Он уж выкрикивал это, свирепо глядя по сторонам, и кое-кто из прохожих отнес это к себе, и уж остановились около, недоумело оглядываясь назад. А Дудышкин, стараясь глядеть в землю и пошире забирать коротенькими ногами, думал: "Неудобный какой человек, бог с ним совсем!"
- Ну, хорошо, - продолжал Коняев, успокоясь немного, - допустим... Но Распутин ведь все-таки русский, а князь Феликс Юсупов, граф Сумароков-Эльстон, - к какой он нации принадлежит, а? Не знаете?
- Да тут много что-то... Тут трехэтажное, совершенно верно, - говорил Дудышкин.
- Ага! То-то и дело, что верно... А у них почему же это вдруг праздник?
- У них праздник... - и, подумав, добавил Дудышкин, - а мне ехать казенные деньги считать... У людей праздник, а дорога всегда должна работать... Ей никогда отдыху не полагается... Так и сиди кассир за кассой всю свою жизнь.
Даже покосился на него сверху вниз Коняев, отчего это он вдруг разговорился.
- А вы возьмите да забастуйте, - насмешливо сказал он сверху.
- Бастовать нам нельзя, - резонно снизу ответил Дудышкин. - Дорога казенная, и мы вроде мобилизованные... Если даже и забастуем, сюда солдат пригонят, а нас всех на фронт.
- А, конечно, так, как же иначе? Не хотите здесь работать: пожалуйте на фронт, черт вас дери! На фронт не угодно ли, порядку учиться, да!
- Польза отечества требует... как же, мы понимаем... - конфузливо говорил кассир. - Мы забастуем - дорога станет, как же возможно? Ведь это же крепость, тут склады всякие, флот, наконец... Конечно, на дороговизну жизни надо бы не столько прибавить, сколько нам прибавили, - это верно, - а бастовать все-таки нам невозможно, - что вы!
А сам думал: "Нет уж, больше с ним не буду ходить по улицам, еще в какой скандал попадешь, - бог с ним..."
Около памятника Нахимову он сел на трамвай, чтобы не опоздать считать казенные деньги, а Коняев постоял немного на перекрестке, послушал, как проходивший мимо реалист, не старше 3-го класса, хвастался двум идущим с ним девочкам в гимназических шапочках:
- Сколько раз зарекался я играть в карты на деньги, - нет, тянет! Вчера еще сорок рублей проиграл!
- Вот дурак! - с искренней жалостью сказала одна девочка, поменьше ростом.
- Настоящий дурак! - сердито буркнул и Коняев, качнув головой "в поле", а реалист расторопно поднял фуражку и, лучась серыми веселыми глазами, сказал без запинки:
- От такого комплимента бросает меня в жар и холод.
- Сначала в жар? - осведомилась та же девочка, весело глядя вполоборота на капитана.
- Да, сначала в жар, а потом в тропический холод!
Другая прыснула и спросила:
- У вас сколько по географии?
- В вашей географии должно быть: "арктический", а наша другого автора: у нас все наоборот!
И реалистик, - пальто нараспашку, - со всеми ухватками взрослого повел своих дам на Графскую пристань.
"Должно быть, русский... Далеко пойдет: бойкий, - с удовольствием подумал Коняев. - А насчет карт, конечно, наврал: куда ему!"
Он никогда не был женатым: до контузии не нашлось подходящей невесты, а после - было не на что содержать жену. Но что-то такое отеческое всколыхнул в нем именно этот курносенький, бойкий реалист, и как-то в связи с этим, - и с теплом, и с миндальными цветами, - захотелось увидеть Дуню. Он прошел до ее номеров, - там сказали, что она ночевала дома, поэтому рано встала и уже вышла гулять. На улицах ее не попадалось, не было и на Приморском бульваре. Тогда капитан поехал на Исторический: может быть, там?
Около музея Севастопольской обороны с панорамой Рубо как раз и цвели пышно большие старые миндальные деревья, а на клумбах какие-то незнакомые капитану яркие желтые цветы, и пестрело в глазах от желтых и белых колясочек детских, и около нянь толпами стояли матросы и грызли семечки. Тут было много извилистых аллей, повсюду группы густых, подстриженных в рост человека кустов, уютных, спрятанных в нишах из буксуса скамеек, беседок, закрытых буйным японским бересклетом, вьющимся виноградом или плакучими ясенями и шелковицами: кто-то точно намеренно устраивал всякие укромные уголки для случайных пар, а бронзового Тотлебена в воинственной позе поставил посередине стеречь именно эти укромные уголки, и он исправно стерег, и за это на его лысом лбу благодарно сверкало солнце.
И неизвестно почему, - хоть и были кругом люди, - пустынность какая-то посетила вдруг душу капитана, - покинутость, брошенность, долгая одинокость... И холод какой-то, хоть и был теплый день, точно надо было скоро уж уходить с этой земли, а еще на ней и не жил совсем.
"Домой надо", - подумал Коняев, но увидел издали круглый деревянный навес на толстом столбе, окрашенный тщательно под белый гриб: красновато-охряный сверху, белый снизу, - и столб был вырублен, как ножка гриба, точно и в самом деле вырос огромный боровик среди зеленых кустов можжухи, как на севере, в настоящей России; и Коняева потянуло к грибу: может быть, там с кем-нибудь сидит и весело хохочет теперь Дуня.
Но, продвинувшись своими большими строевыми шагами к грибу, он увидел несколько человек молодых солдат, должно быть недавних новобранцев, совсем мальчишек почти; читали ту же самую газету, которую в витрине редакции пробежал он недавно через головы других. Читал вслух как раз об убийстве во дворце Юсупова низенький малый с упрямым, вылезшим из-под серой папахи затылком рыжего цвета, а другие трое слушали, и, когда подходил Коняев, один сказал оживленно:
- Я его, Распутина этого, видел на картине, в журнале в одном... Бородища... - Тут он оглянулся на шаги Коняева и докончил, понизив голос и качнув назад головой: - вот как у этого самого, какой идет!
Слух у Коняева был хороший, и, услышав это, он похолодел внутри: вот она, серая явная смесь сидела, - и так как головы всех четырех любопытно повернулись в его сторону, но ни один не встал, то он, передернув косыми плечами и головой, пошел прямо на них, и когда поровнялся с ними, трое хотели было встать, но их остановил тот, который держал газету, рыжий, и они опять сели.
- Эт-то что-о-о? Вста-ать! - закричал вне себя Коняев и весь затрясся.
Все сразу вскочили.
- Честь! - кричал, дрожа, капитан.
- Отставным чести не полагается, - твердо сказал вдруг рыжий.
- Что-о? Это в каком уставе? А? Какой ты части, подлец?..
И кинулся на рыжего, но тот бросился в можжевельник, и только кусок газеты вырвал Коняев из его рук, а другие еще раньше рассыпались во все стороны и зашуршали по кустам, спрыгивая вниз по идущему от гриба к бухте откосу.
- Ишь, черт! Честь ему!.. Мы тебе скоро покажем честь, погоди! закричал издали рыжий, убегая.
А капитан зашатался от сильнейшей боли в голове и едва успел опуститься на скамейку.
Долго полулежал он так, то теряя сознание от рвущей боли в голове, то опять начиная соображать, пока два матроса, отбив от детской коляски дебелую няньку, подошли с нею к грибу с другой стороны, из узенькой аллейки, и тут наткнулись на беспомощно полулежавшего капитана.
- Пьяный, что ли? - шепотом спросил один.
- Заболел, может? - так же ответил другой и осторожно постучал пальцем по погону.
Очнувшийся Коняев, увидя матросов, сразу пришел в себя. Он даже сам поправил съехавшую набок фуражку с огромным козырьком. Он глядел на них умиленно, по-детски и бормотал:
- Матросы... свои... голубчики...
И даже слезы показались у него из-под очков.
- Прикажете отвезти домой? - справились матросы.
- Домой, домой... Непременно домой...
И, опираясь на спинку скамейки обеими руками, медленно встал Коняев.
Матросы, оба сероглазые, один - первой, другой - второй статьи, не только довели его до остановки шедшего из лагеря трамвая, но и поехали с ним до квартиры, оставив пока дебелую няньку, и растроганный Коняев, окрепший уже настолько, что сам взошел на свое крылечко, искренне говорил им:
- Спасибо, голубчики!.. Большое спасибо, братцы!
А матросы дружно ответили:
- Рады стараться, вашвсокбродь! - потом повернулись по форме и молодцевато пошли в ногу опять к Историческому бульвару.
4
После этого случая Коняев никуда не выходил несколько дней; он даже в очереди посылал стоять сестру Соню. Та выполняла это очень охотно, потому что погода все время была редкостно хорошая, и можно было, незаметно для всех, делать глубокие вдыхания на свежем воздухе, о которых она читала в отрывном календаре, как об очень полезных для легких; отрывной календарь ссылался при этом на какое-то учение индийских йогов, поэтому простое средство это казалось ей особенно чудесным.
Коняев же часто в эти дни присаживался к столу и писал "Соображения, которые не мешает знать", адресуя их коменданту города. Тот случай, который так поразил его на бульваре, он развил в целый ряд подобных же случаев, и выходило, что армия поражена в корне, что в ней начинается развал, что это, конечно, следствие неудачно ведущейся войны, но что здесь не без чужого шипу, нет: шип идет из нерусских сторон, и что обратить на это серьезнейшее внимание необходимо.
Довольный своею мыслью, он как-то поделился ею с Дудышкиным, но тот, хоть и часто говорил свое "совершенно верно", все-таки позволил себе заметить, что отдание чести очень стесняет всех, и офицеров даже, не только солдат.
- Ка-ак стесняет? - изумился Коняев.
- Так много им козырять приходится, прямо руку отмахать можно... солдатам, то есть.
- Много?.. Как это много?.. Сколько одним, ровно столько же и другим... Честь - это взаимное, мерзавцы они!.. Мы - флот и армия - защитники родины, и мы друг друга уважаем за это: вот почему честь! А им не разъясняют... А кто должен об этом знать? Комендант! И пусть знает... Пусть!.. Какие у него солдаты тут, - пусть знает... Докладную записку подам и подпишусь. Как его фамилия?.. Русский?
- Оллонгрен, - ответил Дудышкин.
- Что-о? Вы что, - шутите?.. Какой Оллонгрен?
- Он у нас давно уж... зачем шучу?
- Тоже немец? Везде немцы, значит?..
- Или, может быть, швед какой...
- Та-ак! - Капитан подумал, покачал головой, посвистал даже и ни о чем уж не говорил больше. "Соображения" свои он все-таки послал, но так как добавил к ним кое-что еще, то не подписался.
Церкви усердно стал посещать Коняев, когда начал выходить снова, вглядывался в русские лица. Видел в этих лицах серьезность и упорство, и это его утешало. Вспоминал то упорство, с каким защищали Севастополь. Заходил в музей, вглядывался в формы той армии, в кремневые ружья: все было неудобное, нелепое, детское, - и ведь стояли же? Держались?
Невдали от Малахова кургана он долго ходил вдоль каменной стенки на месте бывших ложементов Камчатского, Охотского, Бутырского, Рязанского и прочих полков; смотрел яму, вырытую здесь же, среди исторических ложементов, новым, теперешним девятидюймовым снарядом, посланным с "Гебена", - яму, уже полузасыпанную навозом.
Недалеко от ямы шла проезжая дорога, а на ней стоял на сторожевом посту солдат-ополченец, одних почти лет с Коняевым: следил за пропусками идущих или едущих за черту крепости. Он и Коняева не пустил дальше этой черты, почтительно разъяснив, что не велено без пропуска пускать никого, кто бы он ни был, - и эта строгость понравилась капитану.
- Молодец, службу знаешь! - сказал он тронуто. - Ну, как ты думаешь, устоим или нет?.. Уцелеет Россия?
- Чего изволите? - не понял солдат.
У него было простоватое, густо обросшее лицо, маленький нос и глаза, еле выползающие из-под век.
- Устоим против немца, как ты думаешь? Ты какой губернии?
- Я? Катеринославской.
- Ничего... хорошая губерния... ничего... Новороссия. Род свой ведет от Потемкина...
- Так что полагаю... Должны устоять, вашскбродь! - ответил солдат, добросовестно подумав.
- Правильно, должны... Должны, должны, - я и сам так думаю... И вот у вас как же?.. Хотел я насчет того спросить: солдаты у вас как? Дисциплину помнят еще? Знают ее?
- Так точно, - несколько недоуменно посмотрел вдруг на него сторож.
- А молодые, молодые как?
Но, не ответив на это, вдруг сказал встревоженно сторож:
- Так же вот и за тем велено доглядать, чтоб неприятельских шпионов не пропускали... Сказано: кто что будет спрашивать если насчет войск...
- Так, так! - одобрительно заговорил капитан. - Вот с такими солдатами уж видно, что устоим... Ты, братец, службу знаешь!.. Только вот молодых, молодых учи, молодых! Их на-адо школить! Они у вас с душком! С большим ду-ушком! Я знаю, видел!..
А солдат, усиленно хлопая веками и сопя носом, продолжал свое:
- Сказано, таких задерживать... Потому, если он в любое в офицерское платье может, а говорить по-русски, - они многие чисто говорят... то его очень легко пропустить с полезрения...
- Так, так... Ты понимаешь... Вот молодых и учи. Ну, прощай, братец!
Солдат приложил руку к козырьку, - другую на штык у пояса, - но смотрел на него недоумело, выпучив глаза и покраснев с натуги, как будто очень желая что-то сказать и не решаясь.
Коняев пошел назад к остановке трамвая, а когда случайно обернулся, то увидел, что солдат-сторож о чем-то оживленно рассказывает другому, подошедшему со стороны, должно быть из балки, и показывает в его сторону рукой.
- Уж он и меня не за немецкого ли шпиона принял, болван? - сердито бормотнул Коняев.
К Дуне он раз пришел и спросил ее:
- Ты русские песни умеешь петь?
- Отец мой, кузнец, петь меня обучал, конечно, ну только шкворнем... Ишь чего выдумал, папаша: пе-еть!
И Дуня избоченилась, сделала правой рукой, сильно скосила глаза в его сторону, выгнула шею и пропела фальшиво, но громко:
Я цыганский барон,
У меня много жен!..
- К черту!.. "Лучинушку", - мрачно сказал капитан.
- Такую не знаю, - обиделась Дуня. - Хамская какая-нибудь?
- Что? Русская, дура!.. "Хамская"!.. А "Красный сарафан" знаешь?
- Сара-фан?.. А-а... сарафаны я в иллюзионе видала... Так это ж у кацапов сарафаны носят!
- У каких это таких у ка-ца-пов? А ты кто?
- Я севастопольская мещанка, не забывай, папаша! Еще бы мне в сарафанах ходить, да коноплю трепать. "Чаго-й-то эт-та ты, мол, Ванькя, штей не хлябашь? Отощашь тах-та", - проговорила она сильно в нос и очень растягивая слова.
- Что-о?.. Ах, ты, отщепенка!.. Дрянь! - закричал капитан, покраснев. Россию свою судить, - а? Над Россией смеется!.. И кто же смеется и судит? Шлюха судит!..
Капитан сказал еще два густых слова и, плюнув на порог, вышел.