Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Расстреляв патроны, Максим позволил руке свободно и расслабленно упасть на землю, на мягкую и горячую цветочную подушку, а сам продолжал с остервенелым интересом рассматривать животное, заключая сам с собой пари - через сколько секунд оно начнет падать и на какой бок завалиться. Такую скотину за все ее проделки мало было убить - ее надлежало самым жесточайшим образом съесть, сварив из нее суп или зажарив на вертеле, и Максим для себя решил - чего бы это ему ни стоило, но он освежует труп и заберет с собой в придачу к цветам шкуру и филейные части коня. Есть его сам он, конечно, не будет, но отдаст мясо или тем дедам на дороге, чтобы у девок титьки еще больше были, или Жене для праздничного пирога. Однако конь не думал не то что умирать, но и даже падать.

Подогнувшиеся было задние ноги выпрямились, шея коня вытянулась, но уже на нормальную лошадиную длину, голова задралась куда-то вверх, словно он решил полюбоваться небом, рана на груди казалась уже нарисованной, так как кровь из нее не текла, а дно стало подниматься, будто там невероятно быстро нарастали, срастались изорванные пулями мышцы, под кожей забегали большие и малые волны, белые шерстинки встопорщились, встали чуть ли не стоймя, из-за чего стала отчетливо видна под ними розоватая лошадиная кожа. Затем в животном стали происходить быстрые и поначалу почти неуловимые для глаз изменения. Вот белый цвет шерсти приобрел какой-то странный, неопределенный, блеклый, бледный оттенок, вот как-то удивительно трансформировались кости ног - появились ранее отсутствующие впадины и выпуклости, и даже, кажется, лишние кости и сочленения, затем окончательно заросшая грудь вдруг взбугрилась тремя мощными поперечными мышцами, которые напряглись, сократились и со скрипом, слышимым и Максимом, стянули слишком широкую грудь до более узких размеров. Толстая лошадиная шея опала, утоньшилась, приходя в соответствие с ключицами, на ней под туго натянутой кожей прорезались витые провода жил и сухожилий и толстая, ребристая, просвечивающая синевой труба гортани, уплощились крутые бока, на них возникли бугры и сплетения рельефно прорисованных мышц, отнюдь не лошадиной принадлежности, короткая, словно обрезанная, грива удлинилась, спадая теперь до самой земли, выступающие на спине позвонки заострились так, что чуть ли не пробивали кожу, а для того, чтобы усесться на них надо было предварительно позаботиться о металлических штанах. Когда конь, слегка подрагивающий от происходящей с ним трансформации, наконец опустил голову, то Максим увидел, что наибольшие изменения претерпела именно она. Морда коня здорово потеряла в длине, но при этом раздалась вширь, рот растянулся до самых ушей, превратившись в самую натуральную хищную пасть с громадным количеством длинных, острых зубов и змеиным раздвоенным жалом, мечущимся между ними и роняющим на подбородок капли яда, нос высох, покрылся красной чешуей, раскаленной от вырывающегося из ноздрей огня, дыма, искр, пепла и кусочков лавы, которые падали на бутоны и листья цветов, с громким шипением прожигали их, оставляя курящиеся аккуратные дырочки, и выпадали на землю, также проедая и ее, как пластмассу серная кислота. Уши стали перепончатыми черными треугольниками, глаза съехались, еще больше выпучились и теперь горели из-под выпуклого широкого, почти человеческого лба, словно желтые прожекторы с кровавыми точками зрачков.

,Да, это был конь, но вовсе не из славного рода парнокопытных, еще на заре человечества начавших служить людям верой и правдой. Это был конь, но не скромный трудяга, всю жизнь безропотно тянущий лямку рабства у приручившего его человека, и даже ни сытости ради, ни тепла, ни ласки, ни ухода, которых не было и нет в помине, а просто по привычке, повинуясь не только палке, но и внутренней потребности много и честно работать. Те кони пришли в самом начале, может, вслед за человеком покинув Эдем, этот пришел в конце, как провозвестник конца времен, конца истории, конца всех концов. Имя ему было Конь Бледный. И еще понял Максим, что если в ближайшие две-три секунды он не придумает как справиться с Конем, то его растопчут, разметают, разорвут, раздерут в клочья, и даже осколков его костей не останется на этом поле. Рана на его руке перестала исходить кровью, покрывшись черной грязной коростой, боль ушла куда-то внутрь, притаившись там, как вредная заноза, дающая о себе знать при малейшем шевелении тела, ожоги на лице и ладонях совсем успокоились, волдыри сморщились и опали, а кожа горела вполне терпимо. Схватив драгоценный букет, до сих пор так и валявшийся рядом с ним, Максим запихал его поглубже за пазуху, даже не под плащ, откуда они могли вывалиться через оставленную Конем прореху, а под бронежилет, не очень заботясь о том, во что они могут превратиться под этим нательным прессом, и о том, что могут сделать эти живые печки с его собственным телом, затем поднялся, секунду постояв, усмиряя неистовое вращение Земли и флуктуирующую гравитацию, из-за которых ему снова захотелось прилечь, яростно заорал, оглушив диким криком даже самого себя, одним длинным прыжком, словно кенгуру, подскочил к Коню, схватил, намотал на кулак локон длинной, жесткой, как проволока, гривы, вскочил на круп, чувствуя, как острые шипы позвонков впиваются ему в ягодицы и промежность, перехватил руками мягкие перепончатые уши и изо всех сил врезал тяжелыми каучуковыми подошвами своих ботинок по ребрам существа. Конь взревел, поднялся на дыбы, переступая задними ногами и яростно колотя воздух передними, пытаясь этим сбросить неопытного всадника, но Максим, как клещами, сжал его бока, давно не стриженными ногтями вцепился в уши, чувствуя, как из длинных царапин, оставленных ими, начинает сочиться обжигающая кровь, и буквально вгрызся зубами в шею, чувствуя, что его рот теперь забит колющимися и царапающими язык и десны, будто иголками, ивой и шерстью. Он удержался, а Конь, поняв, что ким образом человека не стряхнуть, стал пытаться тo с одного, то с другого бока дотянуться зубами или алом до его колен и икр. К счастью для Максима, Ноская, совсем не лошадиная морда не способствова-ла таким упражнениям на гибкость, но Конь упорно вертелся волчком на одном месте, вытаптывая до основания цветочный урожай, обильно поливая его ядом и лавой и унавоживая кусками раскаленной серы. Наконец, начиная уставать. Конь горестно взревел еще раз, отчего по телу Максима побежали муращ-ки величиной с кулак, так как ему показалось, что этот трубный глас потряс все основы Мироздания, а по всей Земле стали шевелиться и раскрываться могилы, выпуская умерших на Страшный суд, и стремительно понесся по полю, иногда взбрыкивая, проверяя цепкость оседлавшего его вора. Скорость была столь невероятно велика, что Максим почувствовал себя сидящим в открытой кабине набравшего крейсерскую скорость реактивного самолета, и чтобы не вылететь с крупа под тугими ударами плотного, как ватная подушка, воздуха, ему пришлось так пригнуться и обнять тело адского скакуна, что он почувствовал даже нежность к такому близкому, горячему, сильному, необузданному, свободолюбивому и умному Коню. Когда он собрал все силы, чтобы чуть-чуть оторвать голову от холки и оглядеться, то не увидел никакого поля, никакого леса, да и, вообще, земли, тверди, как таковой. Они неслись сквозь холодный туман облаков, бьющих их дождем и снегом, лижущих длинными языками грозовых разрядов, оглушающих небесным громом, потом вырвались из вязкого, негостеприимного слоя, несущего холод и зиму, в синеву хрустально-чистой атмосферы, не замутненной никакими вкраплениями водяного пара, стали подниматься все вверх и вверх, туда, где воздух становился все холоднее и разреженнее, где расплывалась чернота космоса, бушевали магнитные бури, колыхалось полярное сияние, а солнЦe своим излучением сжигало все живое. Максиму не хватало воздуха, его тело заледенело, и казалось, что при слабом ударе или встряхивании оно рассыплется на мельчайшие льдинки, влага в глазах замерзла, он ослеп, потом его легкие судорожно ощутили пустоту космоса, и он умер.

Максим очнулся от растекающегося в груди жара, как будто от передержанных горчичников, и нашел себя сидящим на асфальте, прислонившемся спиной к колесу своего броневичка. Никаких цветочных полей, сосновых боров и говорящих коней в зоне видимости не наблюдались. А наблюдалось все такое же низкое небо, сеющее снег пополам с дождем на голую, мертвую землю с черными проплешинами старых воронок, заполненных грунтовой водой и начинающих подергиваться льдом, все такая же глинистая мокрая обочина со ржавой китайской стеной разбитой бронетехники, но теперь уже с появившимся широченным проходом вместо давешнего потайного люка, буквально проплавленным в нагромождении металла несколько минут назад, судя по раскаленным остовам, тягучим красным ручейкам жидкой стали и специфическому запаху серы в воздухе. Максим попытался пошевелиться и оторваться от спасительного грязного колеса, и это ему без особого труда, в общем-то, удалось, если не считать включившегося в висевшей плетью раненой руке высоковольтного разрядника, посылающего адские сигналы боли от кончиков пальцев до разорванного предплечья, откуда они концентрическими волнами расплывались по всему измученному телу. В первую секунду от неожиданной боли Максим сильно прикусил губу, и по подбородку из прорезанных острыми зубами ранок потекли струйки свежей крови, слегка задерживаясь на длинных волосках щетины, уже переходящей в короткую бороду, затем на шею и дальше - на грудь под бронежилет, или капая из ямки под губой на землю и полы плаща. В какой-то степени это было последней каплей, развеявшей сгустившийся было в голове туман, окончательно прояснившей зрение и заставившей Максима вспомнить о произошедшем в мельчайших подробностях. Однако, он никак не мог понять - как же все-таки снова оказался около своей машины. Придерживаясь здоровой рукой за бронированный бок машины, он, шаркая ногами, в которых еще не восстановилось кровообращение, обошел броневичок, ничуть не изменившийся за время его отсутствия, отомкнул водительскую дверь и с громадным облегчением упал в уютное, надежное, домашнее нутро машины, словно глупый моллюск, после долгих странствий вернувшийся в свою родную раковину, которую, по счастливой случайности, никто в его отсутствие не удосужился занять. Кое-как он вставил ключ в зажигание, и, к его облегчению, броневичок сразу завелся. Максим откинулся на спинку кресла, положил голову на его мягкий, оранжевый велюр и дал себе обещание не задремать, которое тотчас же нарушил.

Когда в машине стало совсем жарко, Максим очнулся от сна, больше похожего на обморок, и стал расстегивать пуговицы своего плаща. Особенно много хлопот доставил пояс, каким-то образом завязавшийся в тугой, насквозь мокрый узел, который Максим никак не мог распутать. Ничего не оставалось, как разрезать его ножом. Потом он, насколько это позволяли габариты салона и покалеченная рука, осторожно стянул с себя эту зеленую тряпку, полностью пришедшую в негодность, - со здоровенной дырой на груди, почти оторванным, залитым кровью рукавом, покрытую слоем грязи, навоза, серы, остатков цветов, намоченную дождем и промороженную в стратосфере, отчего некачественная, гнилая ткань стала ломаться на сгибах. О вони, исходящей от плаща, не стоило и говорить.

Но делать было нечего, и Максим, приоткрыв дверь, с сожалением выбросил его под ветер и дождь. Ветер тотчас надул плащ, словно парус, поднял во весь рост над землей и потащил вдоль дороги, так что издали его вполне можно было принять за бегущего задом наперед очень толстого, круглого и горбатого человека.

Из оружия многое потерялось и многое пришло в полную негодность. Где-то остались автомат (Максим вспомнил, что бросил его на поле), пистолет (он оставил его там же), еще один пистолет, пистолет-пулемет, струнный нож, две мины и связка гранат (где он их потерял или использовал, Максим вспомнить не мог), были безнадежно испорчены второй оставшийся автомат, излучатель и последний пистолет - когда Максим разобрал их, то увидел, что все внутренности, механические и электрические детали спеклись в одну массу, и он отправил их вслед за плащом. Теперь он был почти безоружен - старая добрая и, как ни странно, работающая Комбинационная машина, набор ножей, пара уцелевших гранат и все. Было ли у него что-нибудь еще, Максим не помнил, однако, судя по обилию свисавших с плеч, боков и пояса ремней, разорванных, обгоревших, кем-то изжеванных и разре-эанных, имелось еще что-то, ранее висевшее на них, но теперь окончательно и безоговорочно забытое.

Максим не стал ломать над этим голову и занялся своей раной.

Строго говоря и учитывая то, что помещалась она на предплечье - очень неудобном для ремонта месте, ocобенно если на тебе надета современная разновидность рыцарского панциря. Максим мало чем мог в данный момент помочь себе, разве что попытаться очистить рану от прилипшей грязи и кусочков ткани, плеснуть на нее новокаина и йода, из тюбика густо смазать бактериофагом, залепить лейкопластырем и попытаться как можно меньше двигать рукой. От новокаина боль замерзла, и внутренняя заноза, которой она совсем недавно была, разрослась до размеров здоровенной железной, остро заточённой шестеренки, медленно вращающейся в толще замороженного бицепса, с каждым оборотом отстругивая от него все большие и большие ломти. Пока это было не больно, но чертовски неприятно, и Максим совсем не хотел думать о том часе, когда действие лекарства кончится.

Он кое-как развернул броневичок, чуть не заехав носом в кювет, и поехал прочь от этого места, оставив позади пятна от натекшего с двигателя масла, негодные железки, когда-то называвшиеся оружием, изодранный плащ, полосы грязи от развернувшейся машины и проплавленные в асфальте круглые следы, очень напоминающие лошадиные копыта.

Глава 5

РАКТАЛ

Все дальше и дальше, глубже и глубже. Или наоборот - все ближе и ближе? Какую в взять перспективу, направление движения? Идти ли последовательно, шаг за шагом, вдоль стрелы времени, из прошлого прошлого к просто прошлому, от этого просто прошлого к настоящему, конечной точке, точке прибытия, точки за которой больше ничего нет. Или выбрать обратную перспективу - навстречу, наперерез волне, потоку событий, ибо это тоже разумно - ведь самое главное всегда там, вдали, в прошлом, оно фундамент, основа всей последующей жизни. И то, что было после, гораздо менее интересно, вторично, наиграно, спародировано с того, что было до. Опишите, проанализируйте, разложите по полочкам свое начало, и вам будет ясен каждый поворот, изгиб, петля и тупик дальнейшей судьбы. Кажется, на этом зиждется психоанализ? А может, все это ерунда, и нет никаких стрел времени, нет прошлого, настоящего, будущего, нет Начала, нет кoнца, и только разбегание галактик сбивает нас с толку. Может быть это Вечное Круговращение, от начала к концу и от него вновь к началу? И тогда нет ысла выбирать главное, так как оно повторялось и бyДет повторяться вечно, снова и снова, и тогда все эти мысли, переживания, потерявшие в Круговращении свежесть, цвет и саму жизнь, не более значимы для нас, чем случайно пролетевшая мимо бабочка. А ecли сделать еще один шаг, в общем-то последний в рамках признания реальности и материальности Мироздания, - нет круга, нет времени, нет возврата, поступательного и обратного движения на игле времен, располосуем это склеенное кольцо Мебиуса на отдельные полоски, сделаем Время плоской фикцией просто случайностью, определяемой последовательностью сложенных колодой этих полосок человеческой и мировой судьбы. Перетасуйте их, и увидите cвoю смерть задолго до рождения, или собственную жизнь еще до того как появились на свет, или жуткое соседство своего начала и конца, между которыми ничего нет, или бесконечную жизнь, если кaрта смерти случайно выпала, затерялась из этого пасьянса человеческих судеб.

Не так важна последовательность событий (можно сказать, что она совсем не важна), сколько сами эти события. Неинтересно, что было до них, даже если вы это знаете, и неинтересно, что случилось затем, даже если вы об этом осведомлены. Если записать на бумаге то, что я надиктовал на пленку, не нумеруя листы и просто раскладывая их на столе перед собой в произвольном порядке, то гораздо правильнее и достовернее читать их именно так - случайно выбирая из груды, не обращая внимания на несвязности, на поначалу полное непонимание происходящего, отрывочность и рефлексивность, и именно это и будет жизнью. Именно так построены и строятся наши воспоминания, и, как я сильно подозреваю, именно так строится и наша Вселенная, и наша жизнь, а наше представление о Времени не более чем удобная отговорка, оправдывающая поиски несуществующих Смысла Жизни и Смысла Бытия.

И я подвержен этой болезни. Я структурирую, выстраиваю последовательно захлестнувшие меня воспоминания, оцениваю их, взвешиваю, ищу в них смысл и истоки. Ну что ж, на то мы и люди. И значит, все дальше и дальше от детства, войны, учебы, студенчества, все глубже и глубже в глубины сознания и подсознания, чувств и сомнений, все ближе и ближе к сумасшествию, ненормальности, ирреальности этих настоящих минут существования, когда я говорю, и мой шепот сопровождает змеиный шелест пленки. Я прошел, описал две значимые вешки-предупреждения моей судьбы, и если продолжать эти неверные, сбивающие с толку аналогии, то теперь я на громадной скорости приближаюсь к незнакомому крутому повороту. Строго говоря, я так его и не преодолел, оставшись лежать в догорающих обломках машины, а вместо меня, прямо из той точки, восстал некто, неотличимый от меня внешне, и побрел дальше, здороваясь за руку с обманувшимися таким сходством друзьями, знакомыми, близкими и врагами. Этот поворот начался мировыми событиями, этим же миром и пропущенными, что, собственно, меня не удивляет. Я был в нем никто, сторонний наблюдатель, случайно подвернувшаяся букашка, испуганная донельзя. Конечно, не только я отличился и был вознагражден, наверняка, были и другие, но подавляющее большинство просто в лучшем случае проспало, в худшем - промолчало. Тяжело признавать, что Земля все-таки вертится.

Тогда я безнадежно опоздал на вахтовый автобус, ежедневно в пять часов вечера поднимающий дежурныx наблюдателей на гору для еженощной работы на Цейссе-1000. Когда я подошел к исследовательcкому корпусу, на остановке уже не было обычных провожающих, в лице "астрономических", как их шутливо величал местный техперсонал, жен, образующих нечто вроде женского клуба и любящих, после проводов мужей, постоять на пятачке и поболтать о том, о сем до глубоких сумерек. Не толпились и нередкие в это время года группки туристов, порой даже здесь и ночующие в спальных мешках на мягком асфальте, если им не удавалось прорваться в вечерний автобус, и все еще не теряющих надежды на утренний рейс и желания "на халяву" поглазеть на самый Большой Телескоп Азимутальный в мире или, на худой конец, добраться до не менее знаменитых пещер, расположенных у черта на куличках, около заброшенной водокачки, и в которых, по моему разумению, было не больше экзотики, чем в темных, грязных, вонючих и мокрых ямах, кои они из себя и представляли.

День не задался с самого утра. Начать с того, что проснувшись около часа дня в своем душном от включенного обогревателя вагончике в полном одиночестве (Альфир бродил по окрестностям, встречая, лентяй этакий, рассвет и дыша свежим горным воздухом), я все равно чувствовал себя разбитым и невыспавшимся после удивительно промозглой ночи, на всем протяжении которой я титаническими усилиями боролся со своим любимым белоснежным астрографом Цейсс-400. Его часовой механизм окончательно разладился, и я был вынужден, прилипнув к окуляру, вручную гидировать паршивый участок неба под номером Е11, в который так верил Георгий Константинович и каждый день, звоня с материка, с жадностью интересовался ходом наблюдений и непотребным поведением нашей всеобщей любимицы V633, чей блеск никак не хотел укладываться в классические кривые и против которой в Астрономическом Ежегоднике до сих пор стоял жирный знак вопроса. Поcле наших каждодневных ритуальных переговоров по самому плохому в мире телефону (в который приходилось орать с таким напряжением легких и голосовых связок, что возникало легкое недоумение - а зачем нам, вообще, этот телефон? - будь воздух прозрачнее и крича мы в нужную сторону, мы и так прекрасно слышали бы друг друга) Альфир, беря в гостиничной столовой неизменный борщ со сметаной, с усмешкой и характерным сталинским акцентом и выражением, почерпнутыми из фильмов Озерова, вопрошал меня, утирающего сопливым платком толстые, заросшие щетиной щеки, покрытые от чрезмерного усилия потом и слюнями:

- А что скажэт товарищь Жюков? Присказка эта была вот с такой бородой и известна нам еще со студенческой поры, так как родилась во время летних беззаботных поездок на станцию, когда можно было себе позволить манкировать наблюдения, считать дожди и тучи лучшим другом астронома полночи ориентироваться в незнакомых созвездиях, ища Северную Корону и твердя себе, что теоретическая астрофизика гораздо интереснее практической и при этом менее бессонна. Память о тех временах с роскошью повышенной стипендии, разорительным книголюбием и восхищенно-опасливым отношением к прекрасному полу, хотя и канувшим в безвозвратное прошлое, до сих пор безотказно повышали на-роение и вызывали бурный поток никем не писанных воспоминаний в стиле "А помнишь..." При этом, чeм паршивее выглядело эгоистское настоящее, тем прекраснее и мифичнее выглядело наше прошлое, и даже воспоминания о грязных студенческих "тошниловках" не могли смазать эпический размах студенчеcких деяний.

Так вот, день шел по накатанной колее, если не cчитать того, что аккурат к обеду я вспомнил, что сегодня наш начальник экспедиции Михаил Александрович Лавров отбывал на большую землю, и что Георгий Константинович настолько заморочил мне голoву в последние две недели своими постоянными напoминаниями о нашей статье в "Астрономические Ведoмости" и предстоящим докладом на астроколлегии, что эти его набившие оскомину сентенции о величии нашего научного подвига, который необходимо довeсти до не менее научной общественности, стали прoлетать мимо моего сознания, как пули у виска, и, естeственно, я о них забыл.

Бросив ложку в недоеденный суп и забрызгав ни чем не повинного Альфира, я бросился к "хотельскoму" телефону, которым за наше долгое знакомство строгие дежурные по гостинице милостиво разрешали мне пользоваться, и стал названивать ничего не подозревающему Михаилу Александровичу, которому собирался всучить кассеты с замерами блеска и пару килограммов фотопластин, качеством и толщиной напоминавшие оконные стекла, и которые "товарищь Жюков" обещал промерить прямо на кафедре, избавив меня от нудной возни с лупой. Заполошенный сборами и титанической борьбой с супругой, навязывающей бедному и безотказному Михаилу Александровичу все новые и новые гостинцы родственникам, в виде неподъемного варенья и фруктов, в ущерб научным материалам по лунной базе, Лавров промямлил в том смысле, что, конечно же, какие могут быть разговоры, привозите, видимо, с тайной надеждой, что я не успею со своим хламом дoбраться к нему до отхода рейсового автобуса.

Времени, действительно, было мало. Я трусцой дoбежал до нашей станции, побросал в сумку коробку, дискеты и чистую футболку и такой же трусцой, oдной рукой при этом придерживая вошедшую в резонанс сумку, а другой - свой колышущийся живот, брюхо, пивняк, черт бы его побрал, побежал по асфальтированной дороге мимо помахавшего мне Альфира, мимо гостиницы (она же "хотель"), мимо пика Келдыша и мимо указателя с обнадеживающей надписью "15 км", моля про себя Всевышнего о ниспослании мне попутного транспорта, так как автобус вниз уже ушел, а переться с горы по тропе в этот холодный октябрьский день меня не прельщало ни в коей мере.

Вечером история повторялась уже в виде фарса. Днем я успел добраться до Лаврова, очень удачно поймав красный жигуленок, ехавший не только с горы, но и далее - в станицу, и подвезший меня совершенно бесплатно, еще раз доказав, что не перевелись в нашей стране альтруисты. В тот же поздний час попутки наверх мне не светили и не сигналили. Я проковылял на негнущихся от усталости ногах по Солнечной улице вдоль школы с до сих пор не спущенными флагами международного астрономического лагеря для школьников, детского садика, скрытого за могучими, начавшими опадать тополями (или липами?), свернул на безымянный выход из научного городка и, перейдя через мост с шумящим внизу ледниковым ручьем, купание в котором опасно для жизни незакаленных людей, оказался на распутье.

Передо мной было два пути. Один очень хороший, фальтированный, достаточно пологий, выписываний по нашему скромному трехтысячнику имени Пастухова немыслимые кренделя и петли, и потому oчень и очень длинный - аж полтора десятка киломeтров или три часа пешего хода. Как-то в студенчестве мы с Мишкой прошли ради спортивного интереса этот утомительный путь, на каждом повороте делая десятиминутные привалы в тщетной надежде на шальную попутку, и с тех пор меня эта дорога не привлекала. Обычно ее выбирали машины.

Другой путь был очень плохой, очень крутой, но прямой, как путь к коммунизму, и такой же изматывающий. Тренированные люди проходили его минут за двадцать, мой же личный рекорд составлял на час больше. Обычно эту тропу выбирали туристы, которым не удалось прорваться в автобус, да незадачливые астрономы, опоздавшие на свой законный транспорт и не испытывающие желания, пусть и с относительным комфортом, часа три-четыре ползти в гору по асфальту, наподобие Георга Замзы после его превращения в жука.

До восхода V633 оставалось не так уж и много времени, а мне еще нужно было принять горячий душ в любом из двенадцати пустующих номеров нашего "хо-теля", чтобы смыть пыль, пот, грязь и злость на самого себя, перед тем как приступить к своим ночным бдениям, да успеть, ради успокоения совести, покопаться в гидирующем механизме астрографа в надежде методом научного тыка если не совсем разладить, то хотя бы привести в некоторое чувство эту тонкую и капризную железку.

Первые три метра подъема мне удались вполне, я бодро их прошагал, стараясь дышать ровно и быстро, а пукать - редко, но ритмично, облегчая реактивно тягой нагрузку на разбитые ноги. Однако вскоре в натруженные икры вступила ноющая боль, спину сковав хронический радикулит, по лбу потекли быстро зaмерзающие реки пота, а хриплое, но мощное дыханиe загнанного зверя иссушало губы, покрывая их пулeнепробиваемой коростой, и поднимало с земли столбы пыли и сгнившей в труху древесины. Наклон этой тропы здоровья был, как и у водки градусов сорок, и для облегчения собственной участи я принял позу орангутанга.

Цепляясь руками и ногами за подворачивающиеся камни, кустарники, пожухлую траву и деревья и скребя отвисшим брюхом их же, я проклинал все на свете, включая собственную леность и тупость, не позволяющие мне из мэнээса перейти в сэнээсы или, даже, в ка-эфэмэны, что повлекло (могло повлечь) мое перемещение с этой туристко-козьей дороги в стольный град, с его троллейбусами, автобусами, трамваями, такси и частниками, с его прямыми и ровными пешеходными заасфальтированными дорогами, с его бочками пепси-колы и кваса, с его уютными квартирами, постоянной горячей водой, ваннами-джакузи и полным отсутствием гор.

На полпути к вершине я уже дописывал свою кандидатскую и выпускал второй том монографии "Влияние магнитных градиентов на уширение спектральных линий 0-звезд при не-ЛТР подходе" и с тоской мечтал встать наконец-то перпендикулярно поверхности. Глаза автоматически подыскивали место, где я бы мог прилечь на пару часиков и блаженно разогнуть скрюченный позвоночник, но вокруг тянулись непролазные кусты и деревья, а дорогу усыпали острые гранитные обломки. Вскоре мне попались туристы, бод-ро фланирующие вниз, в суету городов, и жизнерадоcтнo сообщившие, что до дороги осталось минут пятнaдцать вот такой ходьбы, и давай, жми, борода, и не якай, все о'кей.

Это придало мне силы, и через полчаса я выполз, якая, на последний поворот дороги, откуда уже был виден внушительный купол БТА, сверкающее строение Цейсса-1000 и двухэтажное здание гостиницы.

Наша станция тоже виднелась из-за пригорка, подмигивая огоньками лабораторного корпуса - никак Альфир снова сидел в библиотеке и читал старые подшивки "Изобретателя и рационализатора".

Добрая казачка Катя без слов дала мне ключ, и сирый, убогий страничек поплелся в ближайший номер, залез в сидячую посудину, гордо именуемую ванной, и, выставив ноги наружу, пустил горячую воду на свое измученное тело.

Сколько я так блаженствовал не знаю - по рассеянности, в кипятке я варился в своих водопыленепрони-цаемых часах, у которых был только один недостаток - глубже двухсот метров в них нырять запрещалось, чего я всегда старался и не делать. Но в кипятке они все же сварились, и как я их ни тряс, заводиться и ходить они больше не захотели. В отличие от часов, я, хоть тоже размяк и даже покемарил в блаженно расслабляющей мышцы тела воде, но, подгоняемый научным и человеческим долгом, вынужден был завестись и пойти с мокрой головой на родимую станцию, где меня ожидали перед работающим телевизором, в котором рассказывали об очередных ужасах того дня, уже спавший на диване Альфир, приехавшая с последним автобусом наша лаборантка Ольга, да мой любимый и капризный Цейсс-400. Светившая неправильно V633 не подозревала о моем существовании и о моем интересе к ее персоне, и меня, естественно, не ожидала и была все так же безразлична и холодна к происходящему на Земле и к современным теориям переменных звезд.

- Будете кофе? - спросила Ольга, которую я не Любил. Была она ненамного старше нас с Альфиром, нo не в пример нам сильно обременена мужьями, детьми и подсобным участком. Училась она тоже на кaфeдpe астрономии, но сюда приехала как декабристка - вслед за своим суженым.

Астрономы - люди по жизни в некотором роде не от мира сего (именно поэтому в армии, боясь насмешек, я уклончиво называл себя физиком, принципиально не искал себе пару у себя на кафедре и не удивлялся, когда меня путали с астрологом или, вообще, сомневались в существовании такой профессии), из-за чего их плотность в размере двух человек на отдельно взятую семью была гораздо выше критической, и такие браки, как правило, распадались. К счастью, как здравомыслящая женщина, научной деятельностью Ольга никогда не собиралась заниматься, да и второй муж, кажется, был далек от дел небесных и, по слухам, путал Проксиму Центавра с Венерой Праксителя.

Работала она у нас в экспедиции, готовя наездами проявочные растворы и макароны, проявляя накопившиеся пластинки, которые я ленился обработать, подозревая их невысокое качество, да убиралась в лаборатории. Дни ее появления на горе удивительно совпадали с днями на которые приходились максимумы блеска моей переменной, и я всерьез стал подумывать над тем, так ли уж неправ в своих поисках мировых резонансов наш дражайший Костя Бурдинский, переехавший сейчас на ПМЖ в здание Цейсс-1000 и спавший там в обнимку со спектрографом.

За что же я ее не любил - непонятно и для меня самого. Может дело все в тех же резонансах? Во всем остальном она была женщиной приличной.

Ольга пошла делать кофе, а я подсел к похрапывавшему Альфиру и потряс его за плечо.

-- Ночью понаблюдать хочешь вместо меня? - быcтро спросил я его, в надежде, что спросонья он согласится на все, в том числе и на бессонную ночь.

- Горю желанием, - сказал, зевнув и потягиваясь, Альфир. - Ты мне только все там установи, наведи и скажи что делать.

Я с сожалением понял, что если не хочу отвечать на второй извечный вопрос интеллигенции - "Кто виноват?", то не подпущу это восходящее светило отечественной теоретической физики к астрографу и на пушечный выстрел ни в эту, ни в последующие ночи, и даже если свалюсь от горячки и усталости на влажные простыни своей холостяцкой постели, то перед этим постараюсь забаррикадировать от него вход в купол и взорвать ведущую туда железную лесенку.

Если уж у человека теоретический склад ума, то руки у него точно не тем концом вставлены. Однажды Альфир, видимо экзотики ради, вызвался мне помочь в наблюдениях, чтобы было чем похвастать в теплой компании перед девочками. Ночь при этом выдалась как по заказу - тепло, темно, новолуние и никаких облаков. Я планировал отснять пластинок пять, но отсняли мы всего одну, и то Альфир умудрился засунуть ее в кассету не той стороной и неправильно установить фокус телескопа. Пластинку эту он с гордостью повесил в рамке у нас в вагончике, а к астрографу ему больше хода не было.

Впрочем, во всех других отношениях он был человеком приятным, что позволяло нам уживаться на горе вот уже последние полгода. Работа его целиком лежала в высотах чистой науки, не замутненной никакой низменной прикладностью и никакой зависимостью от работы нас, наблюдателей. Неудивительно, что и в горы его занесло по этой причине - подальШ6 от мелочной суеты кафедральных интриг, шибко умных студентов, смазливых студенток и научных статей. Он даже книг сюда не притащил, утверждая, что все нужное у него в голове, а чужие мысли и идеи только мешают личному творчеству.

Пару раз он пытался объяснить мне смысл своей работы, но для этого ему пришлось залезть в такие дебри тензорных уравнений, теории графов и алгебры Ли, что я в ужасе шарахнулся от вороха его рукописей и соврал, что мне все ясно.

Впрочем, Альфир обещал, что окончательные уравнения будут просты и понятны не только ему, но еще паре-тройке человек на Земле, в чем я с ним соглашался.

Ольга разлила нам кофе, и мы принялись его прихлебывать, смотря "Программу А" и лениво переговариваясь. Альфир при этом встать не соизволил и вкушал горечь напитка в вальяжной позе патриция или Адама с фресок Микеланджело, что-то при этом чиркая на переплетенном раритетном томе "La Telescope" 1897 года издания.

- Я вам приготовила свежие растворы и проявила оставшиеся пластинки. Только, по-моему, они не получились.

- Спасибо, - кивнул я.

- Скажи, Олечка, - оторвался внезапно Альфир от своей теории. - Что тебя, симпатичную, умную женщину могло привлечь в астрономии? Не пластинки же ты собиралась всю жизнь проявлять?

Я чуть не подавился. То, что он так фамильярначал с Ольгой, меня не удивляло - она, действительно, была симпатичная, и при других обстоятельствах я бы и сам ее так именовал, но, по-моему, лезть в душу женщине было уже слишком. Хотя, если отвлечься от бесцeремонности вопроса, граничащей с хамством, то он задавал по существу и в точку. Я и сам его себе нередко задавал.

- Ну, я пошел, - соскочив с дивана и не дав рта открыть Ольге Борисовне для очередной исповеди нашему личному горному исповеднику, я прошел в библиотеку, подсчитал по "Астрономическому календарю" звездное время (формула у меня постоянно вылетала из головы), взял выдранную из Atlas coils затертую страницу с картами наблюдаемых площадок, журнал наблюдений и, облачившись в фирменный ватник, вышел на воздух.

Солнце зашло, было холодно, а небо все также завораживало россыпями звезд и туманной полосой Млечного пути, в котором так много молока, что он того и гляди замычит, и лишь где-то на горизонте толпилась стайка туч.

Даю руку на отсечение, но девяносто девять и девять десятых из нас пошли в астрономию именно из-за красоты звездного неба. Вряд ли в детстве и раннем , студенчестве мы всерьез задумывались о сложностях теории звездных атмосфер, о либрации Луны, о проблеме скрытой массы и об аккреционных дисках. Нас влекла романтика звездных ночей и все та же, альфирова, чистота и нравственность нашей науки.

Многих потом это подвело, когда вместо звездной романтики нас стали пичкать математическим анализом, Демидовичем, линейной алгеброй и дифференциальными уравнениями. Интегралы и матрицы многие не потянули, а копаться в тонкостях ядерных реакций и поглощений в атмосферах звезд быстро наскучило.

Иных уж нет, а те далече, вздохнул я и, погасив сигарету, стал отпирать дверь в купол Цейсса. Открыв задвижки и прикинув, куда мне нужно смотреть, я cделал запись в журнале, сообщив самому себе, что сейчас 23 часа и 3 минуты, температура воздуха +7С, на горизонте тучи, и, зарядив в кассету пластинку, вставил ее в "казенник" телескопа.

Мысли гуляли где-то далеко, пока я проводил все эти манипуляции, устанавливал фокус, двигал железной ручкой купол, поворачивая в нужном направлении, включал часовой механизм, в котором так и не успел поковыряться, находил нужный участок небесной сферы и, отыскав в гиде нужную звезду, принялся ее гидировать, нажимая кнопки пульта управления и не выпуская ее из перекрестья прицела. Астрограф вел себя вполне прилично - цель держал хорошо, не гуляя по альфа и бета, и путеводная светящаяся точка словно прилипла к центру окуляра.

Настроение у меня поднялось - я включил свой приемничек и все сорок пять минут экспозиции наслаждался новостями, романсами и сводкой погоды, не подозревая, что все самые важные новости еще впереди.

Сменив пластинку, я перенацелил астрограф на другую площадку, по которой обычно "ползал" Мошанов в поисках шаровых скоплений и прочей экзотики. "Мошанчика" в эту ночь можно было порадовать - я чувствовал, что и его пластинка удалась не на стыд, а на славу. Я перешел к третьей цели, ощущая, как в душе начинают петь птицы, а на голове цвести розы. Это была моя ночь, время, когда все удается, когда вновь начинаешь чувствовать вкус к жизни и любить свою профессию, когда ты счастлив и умиротворeн, и не желаешь ничего невозможного.

Поэтому, когда в небе началось разгораться заревo, я не сразу понял, что моим наблюдениям на сегодня и на многие последующие дни пришел конец.

На какое-то мгновение мне показалось, что я совceм заработался, и ночь уже прошла, и наступило утpo. Но часы неумолимо высвечивали красным 2:05, до восхода было далеко, да и то, что я смог разглядеть в окно купола, нисколько не напоминало солнечные лучи.

Ни о чем особенном в тот момент я, конечно же, не подумал. Мало ли что у нас увидишь в горах. Одно время, помнится, к нам зачастили неопознанные летающие объекты в виде блюдец, тарелок и прочей легко бьющейся посуды. Появлялись они ближе к ночи, выныривая буквально из багрового закатного диска солнца, делали "петлю" или "восьмерку" над БТА и снова ныряли в закат. Шуму об этих посещениях было бы много, будь здесь не астрономическая станция и не профессионалы-астрономы, с их научно-консервативными устоями относительно существующей картины Вселенной, в которой не было места "зеленым человечкам", НЛО, Господу Богу, Лох-Несскому чудовищу, гаданиям и предсказаниям, а все имеющиеся феномены укладывались в прокрустово ложе научной парадигмы и объяснялись ссылками на обман зрения, вражеские (и наши) автоматические дрейфующие аэростаты, запуски космических ракет с Байконура и соседнего аула, и, особенно, на шаровые молнии, выступающие во многих отраслях физики этаким мифическим айпероном, на который можно свалить все, что не объяснялось уравнениями.

Однако весь этот шум уходил в песок разумного скептицизма, осаждаясь где-то на дне семейных кухонь, подпитых компаний или прорывался в курилках сдержанно-ироническим обменом фраз: "Ну что, летают? - Летают, черти, работать не дают". Через пару месяцев энлонавтам надоело мельтешить, тем более что их демонстрации не вызывали у нас, астрономов, никакой видимой реакции, кроме усталого раздражeния по поводу столь дерзкого пренебрежения устоявшимися взглядами, - никто из нас не выходил выкладывать на пике Келдыша теорему Пифагора или схему размножения человека, никто не разводил костры, помечая посадочную полосу, и даже не махали сатиновыми трусами в цветочек, стремясь просто поприветствовать братьев по разуму. И "зеленые человечки" куда-то сгинули. Надо полагать, в более гостеприимные места.

Спустившись на землю, я обошел купол, загораживающий мне поле зрения в сторону востока, и понял, что с небом, действительно, творится неладное. Невысоко над горизонтом образовалось непонятное белоснежное пятно, разрастающееся с невероятной скоростью и поглощавшее все новые и новые участки неба, звезды и созвездия.

Сначала я в полном отупении пялился на эту невероятную метастазу, пожирающую мою профессию, пытаясь подобрать этому зрелищу более-менее разумное объяснение. Первые гипотезы, пришедшие в голову, были затасканы и затерты до полной пошлости многочисленными литературными героями (начиная от "я сплю, и это все мне снится", до "началась ядерная война или наступил конец света"). Храня свою репутацию и научную невинность, я их тут же отбросил. Более оригинального ничего не выдумав, я решил забраться на господствующую высоту, на которой громоздилась ржавая ферма электропередачи и откуда oткрывался неплохой вид на белые купола астрометристов, "хотель", БТА и Цейсс. Можно было бы добежать и до гостиницы и залезть на ее оцинкованную ышу с которой мы часто фотографировали рассвет и с которой в хорошую солнечную погоду можно было Рглядеть сверкающее кольцо РАТАНа, но апокалиптическое действо в небесах не располагало к суетливому поиску лучшего места в ложе для наблюдения за пьесой "Конец света", и я, как лунатик, задрав голову к небу и оскальзываясь на мокрой от росы траве, пополз к своему новому наблюдательному пункту, забыв о телескопе, о пластинке, давно засвеченной, об Альфире и Ольге, дрыхнувших в теплых кроватях, и еще о многих вещах в мире.

За эти несколько минут полымя охватило меж тем половину небосвода, и в его светящей белизне стала просматриваться определенная структура. В этом "нечто" первыми на себя обращали внимание своей плотностью идеально прямые линии, образующие наклонный к линии горизонта частокол градусов в тридцать. Они являлись несущими конструкциями для всего остального - "ветвей" и мириад мельчайших "крючьев", скрепляющих "ветви" между собой. "Ветви" росли из "стволов" с плавно меняющимся наклоном, который увеличивался тем больше, чем ниже находились отростки, и были настолько часто посажены и сплетены "крючьями", что сквозь них не было видно никакого неба, никаких звезд. Это было природным воплощением фрактала, чья любая бесконечно малая часть повторяла всю структуру в целом.

И этот вселенский фрактал закрывал все небо и из-за суточного вращения Земли - для этого она двигалась слишком медленно, а потому что двигался сам. я не мог ошибиться - колоссальное образование, вполне материальное на вид, не только простлало длань свою над планетой, но и стремительно приближалoсь к ней.

Это, непонятно из чего сделанное, - вуаль, покрывало, сотканное неведомыми титанами, падало с небес на Землю, и в мою голову закралась совершенно безумная мысль - а если правы были необразованные древние, утверждавшие, что небесный свод покоится на плечах титанов. И сейчас они, измученные, уставшие после миллионолетий неподвижного стояния, сбросили с затекших мышц твердь неба, за держание которой они не получали ни жертвоприношений, ни благодарности, ни стажа, ни пенсии, и в которую, тем более, не верил уже никто из образованных древних, будь то в Древнем Египте, Древнем Вавилоне, и тем паче - в Древней Греции. А уж в Библии Иов прямо заявляет о Боге: "Он распростер север над пустотою, повесил землю ни на чем".

Меня охватил жуткий страх, ноги мои подогнулись, и я упал на мокрую землю в полной уверенности заката мира и, что более важно, своего собственного конца. Открывая все больше подробностей и все большую структурную сложность, твердь, фрактал, туман падал в полном безмолвии на меня, такого ничтожного, жалкого, мелкого, трясущегося, потерявшего полный научный интерес к свершающемуся феномену, но так цепляющегося за эту свою никчемную жизнь. И я выл, кричал и плакал, катался по земле, вырывая пожухлую траву и пуговицы из своего ватника.

В какое-то мгновение иссиня-белый "ствол" с отходящими "ветвями", скрепленными "крючьями", разросся до чудовищных размеров, замер на секунду на расстоянии вытянутой руки от моего лица и, наконец, yпал на землю.

Сердце мое ухнуло и остановилось. Изредка мне снятся сны, после которых я часами, неделями хожу под впечатлением увиденного. Даже помню тот, первый, сон, приснившийся мне в пятом классе очень средней школы, и открывший длинную череду похожих по смыслу и чувствам снов, которые я окрестил "ядерными".

Я был тогда в пустыне. Один. Близился рассвет, и я лежал в сером бетонном помещении, полом в котором служил все тот же песок. Одна из стен отсутствовала, открывая вид на пустынные, холодные и такие же серые барханы, а потолок нависал так низко, что если бы я сел, то моя макушка уперлась прямо в него. Я лежал какое-то время в этом бункере, тщетно пытаясь понять - зачем я здесь нахожусь и почему вокруг лишь мертвая пустыня. И внезапно, словно получив из каких-то далей беззвучный ответ на свой непроизнесенный вопрос, я понимаю, что остался один. Никого, кроме меня, не осталось - все сгорело. Я один, я последний, и ничего и никого не будет после в этом мире. Меня при этом охватывает такая непередаваемая тоска, которой я в реальной жизни ни до, ни после, к своему величайшему счастью, не испытывал. И я плачу, я стучу кулаками в песок и кричу в безмолвие и одиночество мировой могилы: "Какие же вы сволочи! Какой мир загубили!"

Конечно же, в том нежном возрасте мне и не пришло в голову записать этот сон, но в этом не было и нужды. Здесь дело было не в подробностях, не в мелочах, а в - ощущении, столь ярком, реальном, спектрально-чистом, настолько не замутненном никакими другими эмоциями или хотя бы подспудным ощущением сна, выдуманности той ситуации, что воспоминание об этой вселенской тоске и мировой скорби по канувшему в лету привычному и такому прекрасному миру живет во мне до сих пор.

Этот "ядерный" сон, сон-тоска, сон-утрата, сон-боль сопровождает меня на протяжении всей жизнй и иногда я горестно плачу в ночи о потери чего-то важного, близкого и просыпаюсь на мокрой подушке.

Есть еще сны-любовь, сны-измена, но они сравнительно быстро забываются. После них я несколько дней ощущаю, что мир все-таки прекрасен, свеж и ярок, что самое главное мною не потеряно, и оно всегда со мной. Я чувствую просветление, словно стер со своих запыленных очков всю налипшую за долгие годы грязь И с удивлением обнаружил, что окружающий мир вовсе не серый, и даже не черно-белый, а - цветной.

Теперь я грезил наяву, и здесь снова главными были ощущения.

Я ощутил понимание. В моей голове сошлись тысячи и миллионы мельчайших деталей, идей, впечатлений, образов, почерпнутых из книг, увиденных краем глаза, услышанных краем уха, просто выдуманных, выученных, вбитых в память, приснившихся и взятых невесть откуда.

Это были формулы и теории, слухи и гипотезы, взгляды и шутки, газетные передовицы и картины, карты звездного неба, энциклопедические статьи, мифы, сказки, непрочитанное Священное Писание, рецензии, собачий лай поутру, капли дождя на чьем-то лице и шум ветра в голых почерневших ветвях. Весь этот хлам, мусор, накопившийся в моей голове за долгие годы жизни, пришел внезапно в строгий порядок -- паз раннего утра идеально принял выступ фридмановских уравнений, без зазора сомкнулись туннель-эффект и чувство неудобства в чужой компании, в которую когда-то затащил меня Генка со своей гитарой, кубик детского строительного конструктора вернулся одной из проекций гипершара Вселенной, а взрыв сверхновой в Большом Магеллановом облаке перешел в последние клокочущие вздохи умиравшего дедушки.

Весь мир был во мне. Во всей его сложности, противоречивости, странной асимметричной гармонии и непостижимой, невыразимой бледными и плоскими человеческими словами, истине. Это странное и мимолетное ощущение испытывает, наверное, каждый ученый, когда в жалких своих умственных потугах, через чернильные закорючки пытаясь проникнуть в тайны, ты, на какое-то мгновение, если не видишь, то вдруг ощущаешь всю безграничность Природы, беспредельность, настолько не вмещающуюся в границы человеческого сознания, что твое воображение моментально устает.

Здесь же я казался самому себе гигантской призмой, через которую неясные силы пропустили серость нашего бытия, и оно заиграло яркими, чистыми красками - от ярко-красной любви, через розовую наивность, желтое счастье и голубизну спокойствия до черноты равнодушия, за которой таились экзистенциальная тошнота и инфернальный страх ничто, не имеющие цвета.

Начинался новый день, а я все лежал и наблюдал, как в светлеющем небе тонут последние яркие звезды.

До лабораторного корпуса я добирался долго, проделывая, часть пути на четвереньках или, в лучшем случае, придерживаясь руками за подвернувшиеся деревья, опустевшее здание спектрографа, уехавшего с Соловьевым в Перу, и, наконец, кирпичную кладку стен нашего клуба, библиотеки, столовой и фотолаборатории в одном здании.

Я ввалился в тепло помещения и, пробравшись в комнату отдыха, стал судорожно искать включатель, пока тихий, потрескавшийся голос не попросил:

- Не надо света.

Даже не испугавшись и не удивившись, я нащупал кресло и скорчившись в нем, прижав колени к груди и засунув ладони подмышки, пытался отогреться и избавиться от пронизывающей меня дрожи. В комнате было сильно накурено, и когда глаза мои привыкли к полутьме, я увидел, что по журнальному столику, с которого так и не удосужились убрать грязные чашки с остатками кофе, разбросаны многочисленные окурки, изломанные непочатые сигареты, обгоревшие спички и остатки пепла. Кто-то не глядя стряхивал его, гасил наполовину выкуренные сигареты прямо о полировку столика, оставляя на его лаковой поверхности обезображивающие пятна, и бросая их, похожие на трупы пиявок, сначала в чашки, а потом и прямо на столешницу, откуда многие из них скатывались на старый, протертый многочисленными студенческими ногами, красный палас.

Альфир не курил принципиально, утверждая, что после того, как в первом классе его за этим делом застукали родители, у него выработалось (не без помощи отцовского ремня) стойкое отвращение к табаку. Я же не понимал, как может цивилизованный человек, живущий вдали от выхлопных газов, ядерных могильников, пыли и смога, в экологически чистом районе с чистейшим воздухом и водой, не страдать от недостатка интоксикации. Я страдал и периодически отравлял свой начинающий слишком хорошо себя чувcтвовать организм такими дозами никотина, от которых могли бы пасть все табуны в горах.

Ольга была солидарна со мной в этих начинаниях, и поэтому у меня не повернулся язык начать читать ей Стации о вреде курения. Не до этого мне было, честнoе слово. Я чувствовал - с Олей тоже что-то произошло, что-то нехорошее, жуткое, но я был целиком под впечатлением собственных приключений духа.

Но тут она разревелась, и мне пришлось срочно бежать на кухню за водой и затем, обнимая ольгины трясущиеся плечи, пытаться утопить ее плач. Ничего у меня не вышло - мое прикосновение вызвало у нее настоящую истерику, с выплескиванием воды прямо мне в лицо, царапаньем оного же, когда я попытался надавать ей пощечин, надеясь таким способом, вычитанным из какой-то книжки, успокоить женщину. Боль в располосованных щеках разъярила меня, и мне пришлось довольно грубо припечатать Ольгу к ее разобранному дивану. Сила, однако, у нее была нечеловеческая, и приходилось прилагать все усилия, чтобы сдерживать эту бешенную кошку, и при этом внимательно следить и уворачиваться от ее дрыгающих ног, которые уже снесли журнальный столик с чашками, тарелками, окурками и пеплом. Внезапно она затихла, и я испугался, что в пылу бoрьбы мог что-то ей повредить. Но сил на то, чтобы стянуть свое брюхо с женского тела у меня не оставалось, и какое-то время мы вот так пикантно и лежали - щека к щеке, в "церковной" позе.

В голове у меня звенела целая звонница колоколов, вместо сердца чихал пламенный мотор, который забыли заправить топливом, а в глазах расцветали радуги. Эта ночь меня все-таки доконает, подумалось с тоской, и точно - Ольга обняла меня за шею и стала покрывать лицо страстными поцелуями. Только теперь я понял, что спала она без ночнушки. Гибель богов.

Когда Оля заснула, я выбрался из-под одеяла, собрал разбросанную одежду и кое-как оделся трясущимися руками в библиотеке, смахнув по пути запакованные в пыльный целлофан две коробки с пластинками, на которых рукой Георгия Константиновича было начертано: "Внимание! Не использовать в работе. Идет эксперимент!" Во время объединения Германии прошли слухи среди астрономов, что фабрику фотоматериалов в Восточной зоне, выпускающей единственно доступные для наших астрономов фотопластинки, будут перепрофилировать на производство фотообоев, и Георгий Константинович решил поставить эксперимент на выживаемость эмульсии в безвоздушном пространстве, и в случае успеха, скупить все неликвиды. Слухи, однако, не подтвердились, и он потерял к пластинкам всякий интерес. Я последние два года все собирался их опробовать ради научного интереса, но от этого интереса теперь остались одни осколки.

Ночь все никак не могла разрешиться от бремени солнцем, и я решил позвонить на БТА, чтобы узнать их мнение о сегодняшних небесных происшествиях. Трубку взяли не сразу, а когда взяли, я сообразил, что им, наверное, совсем не до меня. Но мне повезло - ответил Айдар Бикчентаев, намного раньше меня окончивший нашу кафедру и занимавшийся коричневыми карликами, и корпоративный дух не дал ему послать меня куда подальше. Впрочем, слушать меня он тоже не стал.

- Какой туман, какие перья! У нас тут такая информация пошла закачаешься. Это похлеще, чем SS433! Вся космология к чертям собачьим летит. Приходи к нам, нужны светлые головы!

Я еле отбился от его восторженного напора и, бросив трубку, глубоко задумался. Что за астрономы сейчaс пошли. Работают на ПЗС-матрицах и спекл-интер-ферометрах, гидируют компьютер, а сами сидят в курилках, да режутся в "Цивилизацию" на "писишках".

Такие динозавры, как я, уходят в прошлое. Кстати, о динозаврах, лениво подумалось мне, я, во-первых, не закрыл купол, а, во-вторых, не разрядил кассету. Сил идти не было, но придется, решил я и затушил сигарету.

Пока я закрывал купол, задвигал заглушку на астрографе и отключал его от сети, дверь распахнулась, впуская свет долгожданного утра, и в помещение ввалился возбужденный Альфир, размахивая измятым листом бумаги и крича "Эврика!" Я обречено нащупал табуретку и задымил очередную сигарету, ощущая во рту вкус Авгиевых конюшен.

Альфир меня обнял, троекратно расцеловал, снова усадил на табурет и сунул мне в руку свой листок. На нем была мною собственноручно написанная заявка на имя Лаврова, которую я искал уже три дня, на получение очередного пищевого довольствия в количестве трех килограммов масла, ящика тушенки, десяти банок сгущенного молока и пяти килограммов сахара. Прочитав внимательно свою челобитную и даже не удивившись восторгу Альфира моими эпистолярными способностями, я перевернул бумажку и обнаружил на оборотной стороне, по соседству с чернильный ми каракулями, оставшимися после расписывания засохшей пасты, написанную (точнее даже набросанную) корявым альфировым почерком систему из четырех тензорных уравнений. Я уже хотел со вздохом вернуть ему его математические фантазии, понятные лишь двум-трем научным светилам, включая его и Господа Бога, но тут я прозрел.

Сидя в холодном и голодном Петрограде, Фридман несколькими простенькими уравнениями перевернул наши представления о Вселенной. Сингулярность, Большой Взрыв, пульсирующая Вселенная, инфляционное расширение - все это и многое-многое другое, а самое главное - картина мира, вплавленная, вбитая в наши мозги, пошли оттуда, из тех годов.

Теперь Альфир своими закорючками на обороте моей писульки эту парадигму разрушал и создавал новую. Наконец и я попаду в историю. Следствий из уравнений вытекало множество, и каждое тянуло на нобелевку.

- Ты туман видел ночью?- поинтересовался я, протягивая ему листок.

- Какой туман! - воскликнул Альфир, повторяя слово в слово реплику Айдара, словно они репетировали одну и ту же пьесу. - В четыре часа меня осенило, и я потом часа два носился по вагончику за своими мыслями, как птичница за разбежавшимися фазанами. Поймал их еле-еле за хвост вот только полчаса назад и принес тебе еще тепленьких. И знаешь, что самое интересное?

Я пожал плечами.

- Из той ерунды, которую я писал раньше, вот это, - он потряс парадигмой, - никоим образом не вытекает. Представляешь? Совсем.



Поделиться книгой:

На главную
Назад