Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Страсти по Максиму (Документальный роман о Горьком) - Павел Валерьевич Басинский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Вы пишете: «Я в мир пришел, чтобы не соглашаться. Раз это так…» «Раз так» – не годится! Это – неловкий, некрасивый оборот речи. Раз так, раз этак, – вы слышите?..

Далее оказалось, что в моей поэме кто-то сидит «орлом» на развалинах храма.

– Место мало подходящее для такой позы, и она не столько величественна, как неприлична, – сказал Короленко, улыбаясь».

Вот так «ласково», «улыбаясь», он уничтожил поэму Пешкова, которую тот носил в своей котомке как главную «драгоценность».

Уходя от него, Пешков решил больше не писать стихов. Обещания не сдержал. Но можно сказать, что именно после первой встречи с Короленко Пешков-графоман превратился в Пешкова-писателя.

Через три года появится «Макар Чудра», первый рассказ, который писатель подпишет псевдонимом Горький. Спустя три года благодаря Короленко в журнале «Русское богатство» будет опубликован «Челкаш». А еще через три года выйдут «Очерки и рассказы», и в Петербурге русская интеллигенция даст банкет в честь новорожденного гения. На этом банкете будет присутствовать Короленко.

Переход и гибель

«Человек – это переход и гибель», – говорил Заратустра Ницше, имея в виду, что человек есть «мост», протянутый природой (в Бога к тому времени Ницше уже не верил, Бог для него «умер») между животным и сверхчеловеком. С этой «истиной» молодой Пешков познакомился еще до того, как стал Горьким.

Но прежде – некоторые бытовые подробности его пребывания в Нижнем. С октября 1889 года он устроился работать письмоводителем к присяжному поверенному А.И.Ланину за двадцать рублей в месяц. Двадцать рублей – деньги хорошие. Это меньше тридцати рублей, которые «весовщик» Пешков получал на железной дороге, но и не три рубля, получаемые им за работу в адской пекарне Семенова. Тем более что Ланин работой Пешкова не обременял, зато позволял ему в любое время пользоваться своей роскошной библиотекой.

Ланин был личностью в Нижнем Новгороде известной. Прекрасный адвокат, либеральный общественный деятель, председатель совета Нижегородского общества распространения начального образования. «Влияние его на мое образование было неизмеримо огромным, – писал затем Горький. – Это высокообразованный и благороднейший человек, коему я обязан больше всех…»

Любопытно сравнить его и Ромася фотопортреты, поместив между ними портрет Короленко. Если совместить лица Ромася и Ланина, то получится почти Короленко. Во внешности Ланина сочетались барин и интеллигент. Густая шелковистая борода, в которой было что-то «тургеневское», как и в умных, проницательных и очень доброжелательных глазах. Огромный лоб, но без «упрямства» Ромася. Большие, красиво очерченные уши, кажется, созданные для того, чтобы внимательно слушать собеседника.

Трудно вообразить, какой из полуграмотного Пешкова был письмоводитель, но хлопоты Ланину он доставил тотчас же. Уже в октябре Пешков был арестован и заключен в первый корпус нижегородского замка.

Это было «эхо» Казани. После разгрома студенческого, движения, отчисления и высылки многих студентов часть из них осела в Нижнем. Вообще в Нижнем произошло своеобразное повторение казанской ситуации, и Горький вновь оказался среди своих бывших приятелей. Среди них были А.В.Чекин и С.Г.Сомов, с которыми он поселился в трехкомнатной квартире по Жуковской улице. Чекин – педагог, организатор народнических кружков в Казани – продолжал заниматься этим и в Нижнем. Сомов был странный человек. В письме к Груздеву Горький утверждал, что Сомова описал Боборыкин в романе «Солидные добродетели» и Лесков в рассказе «Шерамур». Когда Груздев усомнился, что карикатурный персонаж эмигранта, выведенный в рассказе Лескова, и есть бывший приятель Горького, тот стал на этом настаивать: «С.Г.Сомов именно таков был, как его написал Лесков: среднего роста, квадратный, с короткой шеей, отчего казался сутулым. На квадратном лице – темненькие, пренебрежительные глазки, черная, тупая бородка. Уши без мочек. Голос – ворчливый, бурчащий, фраза небрежная, короткая. Черноволосость, прямота и жесткость волоса указывали как будто на инородческую, всего скорее калмыцкую кровь. После остался сын в Саратове. Писал мне в 17 или 18 гг. С.Г. был убежден в своей исключительной гениальности, но это выходило у него не смешно и не тяжело, а как-то по-детски забавно. «Гениальность» делала его отчаянным эгоистом. Был прожорлив. Съедал молоко своих девочек; у него было две, обе очень болезненные. Когда их мать, некрасивая, нездоровая и задавленная нищетой, говорила ему: «Как же дети? Ты съел их молоко!» – он ворчал, что неизвестно еще, дадут ли дети миру что-нибудь ценное, тогда как он – уже… В общем же это был все-таки хороший человек. Странно, что некоторые его идеи – напр<имер> о Китае – совпадали с идеями Н.Ф.Федорова».

Остается добавить, что Сергей Григорьевич Сомов родился в 1842 году и, значит, был старше Пешкова на двадцать шесть лет. За совместное проживание с этим «темным» человеком Пешкова и арестовали. На первом же допросе, по замечанию полиции, он «держал себя в высшей степени дерзко и нахально». В очерке «Время Короленко» Горький описывает пребывание свое в замке с иронией.

Допрашивал Пешкова начальник нижегородского жандармского управления генерал И.Н.Познанский – это говорит о том, какое значение придавали разным «странным» людям, вроде Сомова и Пешкова, в нижегородской жандармерии. Познанский был человеком глубоко несчастным, и Пешков знал об этом, как и весь город.

18 апреля 1879 года, когда Познанский служил начальником Санкт-Петербургского жандармского управления, его шестнадцатилетний сын, ученик Первой петербургской гимназии, был найден мертвым после сильнейшего отравления морфием. В убийстве его подозревалась гувернантка, француженка Маргарита Жюжан. Адвокатом ее выступил знаменитый А.Ф.Кони, в результате чего суд вынес оправдательный приговор, а сын главного петербургского жандарма был признан морфинистом.

Горький описывает генерала в мягких, хотя и иронических тонах. «Какой вы революционер? – брюзгливо говорил он. – Вы не еврей, не поляк. Вот – вы пишете, ну, что же? Вот когда я выпущу вас – покажите ваши рукописи Короленко, – знакомы с ним? Нет? Это – серьезный писатель, не хуже Тургенева…» Таким образом, первым серьезным «ценителем» его творчества был добрый жандармский генерал, который и благословил его на литературную стезю. Ведь известно, что Пешков прятал от друзей свои стихи, стеснялся их. После обыска они, разумеется, оказались у генерала.

Дочь генерала была талантливой пианисткой. О том, как Пешков с улицы слушал ее музыкальные упражнения дома, Горький описал в рассказе «Музыка». Так что генерал Познанский сыграл в судьбе Горького определенную роль.

Ланин не зря натерпелся от своего служащего, которого он даже готовил в присяжные поверенные. Первая книга Горького носила посвящение А.И.Ланину. Между прочим, его имя на титульном листе могло всерьез навредить легенде по имени «М.Горький». Как и тот несомненный, но пока неизвестный широкой публике факт, что невольный (или сознательный?) творец этой легенды, якобы «босяк», еще до выхода первой книги был знаком (лично или по письмам) с виднейшими личностями своеговремени —Н.Ф.Анненским и В.Г.Короленко, Ф.Д.Батюшковым и Н.К.Михайловским, Д.В.Григоровичем и А.С.Скабичевским. Это было просто тогда: заявиться в дом Короленко (да хоть бы и Льва Толстого), показать рукопись, получить отклик. Будучи провинциальным журналистом, перекинуться парой слов с художником Верещагиным, оказавшимся на нижегородской Всероссийской промышленной и торговой выставке, где Пешков был аккредитован. Послать рассказ по почте в столичные «Русские ведомости» (даже не сам отправил, а его приятель Н.З.Васильев, без ведома автора) и через месяц читать рассказ («Емельян Пиляй») напечатанным. Сидючи в «глухой провинции», искать в столице издателей через посредников (В.А.Поссе) и находить – не одного, так другого. Отказались издавать «Очерки и рассказы» О.Н.Попова, М.Н.Семенов и А.М.Калмыкова. Зато взялись А.П.Чарушников и С.П.Дороватовский.

Поражает невероятная плотность культурного пространства в гигантской бездорожной стране! Словно между столицами и провинцией не было никакого расстояния! Вот еще пример. Через два месяца после выхода «Очерков и рассказов» литературная знаменитость опять попадает в тюрьму. На сей раз посадили уже как политического преступника, по старым, еще тифлисским революционным делам. Арестовали в Нижнем, но сидеть надлежало в Тифлисе, на месте, так сказать, преступления. И вот из Метехского замка Горький как бы между прочим пишет жене: «Гиббона» скоро прочту». То есть что же еще читать в провинциальной тюрьме, как не гиббоновскую «Историю упадка Римской империи», сравнивая ее с упадком империи собственной!

Когда главный редактор «Русского богатства» критик и публицист Н.К.Михайловский обозревал в своем журнале «Очерки и рассказы» «господина М.Горького», то естественно задался вопросом: каким образом в произведения этого «самоучки», не знавшего иностранные языки, проникли идеи Ницше, которого в самой Европе в то время еще считали обычным умалишенным?

Вероятно, решил Михайловский, эти идеи попали туда случайно. Они «носятся в воздухе» и «могут прорезываться самостоятельно». Замечание, достойное той эпохи. Европейская профессура в большинстве своем все еще считает Ницше «неудавшимся филологом», «зарвавшимся мыслителем», а в России его идеи «носятся в воздухе», «прорезываются самостоятельно» в творчестве провинциального самоучки.

Михайловский переосторожничал. Ничего случайного в «ницшеанстве» самоучки из Нижнего Новгорода не было. Не сам ли Михайловский еще в 1894 году выступил в «Русском богатстве» с двумя капитальнейшими статьями о Ницше, равных по глубине которым в европейской периодике еще не было? Не он ли едва ли не первым заговорил об особой «морали» Ницше («он – моралист и притом гораздо, например, строже и требовательнее гр.Л.Н.Толстого»)? И это в то время, когда Европа считала Ницше исключительно аморальным мыслителем. Не он ли задолго до экзистенциалистов написал работу «Ницше и Достоевский»? Этих статей Горький не мог не знать. Знал он, как сегодня известно, и о специальных исследованиях: статьях московских профессоров Н.Грота, Л.Лопатина, П.Астафьева и В.Преображенского, появившихся в «Вопросах философии и психологии» в 1892—1893 годах. Спорил о них со студентами ярославского лицея.

В конце восьмидесятых, находясь на пороге окончательного безумия, Ницше только-только получал первые весточки о том, что его признали одинокие умы Европы и Скандинавии. Только-только Георг Брандес в Дании выступил с лекциями о «базельском мудреце». Законодатель интеллектуальной моды во Франции Ипполит Тэн только-только бросил свой благосклонный взор на европейского мыслителя, уже завершающего свой творческий путь. А через несколько лет ярославские студенты ожесточенно спорят с каким-то типом, не окончившим даже начального училища Кунавинской слободы в Нижнем Новгороде, о феномене Фридриха Ницше!

Это и была Россия, «которую мы потеряли». И в этой стране не могла не накопиться та критическая масса, которая вскоре породила взрыв. В культуре той эпохи была какая-то чрезмерная избыточность. Что ни писатель, то мировое событие. Что ни фигура, то «мессия». Явление Белого с «Симфониями», Блока с «Незнакомкой», Андреева с «Бездной». И молодой Горький здесь не только не исключение, но – по крайней мере, на протяжении конца девяностых – начала девятисотых годов – главный участник этого литературного процесса.

«Карьера Горького замечательна, – писал впоследствии князь Д.П.Мирский. – Поднявшись со дна провинциального пролетариата, он стал самым знаменитым писателем и наиболее обсуждаемой личностью в России <…>, его нередко ставили рядом с Толстым и безусловно выше Чехова». В 1903 году было продано в общей сложности 103 тысячи экземпляров его сочинений и отдельно 15 тысяч экземпляров пьесы «Мещане», 75 тысяч экземпляров пьесы «На дне». В то время такие тиражи считались огромными.

В конце сентября 1899 года Горький впервые приехал в Петербург. И уже через десять дней басовито дерзил именитым столичным литераторам и общественным деятелям на банкете, организованном в журнале «Жизнь» едва ли не ради того, чтобы познакомиться с ним лично. Именитости, конечно, обижались. Но – терпели. Почему? В их глазах Горький, выражаясь сегодняшним языком, был выразителем «альтернативной» культуры, «культуры-2». Не зная толком ни кто он, ни откуда явился, все видели в нем «вестника» неизвестной России. Той, что начиналась даже не за последней петербургской заставой, а в каком-то мистическом пространстве, где прошлое соединяется с будущим. Конечно, это случайность, что появление «Очерков и рассказов» почти буквально совпало с выходом в свет первого русского перевода «Так говорил Заратустра». Но Горький к этой случайности хорошо подготовился.

В архиве Горького хранятся воспоминания жены его сперва нижегородского, а затем киевского знакомого Николая Захаровича Васильева. Химик по профессии и философ по призванию, он так напичкал Пешкова древней и новейшей философией, что едва не довел его до умопомрачения. В очерке «О вреде философии» Горький ярко описал и личность самого Васильева, и свое состояние в 1889—1890 годах.

«Прекрасный человек, великолепно образованный, он, как почти все талантливые русские люди, имел странности: ел ломти ржаного хлеба, посыпая их толстым слоем хинина, смачно чмокал и убеждал меня, что хинин – весьма вкусное лакомство. Он вообще проделывал над собою какие-то небезопасные опыты: принимал бромистый кали и вслед за тем курил опиум, отчего едва не умер в судорогах; принял сильный раствор какой-то металлической соли и тоже едва не погиб. Доктор, суровый старик, исследовав остатки раствора, сказал:

– Лошадь от этого издохла бы. Даже, пожалуй, пара лошадей!

Этими опытами Николай испортил себе все зубы, они у него позеленели и выкрошились. Он кончил все-таки тем, что – намеренно или нечаянно – отравился в 901 году в Киеве».

Над своим другом Васильев поставил другой эксперимент. «Будем философствовать», – однажды заявил он. Горький вспоминал: «…развернул передо мною жуткую картину мира, как представлял его Эмпедокл. Этот странный мир, должно быть, особенно привлекал симпатии лектора: Николай рисовал мне его с увлечением, остроумно, выпукло и чаще, чем всегда, вкусно чмокал».

За Эмпедоклом последовали другие. И наконец – Ницше, о котором в России в то время еще даже не упоминали в печати. В своих воспоминаниях жена Н.З.Васильева пишет: «Из литературных их (Пешкова и Васильева. – П.Б.) интересов этого времени помню большую любовь к Флоберу, которого знали почти всего. Почему-то, вероятно за его безбожность, не было перевода «Искушения св<ятого> Антония», и меня заставили переводить его, так же как впоследствии Also sprach Zaratustra (Заратустра) Ницше, что я и делала – наверное, неуклюже, и долгое время посылала Алексею Максимовичу в письмах на тонкой бумаге мельчайшим почерком».

Судя по сохранившимся в архиве письмам Васильева, он методично просвещал своего приятеля и потом сурово разбирал все его ранние произведения с точки зрения соответствия новой ницшеанской «морали». Результатом этой философской учебы стало то, что однажды в Нижнем Горький почувствовал, что сходит с ума.

«Жуткие ночи переживал я. Сидишь, бывало, на Откосе, глядя в мутную даль заволжских лугов, в небо, осыпанное золотой пылью звезд, и – начинаешь ждать, что вот сейчас, в ночной синеве небес, явится круглое черное пятно, как отверстие бездонного колодца, а из него высунется огненный палец и погрозит мне.

Или: по небу, сметая и гася звезды, проползет толстая серая змея в ледяной чешуе и навсегда оставит за собою непроницаемую, каменную тьму и тишину. Казалось возможным, что все звезды Млечного Пути сольются в огненную реку и вот сейчас она низринется на землю…»

И наконец явные признаки безумия: «Я видел Бога, это Саваоф, совершенно такой, каким его изображают на иконах и картинах…»

Примерно в это же время, в январе 1889 года, в Турине прямо на улице Ницше настигает апоплексический удар, за которым следует окончательное умопомрачение. Он рассылает знакомым безумные почтовые открытки с подписями «Дионис» и «Распятый». 17 января мать с двумя сопровождающими отвозит его в психиатрическую клинику Йенского университета. Улыбаясь, как ребенок, он просит врача: «Дайте мне немножко здоровья». Потом начинаются частые приступы гнева. Кричит. Принимает привратника больницы за Бисмарка. В страхе разбивает стакан, пытается «забаррикадировать вход в комнату осколками стекла». Прыгает по-козлиному, гримасничает. Ни за что не желает спать в кровати – только на полу. Это был конец.

Горький, человек с более крепкой нервной организацией, отделался легче.

Нижегородский психиатр, «маленький, черный, горбатый, часа два расспрашивал, как я живу, – писал Горький, – потом, хлопнув меня по колену странно белой рукой, сказал: "Вам, дружище, прежде всего надо забросить ко всем чертям книжки и вообще всю эту дребедень, которой вы живете! По комплекции вашей вы человек здоровый, и – стыдно вам так распускать себя. Вам необходим физический труд. Насчет женщин – как? Ну! это тоже не годится! Предоставьте воздержание другим, а себе заведите бабенку, которая пожаднее к любовной игре, – это будет вам полезно!"»

И в апреле 1891 года Горький действительно бросил «ко всем чертям книжки и вообще всю эту дребедень» и отправился из Нижнего в свое знаменитое странствие «по Руси». А через год в тифлисской газете «Кавказ» появился его первый рассказ – «Макар Чудра», который открывался следующими рассуждениями старого цыгана: «Так нужно жить: иди, иди – и все тут. Долго не стой на одном месте – чего в нем? Вон как день и ночь бегают, гоняясь друг за другом, вокруг Земли, так и ты бегай от дум про жизнь, чтоб не разлюбить ее. А задумаешься – разлюбишь жизнь, это всегда так бывает. И со мной это было. Эге! Было, сокол…»

Ницше и Горький

Вопрос о «ницшеанстве» раннего (и не только раннего) Горького весьма сложен. Легко заметить, что и в более поздних произведениях он не забывал о Ницше. Например, название самого известного цикла горьковской публицистики «Несвоевременные мысли» заставляет вспомнить о «Несвоевременных размышлениях» (в другом переводе – «Несвоевременные мысли») Ницше.

В архиве Горького хранится любопытное письмо М.С.Саяпина, внука сектанта Ивана Антоновича Саяпина, описанного в очерке Г.И.Успенского «Несколько часов среди сектантов». М.С.Саяпин, внимательно изучавший русских сектантов, находил в их учениях сходство с философией Ницше: «Все здесь ткалось чувством трагедии. Чтобы как-нибудь объяснить себе эти жизненные иероглифы, я стал буквально изучать книгу Ницше «Происхождение трагедии из духа музыки», читал я всё, что могло мне попасться под руки в этом направлении, и наконец убеждение окрепло: да, дух русской музыки, живущей в славянской душе, творит неписаную трагедию, которую люди разыгрывают самым идеальным образом – не думая о том, что они играют».

Не исключено, что молодой Горький читал Ницше аналогичным образом. Чтобы как-то «объяснить» события русской жизни, он обращался к мировой философии и находил в ней то, что наиболее отвечало его собственным, уже сформировавшимся впечатлениям и мыслям.

Из переписки Горького и его статей можно заметить, что при довольно частых упоминаниях Ницше (около сорока раз) его отзывы о нем были, как правило, либо сдержанными, либо критическими. Чуть ли не единственным исключением является письмо к А.Л.Волынскому от 1897 года, где Горький признается: «…и Ницше, насколько я его знаю, нравится мне, ибо, демократ по рождению и чувству, я очень хорошо вижу, что демократизм губит жизнь и будет победой не Христа – как думают иные, – а брюха».

Но дело в том, что именно это заявление, казалось бы доказывающее «ницшеанство» Горького, является в строгом смысле не «ницшеанским». Ницше никак не мог желать «победы Христа», поскольку был ярым врагом христианства. И наоборот, он не имел ничего против «брюха», выступая противником разного рода бестелесных духов.

Гораздо точнее Горький отозвался о Ницше в письме к князю Д.П.Мирскому от 8 апреля 1934 года: «Ницше Вы зачислили в декаденты, но – это очень спорно, Ницше проповедовал «здоровье»…» Если вспомнить, что вернувшийся к тому времени в СССР Горький тоже проповедовал здоровье как идеал советской молодежи, то это высказывание приобретает особый смысл, говоря о том, что и «советский» Горький продолжал думать о Ницше.

В то же время в цитированном письме к А.Л.Волынскому чувствуется желание молодого Горького подыграть настроению автора книги «Русские критики» и статей об итальянском Возрождении, о которых, собственно, и идет в письме разговор. Это его, Волынского, идеи пересказывает Горький, пользуясь именем Ницше как «языком» своей эпохи. В 1897—1898 годах Горький сотрудничал в «Северном вестнике» Волынского и, конечно, искал с ним общий язык.

В целом ранние отзывы Горького о Ницше можно считать умеренно положительными. Он высоко ценил бунтарство, протест против буржуазной культуры и весьма низко ставил его социальную проповедь. Но сдержанность, с которой Горький отзывался о Ницше вплоть до конца двадцатых годов, не исключает возможности высокого, но скрываемого интереса к нему.

На отношение Горького к вопросу о Ницше могла повлиять шумная кампания в критике вокруг его первых вещей. В статьях Н.К.Михайловского, А.С.Скабичевского, М.О.Меньшикова, В.Г.Короленко и других «ницшеанство» писателя было подвергнуто резкой критике. В «ницшеанстве» его обвинил и Лев Толстой. Все это не могло не повлиять на Горького. Он не мог чувствовать себя вполне свободно, когда публично высказывался о Ницше.

В 1906 году, впервые оказавшись за границей, Горький получил письменное приглашение сестры уже покойного Ницше, Элизабет Фёрстер-Ницше.

«Веймар. 12 мая 1906 г.

Милостивый государь!

Мне приходилось слышать от Вандервельде и гр<афа> Кесслера, что Вы уважаете и цените моего брата и хотели бы посетить последнее местожительство покойного.

Позвольте Вам сказать, что и Вы и Ваша супруга10 для меня исключительно желанные гости, я от души радуюсь принять Вас, о которых слышала восторженные отзывы от своих друзей, в архиве Ницше, и познакомиться с Вами лично.

На днях мне придется уехать, но к 17 мая я вернусь. Прошу принять и передать также Вашей супруге мой искренний привет.

Ваша Э.Фёрстер-Ницше»

Имя крупного бельгийского социал-демократа Эмиля Вандервельде, упоминаемое в этом письме, позволяет оценить всю сложность и запутанность вопроса о «ницшеанстве» Горького. В начале века социализм и «ницшеанство» еще не враждуют, но часто идут рука об руку. Недаром в это время о «ницшеанстве» Горького под знаком плюс писала и марксистская критика, скажем, А.В.Луначарский. Мысль о «браке» Ницше и социализма носилась в воздухе и «заражала» многие сердца. Так, в письме к Пятницкому в 1908 году Горький писал о поэте Рихарде Демеле, творчеством которого увлекался в это время. Он, по его мнению, «лучший поэт немцев», «ученик Ницше и крайний индивидуалист», но главная его заслуга в том, что он, «как и Верхарн, передвинулся от индивидуализма к социализму». Даже в тридцатые годы двадцатого века, когда в Германии победил фашизм и «ницшеанство» стало связываться с ним, идея «примирения» все еще играла в иных умах.

В январе 1930 года Горький получил письмо от немецкого поэта Вальтера Гильдебранда. Оно весьма точно отражает начало кризиса этой идеи: «Признаешь водовороты Ницше и в то же время являешься коммунистом, с другой стороны – ты коммунист, на которого Ницше смотрит с презрением. Я почитаю Райнера Мария Рильке, этого большого одинокого человека, ушедшего в себя, и в то же время я чувствую сродство и единомыслие с Вами».

Но отношение Горького к Ницше в это время было уже резко отрицательным. В статьях «О мещанстве» (1929 г.), «О старом и новом человеке» (1932 г.), «О солдатских идеях» (1932 г.), «Беседы с молодыми» (1934 г.), «Пролетарский гуманизм» (1934 г.) и других он, по сути, проклял Ницше как предтечу нацизма. Именно Горький стал главным проводником этого мифа в СССР, что, впрочем, объяснимо, ибо в эти годы значительная часть интеллектуальной Европы (Ромен Роллан, Томас Манн и другие), напуганная фашизмом, отвернулась от своего прежнего «кумира».

Интересно, что именно в это время современники отмечали внешнее сходство Ницше и Горького. Ольга Форш в статье «Портреты Горького» писала: «Он сейчас очень похож на Ницше. И не только пугающими усами, а более прочно. Может, каким-то внутренним родством, наложившим на их облики общую печать». Загадка этого «двойничества», по-видимому, волновала и самого писателя. В повести «О тараканах» Горький заметил: «Юморист Марк Твен принял в гробу сходство с трагиком Фридрихом Ницше, а умерший Ницше напомнил мне Черногорова – скромного машиниста водокачки на станции Кривая Музга».

Вопрос о «ницшеанстве» Горького – часть серьезной темы «Горький и мировая философия». И хотя он, особенно в поздние годы, резко отводил вопрос о своем «ницшеанстве» в сторону, произведения его говорят сами за себя. Прислушаемся к мнению критика Михаила Гельрота, писавшего в 1903 году: «…доживи сам Ницше до наших дней, он к своему «единственному психологу», у которого еще можно чему-то поучиться (Достоевскому), присоединил бы, с обычным для него страстным увлечением, и г-на Горького».

ДЕНЬ ЧЕТВЕРТЫЙ: ПРАВДА ИЛИ СОСТРАДАНИЕ? (ПЬЕСА «НА ДНЕ»)

Сатин. Вы – все – скоты! <…>

Сатин.Че-ло-век! Это – великолепно! Это звучит… гордо!

Горький. «На дне»

Рубежной в жизни и творчестве Горького является пьеса «На дне», которой он, с сопутствующей ему всю жизнь жанровой скромностью дал подзаголовок «Картины», хотя на самом деле пьеса является сложной философской драмой с элементами трагедии.

Настоящая слава М.Горького – неслыханная, феноменальная, такая, какой не знал до него ни один не только русский, но и зарубежный писатель (исключение может составить лишь Лев Толстой, но его слава росла постепенно, органически, как и бывало в девятнадцатом веке, а со славой Горького случился именно «взрыв»), – началась с постановки «На дне». До этого можно было говорить только о высокой популярности молодого прозаика.

Грандиозный успех постановки «На дне» 18 декабря 1902 года в Московском Художественном театре под руководством К.С.Станиславского и В.И.Немировича-Данченко превзошел все ожидания. В том числе и ожидания цензоров, которые, как предполагал Немирович-Данченко, разрешили постановку «лишь потому, что власти уверены в полном провале пьесы на спектакле». Любопытно заключение цензора С.Трубачова после прочтения присланного в цензуру текста:

«Новая пьеса Горького может быть разрешена к представлению только с весьма значительными исключениями и некоторыми изменениями. Безусловно необходимо городового Медведева превратить в простого отставного солдата, так как участие «полицейского чина» во многих проделках ночлежников недопустимо на сцене. В значительном сокращении нуждается конец второго акта, где следует опустить из уважения к смерти чахоточной жены Клеща грубые разговоры, происходящие после ее кончины. Значительных исключений требуют беседы странника, в которых имеются рассуждения о Боге, будущей жизни, лжи и прочем. Наконец, во всей пьесе должны быть исключены отдельные фразы и резкие грубые выражения…»

Сейчас проще всего посмеяться над мнением литературного чиновника Трубачова. (Хотя в то время автору и руководителям Московского Художественного театра было не до смеха. Немирович потратил немало сил, чтобы спасти многое из изъятого цензурой, в противном случае Горький отказывался от постановки.) Но если вчитаться в цензорские слова в контексте старого времени, то мы обнаружим вещи весьма интересные.

Например, предложение превратить городового в отставного солдата. Только ли заботой о чести полицейского управления диктовалось это требование? Дело в том, что в России с 1867 года городовые набирались именно из отставных солдат (реже из унтер-офицеров) по вольному найму для охраны порядка в губернских и уездных городах, а также посадах и местечках. Городовой являлся низшим полицейским чином. Таким образом, цензора смутило явное нарушение правды жизни, как он ее видел вокруг себя. Отставной солдат, нанявшийся в городовые (с приличным, кстати, заработком – от 150 до 180 рублей в год), хотя и мог оставаться «своим братом» ночлежникам, людям социально опустившимся, но участвовать в их плутнях он едва ли мог.

«По душе» он этих людей мог жалеть и понимать. Вспомним: кто подобрал на улице Нижнего пьяную нищенку, бабушку Акулину, которая повредила себе ногу и не могла идти сама? Это был городовой. «Он смотрел на нее сурово, тон его голоса был зол и резок, но бабушку Акулину все это не смущало. Она знала, что он добрый солдат (курсив мой. – П.Б.), зря ее не обидит, в часть не отправит – разве первый раз ему приходится поднимать ее на улице?»

Это написал молодой Пешков в очерке «Бабушка Акулина». Между прочим, он не мог наблюдать этой сцены, ибо в тот момент, когда его бабушка умирала от «антонова огня», находился в Казани. Он выдумал эту сцену, но выдумал ее в согласии с правдой жизни, типической правдой. А вот в «На дне» он зачем-то выдумывает нетипического городового Медведева, который вместо того, чтобы степенно ходить свататься к Квашне и «не ронять» в глазах ночлежников своего пусть и низшего, но все же властного чина, «скачет» вместе с ними по сцене. Это не могло не смутить цензора с точки зрения наивного реализма. Его традиционное сознание, говоря современным языком пользователей компьютеров, «глючило» от этих «картин», которые не вписывались в его привычные представления о жизни. Но едва ли не на этом и была построена вся пьеса! На множественных, так сказать, «коротких замыканиях», которые должны были возникать в сознании зрителя. Пьеса должна была вышибать его с орбиты вращения среди привычных ему «правд» и ценностей и ввергать в хаос тех вопросов, которыми неразрешимо мучился сам автор: «зачем человек?», «отчего он страдает?», «почему Тот, Кто его создал, так безжалостен к нему и как человеку ответить на этот вызов Отца, чтобы сохранить свое благородство?» В контексте этих вопросов какая-то малая неправда с городовым не имела значения. Имело значение то, что Медведев не мог быть просто городовым, так же как и Сатин не был просто шулером.

Откуда было знать это просто цензору?

Обратим внимание на другое. Цензор Трубачов позаботился о том, чтобы возле умершей Анны не было грубых разговоров. «Из уважения к смерти», – пишет он. С религиозной точки зрения эти разговоры – святотатство. И Горький, конечно, сознательно шел на это. Причем здесь-то правда жизни могла быть соблюдена. Алеша Пешков немало насмотрелся покойников и того, как к ним относятся на социальном «дне». В очерке «Бабушка Акулина» он пишет о том, как пасомые его бабушкой «внучата» из нижегородского отребья попросту забирают у нее последние три рубля, приготовленные на похороны. И значит, здесь цензор потребовал от автора как раз не правды, но соблюдения духовного приличия. А вот его-то, этого духовного приличия, Горький соблюдать не желал. Напротив, он хотел взорвать его, как духовный «бомбист».

И, наконец, третье соображение по поводу цензорских замечаний. Почему его взгляд так крепко ухватился именно за Луку?

Ведь с позиции современного обезбоженного сознания Лука-то как раз «добренький», как раз «христолюбивый». Это Сатин злой и желчный. Это Сатин отрицает Бога и «жалость».

А Лука вон какой! Если веришь в Бога, то и есть Бог, а если не веришь, то и нет. Именно эта формула Луки наиболее комфортна для современного человека. Возвращаясь к уже сказанному, именно это и заставляет нас любить «доброго» бога бабушки, а не «злого» бога дедушки, и вообще отдавать в повести «Детство» предпочтение бабушке. С таким «богом» комфортно. О нем можно на время забыть. Вспомнить, когда умер близкий, родственник. Можно не думать о нем годами. Но во время болезни обратиться к нему с мольбой. Вот этого «бога» и предлагает героям Лука.

Однако цензор Трубачов учился не в советской школе. Наверняка Закон Божий, а скорее всего, и церковный устав он знал неплохо.

С.Трубачова Лука не провел.

В другом ошибся Трубачов. Пьеса не могла провалиться не только потому, что автор ее был фантастически талантлив, но и потому, что в воздухе уже носилось предчувствие новой этики и системы ценностей. Кто-то их ждал, кто-то их боялся, кто-то их сознательно создавал. Но всем они были жутко, жутко интересны!

В пьесе «На дне» возникает «спор» между бунтарем и крайним гуманистом Сатиным и Лукой, как бы пытающимся примирить «человеческое» и «божественное». В глазах автора всякое подобное примирение есть ложь. Или, по крайней мере, пока ложь (пока человек не возвысился до Бога и «спокойно» не встал с Ним вровень). Но ложь в какой-то степени допустимая, и для обреченного человека, вроде больной Анны или проститутки Насти, даже спасительная. И тем не менее, заставив Луку в разгар конфликта исчезнуть со сцены, попросту сбежать, а Актера, поверившего ему, повеситься, автор, конечно, не стоит на стороне Луки. Но и бунт Сатина, на грани истерики, за бутылкой водки, отчасти спровоцированный самим Лукой, не несет в себе положительного начала. Он лишь устраняет «завалы» на пути к неведомой «правде» о гордом Человеке, которые пытался своей проповедью о сострадании нагромоздить Лука.

Пьеса «На дне» – удивительное произведение! Это одновременно начало модернистского театра, затем подхваченного Леонидом Андреевым, и завершение театра реалистического. Чехов «убил реализм», считал Горький и написал об этом в одном из писем. Но после этого заявления Горький вовсе не отшатнулся от «трупа» реализма и сам себя считал «бытовиком».

Совершенно невозможно уловить тонкую, прозрачную границу, где в пьесе «На дне» заканчивается бытовая драма и начинается драма идей. Каким образом читатель из «грязного» бытового сюжета попадает в горние области духа? Где тут кончается «просто жизнь» и возникает философия, предвосхитившая позднейшие открытия экзистенциализма?

В самом деле, что происходит в пьесе «На дне», если взглянуть на эту вещь «простыми» глазами? Драма ревности старшей сестры к младшей. Галерея типов и характеров «опустившихся» или «опускающихся» людей, которые только и делают, что пьют, орут, дерутся, оскорбляют друг друга.

Почти все ключевые монологи они произносят в пьяном виде, включая «духоподъемный» монолог Сатина о Человеке, который «звучит гордо». В советских школах дети заучивали этот монолог как истину в последней инстанции, не замечая, что произносит его шулер, которого накануне избили за обман и непременно изобьют завтра.

Появление Луки в пьесе ничем не мотивировано, как и его исчезновение. Просто пришел и просто ушел. Между тем совершенно ясно, что без Луки в пьесе ничего бы важного не произошло. Обитатели ночлежки продолжали бы пить, буянить. Васька Пепел наставлял бы рога Костылеву с его женой. Настя содержала бы Барона, торгуя своим телом. Сатин, просыпаясь, произносил бы бессмысленные слова: «сикамбр», «органон» и так далее, – рычал, обзывал всех подлецами и плутовал в карты…

Автор запускает Луку в это сырое тесто как дрожжи, и тесто начинает взбухать, подниматься, вылезать из квашни. Бытовая драма превращается в «полигон» идей. Все спорят со всеми, и выражения всех, в том числе и самые обычные, бытовые (Бубнов: «А ниточки-то гнилые»), вдруг обретают философский смысл. Это позволяет сделать неожиданный вывод, что «переодетым», «загримированным» Лукой в пьесе является сам Горький.

Он не согласился бы с такой трактовкой. Его вообще удивило и даже рассердило, что публика и критика после сенсационной постановки пьесы в Московском Художественном театре 18 декабря 1902 года образ Луки приняла с куда большим энтузиазмом, чем образ Сатина.

Он приписал это великому сценическому таланту И.М.Москвина, игравшего Луку, а также своему «неуменью», «…ни публика, ни рецензята – пьесу не раскусили, – писал Горький. – Хвалить – хвалят, а понимать не хотят. Я теперь соображаю – кто виноват? Талант Москвина-Луки или же неуменье автора? И мне – не очень весело».

«Основной вопрос, который я хотел поставить, – говорил Горький в интервью, – это – что лучше: истина или сострадание? Что нужнее?»

Истина и сострадание, в глазах Горького, вещи не просто разные, но и враждебные.

«Человек выше жалости». Жалость унижает его духовную сущность. А между тем, если пристально, «с карандашом в руках», читать пьесу, как это советовал делать прекрасный поэт и критик И.Ф.Анненский в «Книге отражений», то окажется, что «человеческая» сущность начинает вырываться из пропитых глоток Сатина, Барона, Актера, Пепла и Насти, лишь когда их «пожалел» Лука.

До его появления они «спали». Когда он их «пожалел», они проснулись. В том числе проснулся и гордый Сатин, заговорив о Человеке. Том самом, который «выше жалости». Которого надо не жалеть, а уважать. Но за что можно уважать обитателей ночлежки? За что их можно жалеть – понятно. А вот за что уважать? Это очень сложный вопрос, и от него не отмахнешься простым ответом: уважать не за что – жалеть есть за что.

В монологе о Человеке Сатин рисует рукой в воздухе странную фигуру и заявляет: «Это не ты, не я, не они… нет! – это ты, я, они, старик, Наполеон, Магомет… в одном!» Эта ремарка («Очерчивает пальцем в воздухе фигуру человека») очень важна, без нее теряется весь смысл пьесы. Если говорить о возможном «ключе» к пониманию этой вещи, он находится как раз тут.

Человек не в состоянии справиться с Богом в одиночку. Это попытались сделать многие герои Горького – Лунев, Гордеев и другие.

Только «совокупное» человечество способно сразиться с создателем несправедливого мира. Только все вместе, «в одном», включая и героев, и пророков прошлого и настоящего. И даже таких ничтожных, спившихся созданий, как Сатин. Романтический бунт одинокого «я» против Бога Горький заменяет коллективным восстанием всего человечества. Васька Буслаев «хвастлив», пока он один. Пока за ним не пошли миллионы.

«Понимаешь? Это – огромно! В этом – все начала и концы… Всё – в человеке, всё – для человека! Существует только человек, все же остальное – дело его рук и его мозга. Че-ло-век! Это – великолепно! Это звучит… гордо! Че-ло-век! Надо уважать человека! Не жалеть… не унижать его жалостью… уважать надо! Выпьем за человека, Барон!»

В том-то и дело, что гимн Сатина Человеку – это смертный приговор «людям». Его тост за Человека – это поминальный стакан за Барона, Настю и… Актера. После того, как произносится этот возвышенный монолог и выпивается за Человека, происходит следующее.

«Актер. Татарин! (Пауза) Князь!



Поделиться книгой:

На главную
Назад