам новенького еще "фиата" дома большого южного города, Садко ожил. Но дальше пошла вся распаханная холмистая крымская степь и засинела над нею вдали твердыня Чатыр-Дага.
- Это там такая гора? - показал на нее Садко. - Гора! Ого! Гора!
Потом гора эта стала все ближе, все громадней, все лесистей, и целый час легковая машина все только приближалась к этой горе, взбиралась на один из ее отрогов, спускалась с него вниз, а гора все время меняла рисунок своих красноватых, голубых и лиловых скал, и, - странно, - Садко ощущал все это новое и чудесное - как музыку в опере.
Когда же белое шоссе стало бешеными извивами падать вниз, и другая гора - Демерджи - фантастикой самых нежных, но в то же время и плотных, непередаваемых тонов ушла в небо с левой стороны дороги, Андрей Османыч взял за голову Садко и толстым пальцем перед самым его носом показал вниз:
- Видишь?
- Что вижу? - не понял Садко.
- Видишь вон там... в самом низу... как молоко...
- Ну-у?
- Это море.
- Море? Как? Море?
И вот больше уж как будто не стало гор ни справа, ни слева, ни сзади, а весь Садко, сколько его было, впился глазами в это огромное внизу, сначала молочно-синеватое, потом темнее, синее, голубее, потом уже блеснувшее на солнце вдруг полосою там и вон там и еще далеко где-то...
Машина равномерно трещала мотором; шофер кричал встречным тяжелым дилижансам троечников: - Права держись! - и проскакивал мимо них, едва не задевая за колеса; Андрей Османыч говорил с соседом-железнодорожником о порядках в домах отдыха, а Садко только окидывал глазами все это открывшееся наконец живое, настоящее море и беззвучно шевелил губами.
В маленьком городке, где должны они были прожить весь август, море было уж вот оно: плескалось у набережной, облизывая огромные камни, зеленело вблизи, сверкало миллионом стекляшек... Садко чувствовал, что оно тоже радо... Да, это он ощущал всем телом, хотя и не сказал, и ни за что бы не сказал отцу, - что оно тоже и несомненно радо, что вот к нему приехал наконец Садко. Куда бы ни поглядел он, было ясно: оно его ожидало и оно радо теперь.
Зачем нужно было ехать его отцу к Карасеву, тоже отдыхавшему теперь в Суук-Су, в доме отдыха членов ВЦИК, Садко не знал, но, оставив вещи свои пока в конторе артели шоферов, отец усадил его снова в ту же машину, на которой они приехали, и вот опять белое шоссе и горы все время справа, а слева море, и Садко то и дело шептал отцу:
- Гляди!.. Ка-ко-е синее!.. Ну, это же кра-со-та!
Карасев, щуплый человек с очень близко к носу посаженными птичьими глазами и острым носом, был на веранде роскошного дома-дворца. Он играл в шахматы с молчаливым задумчивым лысым толстяком и уж кончал партию, поставив в плачевное положение короля противника, поэтому он встретил Андрея Османыча весело и даже попытался поднять за локти Садко.
Толстяк сдался и ушел в сад, а Карасев говорил оживленно:
- Каково, товарищ Хачатуров!.. Посмотри-ка на лепку внутри, - ведь это стиль мавританиш! Совсем недурно для бывшей владелицы Соловьевой!.. Чудесная с ней история, - ты не знаешь, конечно... Судомойкой была на волжском пароходе, - так мне говорили, - и поймала там где-то инженера Березовского, строителя сибирской магистрали... У того от этой магистрали завелись миллионы, а попали эти миллионы к ней, к судомойке!.. Вот история!.. Красавица, говорят, была... брюнетка, высокого роста... Теперь в Париже и, кажется, уж на том свете, а не в Париже... Так вот это она все на сибирско-дорожные миллионы!.. Неплохо, а? Ведь несколько еще большущих домов, кроме этого... и парк... и пристань своя была... А до нее пустое место, говорят, было... Вот тебе и пролетарка-строительница! Говорить не умела!.. "Мой, говорила, сын поехал за границу с научной точки зрения"... А слово "почайпила" у нее было любимое: "Я, говорила, уж почайпила..."
Лепные по-восточному выступы стен и потолки, облитые цветной глазурью, легкие колонны, вся эта ажурность, делавшая картонно-легким огромный дворец, поразили Садко, но было тут еще и такое, что его приковало: большая фреска у входа в зал: то самое подводное царство, которое видел он в своем городе в опере.
В другом дворце, хрустальном, у морского царя в гостях, сидел настоящий Садко, богатый купец новгородский. Гусляр и певец, он сидел перед гуслями и перебирал струны... Красный охабень, желтые сафьянные сапоги, русые волосы в кружок, молодая русая бородка, и задор в серых глазах... Садко!.. Настоящий!.. И седой, кудлатый, с длинными усами, весь зеленоватый и с рыбьей чешуей на ногах, напружинясь и руки в боки, сбычив голову, стоит перед ним морской царь... А кругом него - красавицы-дочери с рыбьими хвостами... И разноцветные раковины сверкают за хрустальными стенами дворца, и морские коньки прильнули к ним, любопытствуя, и огромная белуга, подплывши, воззрилась на гусляра с земли.
Внизу было написано славянской вязью: "Ударил Садко по струнам трепака, а царь, ухмыляясь, уперся в бока, готовится, дрыгая, в пляску..."{144}
- На что ты, малец, загляделся? - несколько даже обиделся Карасев, что так невнимателен Садко к его рассказу.