– По крайней мере возьмите шляпу! – прокричала Диана.
Но он был уже на верху балки, и открывшийся ему пейзаж произвел на него такое впечатление, что он не стал задерживаться из-за таких мелочей. Брюно быстро скрылся из виду. А Диана с садистской улыбкой посмотрела на Лоика.
– Это успокоит его, – сказала она. – А если он и найдет телеграф, что же, тем лучше в конце концов!
– Хотите прокатиться на моей машине?
Лоик был неудержим. Чувствуя, что ему невозможно сопротивляться, светская дама Диана Лессинг вскарабкалась на комбайн и на маленькой скорости проехалась по двору, вскрикивая, как девица, от ужаса и восхищения. Затем Лоик в одиночестве отправился выполнять свою задачу, где его ждала почти созревшая, опасливо подрагивающая пшеница.
Они проехались совсем чуть-чуть, но, возвращаясь, Диана услышала от Арлет-Мемлинг замечание, что бензин тоже денег стоит.
Было ли это следствием такого безумного расхода горючего или нет, но в полдень они получили на обед всего лишь по кусочку копченого сала, несколько картофелин и вчерашний суп. Бедняга Лоик, обожженный солнцем, обливающийся потом, страдал от этого больше, чем другие. Его страдания достигли такой степени, что, воспользовавшись тем, что Диана давала урок древней истории хозяйке дома, пытаясь приблизительно определить возраст ее буфета, он позволил себе взять с ее тарелки кусок сала и проглотил его. Секундой позже, обратив свой взор к тарелке, Диана поискала ножом, которым до этого указывала на буфет, великолепную копченую ветчину, оставленную ею еще мгновение тому назад. Тщетно. Тогда она нырнула под стол, готовая отобрать ее у кур, которых почему-то там не оказалось. Она выпрямилась.
– Где моя ветчина? – строго прошипела она.
– Боже мой! А разве вы хотели ее съесть?.. Я подумал, что вы ее оставили!.. Я очень огорчен! – промолвил атташе посольства, кавалер ордена Почетного легиона, человек, имеющий постоянный абонемент в Гранд-опера, принятый в известных домах Парижа.
– Со мной впервые так поступают, – заявила Диана, – и я нахожу ваше поведение недостойным светского человека и даже просто человека.
– А я впервые убираю урожай, – попытался было защищаться бедняга Лоик.
Диана чувствовала себя уязвленной, она выпучила глаза, но вся ее едкость и обида растаяли, когда она увидела, как шатающийся от усталости Лоик снова направился к своему комбайну, к которому он явно охладел; сейчас его больше привлекала кровать, на которой он задержал полный сожаления взгляд.
Прошло три часа после ухода Брюно.
5
Как и многим из окружавших его людей, Брюно Делору нужны были зрители, чтобы он мог быть самим собой. До этого он всегда и всюду находил публику. Эти свидетели казались ему одновременно частью естественных декораций и были абсолютно необходимы ему. Он не мог иначе, а потому невольно представлял себе, что, спрятавшись за чахлыми кустами этой плоской равнины, за ним с восхищением следят какие-нибудь крестьяне. Поэтому сначала он шел бодрым шагом: красивый спортивный мужчина на лоне природы, с откинутой назад головой, в расстегнутой рубашке. К сожалению, вскоре ему пришлось опустить голову, перед ним была неровная тропинка, идти по которой мешали колдобины, камни, пучки травы, ему пришлось прыгать через них, как на скалах Фонтенбло. Он чувствовал камни под своими итальянскими мокасинами, которые были хороши для тротуаров Довиля и лестниц Лоншана, но оказались слишком мягкими и плохо защищали его ноги на этих проселочных дорогах.
Тем не менее, не ощущая особой боли, он шел около часа, преодолев, наверное, километра три по прямой и столько же, когда отклонялся в сторону, потому что он трижды проверял, не скрывается ли за островками деревьев ферма, телефон или машина. Напрасно. Через час он увидел вдали указательные столбы, прибавил шагу, но пришел всего лишь к двум табличкам. На одной было написано: «Ле Ма Виньяль», на другой – «Ля Транше». В конце концов Брюно выбрал «Ля Транше», но, пройдя двести метров, возвратился к «Ле Ма Виньяль», чему предшествовали различные, слишком скучные, чтобы упоминать их здесь, рассуждения.
В одиннадцать часов утра он снял свои мокасины. Но идти в носках было еще труднее. Он снова обулся. В какую же пустыню он попал?.. Он старался вспомнить какие-нибудь сведения из школьного курса географии, но на память приходили лишь отрывки из забытого стихотворения.
Как же все-таки там было: «распростертый на равнине» или «вытянувшийся»? Он не мог вспомнить, и это раздражало его. Ускользавшее определение превращало чтение стиха в такое наваждение, какого он никогда не испытывал даже в школе. Было жарко, ужасно жарко. Он потел, но даже не вытирал лоб. Лишь однажды ему немного полегчало, когда в полдень он вспомнил прилагательное: «разлитый»…
Именно так! Он был уверен! «Разлитый»! Но теперь он был уверен и в том, что заблудился. Он больше не мог. Под его веками мелькали красные круги, кровь стучала в висках, словно створки дверей. До деревьев он добрался, не надеясь найти там кого-нибудь – впрочем, в этом-то он не ошибся, – тень от деревьев приняла его, и он улегся сначала на спину, как нормальный человек, затем перевернулся на живот, помяв одежду, уронив голову на руки, на грани солнечного удара, на пределе отчаяния и усталости. Не было ни самолетов, ни солдат в зеленой или цвета хаки форме, никаких боев… никого не убивали… Кто сказал, что Франция еще продолжает войну?..
Когда он добрался до фермы семьи Виньяль, то обнаружил, что они, судя по всему, разорились. Руины фермы, разбросанные там и сям камни, три дерева, под которыми он присел. Его ноги были в крови. Он с удивлением посмотрел на них: только на прошлой неделе он сделал педикюр, а теперь ноги были в пузырях, мозолях, ободраны до мяса. Ему было плохо, хотелось пить. И плакать. У него в голове вертелись однажды слышанные рассказы о заблудившихся путешественниках, о пустынях, о скелетах, обглоданных гиенами… или гиеными? Перед его мысленным взором проносились газетные заголовки, на первой полосе информация: «Молодой красавец Брюно Делор найден мертвым в центре провинции Бос». Смешно! Разве он умрет в Босе? Он? Брюно Делор? Которого так любят женщины? Это просто гротеск! Его смерть не может заставить людей смеяться! В Босе не умирают! Неужели он станет единственным французом, умершим в Босе? И это теперь, когда он остался невредимым после атаки трех самолетов и путешествия с этой фурией Дианой, этим педиком Лоиком и этой дурехой Люс! И все же при воспоминании о них слезы нежности навернулись у него на глаза. Он представил себе их отчаяние из-за его исчезновения, как они кружат по ферме, не имея возможности выйти оттуда. Он увидел их пленниками этого проклятого пейзажа, этой проклятой Франции, этой проклятой провинции Бос!.. Ну уж нет, он так просто не сдастся!
Брюно принялся тихонько всхлипывать, удерживаясь от громких рыданий, несмотря на тишину и одиночество, неумолимо обступавшие его со всех сторон. Впервые в жизни он правильно понял смысл слова «неумолимый». В Париже всегда говорили о неумолимых людях, неумолимых банкирах или о неумолимых женщинах. Это было просто смешно! Ничто не могло быть более неумолимым, чем деревенская природа, только деревенская природа была действительно неумолимой.
Все вокруг закружилось: его мысли, голова, земля – все кружилось с бешеной скоростью. Короче говоря, в этот прекрасный июньский день 1940 года Брюно Делор, уткнувшись головой в скрещенные на прекрасной французской земле руки, долго-долго плакал над своей участью, не зная, что плакать нужно из-за перемирия с немецкой армией, которое в ста километрах отсюда подписывал в эту минуту маршал Петэн.
В общем, став жертвой жестокого и тяжелого солнечного удара, Брюно Делор не на жизнь, а на смерть сражался с природой, когда местный дурачок нашел его лежащим под деревьями. Было около трех часов дня, Никуда-Не-Пойду шел домой и внезапно наткнулся на распростертого в тени деревьев Брюно; тот был в забытьи, храпел, сипел, пронзительно выкрикивал странные слова, беспорядочно дергал руками и ногами.
Никуда-Не-Пойду был деревенским парнем, которого, как и многих, звали Жаном. Он родился от неизвестного отца, чье инкогнито до сих пор не было открыто, и от бедной женщины, умершей, произведя его на свет. С того события минуло уже тридцать лет, и именем своим Жан был обязан скудному воображению своей матери, именем, которое она успела ему дать. Однажды за вечерней выпивкой – ему тогда было пятнадцать лет, но выглядел он вдвое, если не втрое старше – его приятели, подогретые напитками, прозвали его Никуда-Не-Пойду; рождение этого прозвища Жана можно было отнести на счет его рефлекса, повинуясь которому он произносил эту фразу, вне зависимости от того, говорили ли ему об охоте, о свадьбе, о выпивке, о женщинах или о политике. Эта кличка прицепилась к нему, и, поскольку родителей у него не было, осталось только несколько старух, которые называли его по имени и говорили, завидев парня на базарной площади: «Смотри-ка, а вот и Жан идет!» Но, против всякой привычки, они не прибавляли: «Этот малыш далеко пойдет!», потому что все знали, что он никуда не пойдет. Его также называли Менингу, что на старом босеронском диалекте означает «менингит». Несколько перенесенных им приступов этой болезни хоть и не лишили его жизни, но наложили отпечаток на его поведение.
Менингу залюбовался красивыми вещами спящего, затем в своей наивности попытался снять с него часы, это ему не удалось, но Брюно очнулся, приподнялся на локтях, глаза его блуждали, он был в горячке. В этот момент он увидел перед собой расплывающееся лицо; он поморгал – лицо осталось. Дело в том, что внешность Менингу имела все признаки умственной отсталости, впрочем, не ярко выраженной, но у него была некоторая нечеткость в чертах лица, самом контуре, как будто его создал художник-пуантилист. Глаза и рот никогда не смеялись одновременно; всегда казалось, что его лицо не отражало тех чувств, которые он переживал в данную минуту, поэтому Менингу не принимали всерьез и, стало быть, не любили.
Таким образом, Никуда-Не-Пойду жил в одиночестве в разрушенном доме за рощей. Сексуальные порывы, еще не оформившиеся, хотя и переполнявшие его тело, подтолкнули его однажды к одной деревенской женщине, но та, будучи сильным созданием, подвесила его к воротам за пояс штанов, которые он так и не успел снять для достижения своих целей; затем, по вполне объяснимой ошибке, он устремился на викария, хрупкого молодого человека, которого местный кюре настойчиво хотел закалить тяготами деревенской жизни, но который из-за слишком настойчивых ухаживаний со стороны Менингу был переведен для несения апостольской службы в какой-то городок. Утолил или не утолил свои мерзостные желания Менингу – неизвестно, но в течение пяти лет он вел спокойный образ жизни; поговаривали, что он удовлетворялся кое-какой домашней скотиной, хотя ни разу не видели, чтобы хоть одно животное из его стада при виде Менингу принималось бы трепетать, подавать голос или бежало бы к нему. Окружающие думали, что он не только портит, но и наказывает объекты своих вожделений, из-за чего эти несчастные животные становились крайне нахальными и безразличными.
Короче говоря, Никуда-Не-Пойду воспылал внезапной любовью к этому красивому молодому человеку, лежащему на траве в прекрасных одеждах и с пылающим лицом. В восхищении он протянул руку к Брюно, положил ее ему на волосы и, смеясь, подергал их, при этом с его нижней губы стекла тонкая струйка слюны. В другое время и в другом месте Брюно закричал бы от ужаса, постарался бы нокаутировать этого извращенца или галопом бы припустил от него. Но сейчас он был в бреду. И в бреду ему виделись пустыни, пески, барханы, далекие оазисы и гостеприимные кочевники. У того, кто возвышался сейчас над ним, конечно, не было благородного лица, как у кабила или синего человека,[7] но он казался таким счастливым и гордым оттого, что спас Брюно от ужасной и почти неотвратимой смерти. Брюно, пошатнувшись, встал, но был вынужден опереться о своего спасителя. У Брюно поднялся сильный жар, ему мерещились фески, верблюды, и, улыбаясь, он принимал страстные поцелуи, которыми Менингу покрывал его лицо, за древний мусульманский обычай. Впрочем, он и сам несколько раз поцеловал, хотя гораздо более скромно, на диво пухлые и розовые щеки этого бедуина, отважного сына пустыни – надо сказать, самый пресыщенный зрелищами парижанин оторопел бы от такой сцены. Все же эти старые обычаи быстро утомили его, и Брюно сел на каменистую землю по-турецки, скрестив ноги и поджав их под себя. Этот новый способ садиться, которого он никогда не видел – и неудивительно: в этих местах никто так не садился, – вызвал у Никуда-Не-Пойду новый прилив уважения и восхищения. Он попытался сделать то же самое, но зашатался, грохнулся, после нескольких неграциозных и безуспешных взмахов руками смирился и сел, как обычно садился, у ног своего нового предмета поклонения.
Брюно, умиравший от жажды в горячке, подождал несколько мгновений, когда ему поднесут ментолового чаю, приторно-сладкого напитка, без которого не обходятся в Северной Африке – он знал это, – и, не дождавшись, обратился к своему спасителю.
– Моя хотеть пить! – сказал он. – Моя голоден, моя болеть. Твоя проводить мою в ближайший форт.
Такой изысканный и лаконичный язык, хотя, конечно, казался удивительным Никуда-Не-Пойду, но превосходно укладывался в его мозгу. Он радостно вскочил на ноги.
– Моя отвезти тебя! – решительно сказал он. – Мы кушать кассуле[8] у мамаши Виньяль. Твоя иметь деньги? – И он потряс карманами, чтобы лучше выразить свою мысль.
Брюно, улыбаясь, тоже поднялся:
– Моя иметь много золота в Париже… но моя знать, твоя презирать деньги!
Такие разговоры не вызвали отклика в душе Никуда-Не-Пойду.
– Нам иметь деньги, чтобы есть кассуле! – сказал он с видимым огорчением.
Брюно пожелал успокоить его:
– Моя обязан твоей жизнь… моя давать тебе дружба, доверие. Моя отдавать за тебя рука. Но моя не давать твоя грязные деньги. Моя знает, твоя презирать деньги.
– Нет, нет! Моя принимать деньги от тебя! – постарался уверить Никуда-Не-Пойду с несвойственной ему живостью.
– Тогда моя давать их тебе позже. Что мое – то твое! Что твоя хотеть сейчас?
– Твои часы!
Несмотря на свою глупость и невежество, парень видел, что одежда Брюно испорчена, ее уже никогда не надеть, и единственным стоящим и к тому же блестящим предметом были часы. У Брюно мелькнула мысль, что его часы были из платины и стоили ему долгих-долгих ночей, проведенных рядом со старой баронессой Хастинг. Он предпринял слабую попытку защитить их.
– Мои часы стоить двадцать верблюдов, – напыщенно сказал он, – двадцать верблюдов и килограмм фиников!
– Я не люблю финики, – сказал Никуда-Не-Пойду, протягивая руку.
И Брюно скрепя сердце снял часы. Именно в это время подъехали на телеге его парижские друзья, до этого скрытые деревьями: Люс и Лоик, в сопровождении Арлет Анри. Они наконец задались вопросом, куда мог исчезнуть Брюно, и Арлет запрягла лошадей. Найти его было нетрудно, благодаря следам, оставленным им в пыли.
– Немедленно отдай часы! – закричала Арлет Никуда-Не-Пойду. – Ты их украл? Если не хочешь отправиться в тюрьму, пойдешь ко мне собирать урожай!.. Придешь на ферму, я дам тебе поесть завтра после косьбы! – закричала Арлет-Мемлинг, глядя на мускулистые загорелые руки Никуда-Не-Пойду. – Приходи собирать урожай, Никуда-Не-Пойду! Я заплачу тебе.
Тот обычно отвечал «никуда не пойду», когда ему говорили о жатве или других полевых работах. Но сейчас ему предстояло следовать за своей любовью, за своей находкой.
– Мы уже прибыли в форт или на границу? С каким племенем разговаривает мой спаситель? – спросил Брюно, видя перед собой тень от бурнуса, не узнавая участливых голосов и милых лиц, склонившихся над ним.
Они считали, что он погиб, они испугались… Ему предстояло утешить и успокоить их.
– Моя больше любить кускус,[9] чем кассуле, – сказал он. – Моя полюбить пустыня. Моя следовать с твоим караваном, – сказал он аборигену, одетому в черный кафтан и с суровым лицом, которого все называли Аль Лет.
Немного позже Брюно уложили на телегу и двинулись в обратный путь к дому семьи Анри. Плачущая, виноватая Люс держала его за руку. Временами Лоик, пользуясь его летаргическим состоянием, похлопывал его по щеке под предлогом, что это приведет его в чувство. Эти пощечины заставляли Брюно с сожалением вспоминать более обольстительные и более нежные нравы своего друга-туарега,[10] вдруг ставшего невидимым, хотя на самом деле тот благодушно чистил зубы травинкой, свесив ноги с телеги.
Что до Арлет Анри, правящей лошадьми и бросавшей время от времени взор на своих умирающих от усталости подданных, то она радовалась тому, как ловко она все устроила, заполучив самого большого крепыша в деревне, Никуда-Не-Пойду, для работы на своих полях. Когда он на это соглашался, он работал за десятерых (но уже много лет никому не удавалось убедить его взяться за работу). «Морис будет доволен», – подумала она. Повернувшемуся к ней спиной Лоику почудилось, что она запела старую, наполовину забытую мелодию песни «Очарование»: «Я просто встретила тебя…»
Но он так устал, что не смог и улыбнуться, и позже подумал, что ему это пригрезилось. Во всяком случае, очарование длилось недолго, потому что Арлет повернулась и, указывая подбородком на Брюно, сказала Лоику:
– Не беспокойтесь о нем, уже завтра он будет на ногах!
Это значило: на ногах и с вилами в руках.
6
Диана не присоединилась к спасательной экспедиции под тем предлогом, что она собиралась дожидаться пропавшего Брюно дома, если вдруг тот сам вернется. На самом же деле она не выполнила работу, порученную ей Арлет, и не хотела признаваться в этом. Конечно, из-за детского самолюбия, с жеманством думала она. Ее задание было простым, но неприятным: надо было рассортировать ящик с яблоками; в одну сторону – подгнившие, в другую – хорошие. Сортировать можно было по виду, а в сложном случае – на вкус.
– Завтра на десерт я испеку пироги с яблоками для сборщиков урожая, – сказала ей Арлет. – Нужно будет приготовить три больших пирога. Все мужчины утверждают, что они у меня получаются лучше, чем у других. И точно! Вы попали в хороший дом! – заявила она озадаченной Диане.
Диана, укрывшись в сарае и нацепив очки, пристально вглядывалась в каждое яблоко, но все равно ей никак не удавалось определить его истинную ценность. Поэтому ей приходилось по нескольку раз надкусывать его: сначала она делала это прилежно, затем слегка касаясь зубами, потому что зубы начало ломить, а некоторые даже зашатались, настолько кислый сок яблок действовал на десны.
И бешеный ритм ее сортировки потихоньку замедлился. А Арлет-Мемлинг, встав за ее спиной с инструментами в руках, резко заметила ей:
– Бедняжка, вы что же, собираетесь провести здесь всю ночь? Но пироги я должна поставить в печь завтра вечером! Не засыпайте над яблоками!
– Я не могу отличить, какие яблоки хорошие, а какие плохие.
– Я же сказала вам, кусайте!
– Но я ведь не могу перепробовать одно за другим все три килограмма яблок. У меня уже и так три зуба качаются, – прохныкала Диана, и в ее голосе звучало больше отчаяния, чем протеста, потому что «детское самолюбие» полностью покинуло ее, а фермерша здорово нагнала на нее страха.
– У плохого работника всегда инструмент виноват! Ладно, разберитесь сами. Какие же вы все, парижане, хитрецы! – заключила фермерша с чуть заметной добродушной улыбкой и тут же добавила: – Эй, глядите в оба! Одно плохое яблоко – и пирог будет отдавать гнилью!
Оставив пораженную Диану, Мемлинг вернулась к своей повседневной работе и стала готовиться к завтрашней пирушке. А в это время Люс в большой комнате перемывала всю посуду, сложенную в буфете с прошлых дней жатвы и, следовательно, покрытую пылью и крысиным пометом. «А как вспомнишь, – думала Диана, – что до мытья посуды Люс Адер вынуждена была собирать яйца в курятнике, а потом задавать уткам корм!» Бедная Люс! Из-за своей глупости она так торопилась, старалась сделать еще больше, и каждый раз, как она заканчивала одну работу, ей на шею вешали новую! А вот она, Диана, будет весь день заниматься своими яблоками, и к вечеру ее не будет ломать, она не переутомится (пусть даже заработает себе несколько язвочек во рту и легкую тошноту из-за повышенного выделения желудочного сока). И все это ради торжественного обеда, повод для которого ее абсолютно не интересовал. И, несмотря на ту досаду, которую могло бы вызвать у нее триумфальное возвращение Брюно, она желала этого возвращения. Но как можно было рассчитывать на молодого франта в таком драматическом положении? Ведь ясно же, что идет война! Это она теперь уже осознала. Понадобилась национальная или мировая катастрофа, чтобы оправдать социальное падение, жертвами которого уже два дня были она и Люс. Так Диана объясняла себе, почему она относится с таким почтительным вниманием к диктату фермерши.
Во дворе загрохотала телега, и Диана, словно роялистка времен Великой французской революции, чувствуя приближение зловещей колесницы, груженной телами гильотинированных, очнулась от мечтаний и перестала работать. Испытывая угрызения совести, бросая вызов судьбе, она быстро смешала кислые и хорошие яблоки, торопливо сорвала с себя черный фартук, которым она могла дважды обернуться, и вышла из подвала. Снаружи Лоик и Люс, поддерживая Брюно, вели его в дом, где усадили на единственный более или менее удобный стул в большой комнате. Брюно спотыкался, падал. Наверно, несчастный неудачно упал с высоты, хотя в окрестностях не было даже холмика. Лоик развеял ее заблуждения:
– Это всего лишь сильный солнечный удар, уверяю вас, Диана! Ему ничто не угрожает.
– Летом здесь ничего не стоит схватить солнечный удар, потому что здесь мало деревьев, – успокаивающе прокомментировал Морис Анри, но вид у него при этом был удовлетворенный: его соперник вернулся в таком жалком виде.
Он был великолепен в белоснежной майке, сверкающей на загорелом теле, которое волновало, а не отталкивало.
– Ну, что произошло? Где вы его нашли? – спросила Диана голосом, который мог в равной степени принадлежать и судье, и репортеру.
Лоик повернулся к ней:
– Мы нашли его под деревом, куда его отнес этот молодой человек.
И он показал на типа, у которого не было, казалось, возраста, как, впрочем, рассудка и души. Тот пробормотал:
– Здрасьте, мадам! – Голос его звучал фальцетом, совершенно не подходящим такому большому и сильному парню.
– Здравствуйте, мсье!
Она заговорила трубным голосом, возвещавшим как о ее приверженности общепринятым правилам поведения, так и об их нарушениях, которые иногда преподносит жизнь.
– Я благодарю вас, мсье, так же как и мои друзья, за то, что вы… Боже мой! – закричала она, увидев лицо Брюно. – Но в каком же он состоянии! Вы что, из улья его вытащили?..
На красное, опухшее лицо Брюно было страшно взглянуть: это внезапное уродство не только искажало его, но и обезличивало, в нем не было почти ничего человеческого. А он всегда уделял много внимания своему физическому облику, всю жизнь сам он был лишь дополнением к собственному лицу. И сразу показалось, что его лишили корней, прошлого и, что гораздо хуже, будущего… Что же станет с красавцем Брюно Делором, если он останется таким на всю жизнь? Можно было догадаться, что ответ следует искать в больницах, трущобах или приютах. Во всяком случае, в чем-то ужасном…
– Улей… улей… – повторял вновь прибывший. – Улей! Вот уж нет! Никуда не пойду!
– Вот вам, пожалуйста! – объявил со своего ложа Морис, как будто эти слова обрадовали его. – Это все, что он может сказать: «Никуда не пойду!» За это его так и прозвали: Никуда-Не-Пойду.
Диане не впервой было слышать клички (в ее кругу ими широко пользовались), но эта огорчила ее.
– Это звучит не слишком человеколюбиво, – строго сказала она.
– А еще женщины называют его Менингу, если это вам нравится больше, – продолжал Морис. – Когда он был маленьким, у него что-то случилось с мозгами, какая-то болезнь головы… этот, как его… короче, его называют Менингу.
– Здатути! Здатути! – закричал в этот момент старик, чей слух явно улучшался с каждым днем, что позволило ему различить новый голос в прежнем хоре, который, к его радости, постоянно обновлялся в последнее время.
– Здрасте, мсье Анри! Здрасте, мсье Анри! – закричал человек по кличке Никуда-Не-Пойду, подмигивая Брюно, как бы желая, чтобы добрый приятель посмеялся с ним вместе, но тщетно: тот был не в силах поднять головы. «В каком же состоянии его элегантный утренний костюм!» – подумала Диана. И она заметила, что Лоик тоже с грустью оценивает причиненный ущерб.
– Нужно уложить его, – сказала бесшумно вошедшая Арлет-Мемлинг, приподнимая Брюно за подбородок и холодно вглядываясь в него глазами женщины из индейского племени сиу. – У него температура, и он может всюду нагадить. Но завтра уже он будет на ногах, как новенький!
И она рассеянно похлопала больного по щеке, с таким же чувством она могла бы похлопать и быка. И тогда Никуда-Не-Пойду, наклонившись над Брюно, приник долгим поцелуем к его невидящим глазам, затем с видом заговорщика осклабился, повернувшись к парижанам, что заставило их в ужасе отступить.
– Но что ему нужно от него? – закричала Диана.
Впервые Диану меньше шокировала принадлежность к низшему общественному классу, чем намерения поклонника Брюно.
– Оставьте же его, наконец! – снова закричала она, а тем временем Лоик мешал сумасшедшему возобновить свои ласки, удерживая его за ворот.
– Никуда-Не-Пойду! Отстань от него! – закричал Морис Анри извращенцу громким мужественным голосом, правда, несколько сдавленным от смеха; он скрючился на своем ложе, а на глазах у него выступили слезы.
– Это правда, вы не имеете права делать это! – воскликнула Люс в свою очередь, выказывая при этом неожиданную смелость.
Никуда-Не-Пойду отступил и, наклонив голову, пробормотал:
– Он сам только что хотел!.. – Затем пробормотал еще какие-то гадости, чем вызвал к себе всеобщее отвращение.
Дело приняло серьезный оборот. Воспользовался ли этот тип слабостью их молодого друга, чтобы… чтобы… обесчестить его? «Как были бы отомщены женщины, обобранные Брюно!» – подумала Диана. Его собственное стремление взять реванш сделало его неразборчивым и сослужило ему дурную службу. Женщины, которые платят, никогда не радуются, если платят мало, как бы то ни было – это всего лишь цена низости или глупости их любовников, но ни в коем случае – их деликатности, потому что она исчезает для них вместе с первым же выданным франком.
И Диана Лессинг погрузилась в утонченные и глубокие размышления по поводу окружающего ее общества, в то время как Никуда-Не-Пойду и Лоик несли Брюно на кровать, и за ними следовала бледная, охваченная раскаянием Люс. Морис Анри, по-прежнему в хорошем расположении духа, закурил сигарету и улегся поудобнее в своем алькове.