– Я же говорил тебе, уйди!
– Тезей, – говорит, – ты с ума сошел! Ты себя убьешь!
– Ну и что?
– Я же знала, как это будет! – она заплакала и сжала руками лоб. Я молчал. Я почти ненавидел ее в тот миг.
– Он должен был мне поверить. Да, хоть я была очень молода… Увидела, что я смотрю на нее и жду, и зажала рот рукой. Я повернулся уйти и вскрикнул от боли: раньше не заметил, что порвал себе спину. Она подошла и мягко ощупала мышцу – я смотрел в сторону.
– Тезей, сын мой, – ее нежность была сейчас хуже всего, я изо всех сил стиснул зубы, – одно я тебе могу сказать. Это не я заставляю тебя мучиться. И мне кажется, что я имею право судить… – она замолчала, глядя на море через просвет в листве, потом заговорила снова: – Береговой народ был дикий; они думали, что Зевс Вечноживущий умирает каждый год, и поэтому служили Великой Матери не так как мы, – не так как должно, – но они по крайней мере понимали, что есть вещи, которые нужно решать женщинам…
Она умолкла на миг – но увидела, что я жду не дождусь, когда она уйдет… И ушла. А я бросился ничком на землю.
Черная почва дубравы впитала мои слезы вековым ковром опавших листьев… Лес Зевса – не такое место, где станешь осуждать богов. Посейдон сокрушил мою гордость, словно колонну уронил ради забавы, но я на него больше не обижался. Мне вдруг стало ясно, что он не сделал мне ничего плохого, наоборот… Было бы недостойно осуждать его, тем более мне: ведь благородный юноша обязан превосходить врагов своей жестокостью, но друзей добротой… Успокоившись, я побрел домой, забрался в горячую ванну – мать уже приготовила… Потом она растерла меня маслом с травами, но мы с ней больше ни о чем не говорили.
Пару недель я не мог бороться; сказал приятелям, что упал в горах. Во всем остальном жизнь шла по-прежнему, только вот света больше не было. Те, с кем это случалось, меня поймут; таких, пожалуй, немного – такие люди легко умирают…
Когда человек в темноте – лишь один из богов может ему помочь.
Никогда прежде не выделял я Аполлона. Конечно же всегда молился ему, натягивая лук или настраивая лиру, а когда стрелял – всегда оставлял ему его долю… Иногда он давал мне удачную охоту… Хоть он почти непостижим и знает все тайны, даже женские, но он настоящий эллин и достойный человек. Если всегда помнить об этом, то легко быть угодным ему – гораздо легче, чем кажется. Он не любит слез, как солнце не любит дождя; но печаль он понимает. Принеси ему свою печаль в песне – и он тебя избавит от нее.
В небольшой лавровой роще возле Дворца, где у него алтарь, я принес ему жертвы и каждый день приходил туда петь ему. По вечерам в Зале я всегда пел о войне; но один в роще, когда меня слышал только бог, я пел о горе: о девушках, принесенных в жертву накануне свадьбы, о женщинах спаленных городов, плачущих над павшими мужьями… Или древние песни, оставшиеся от береговых людей, – о юных героях, любивших богиню один год и знавших о своей неминуемой смерти…
Но ведь невозможно все время петь. Иногда на меня нападала тоска. Черная, тяжелая, как зимняя снеговая туча… Тогда я никого не хотел видеть и уходил один в горы, с луком и собакой.
Однажды летом я забрел далеко. Стреляя по мелкой дичи, я только подбирал свои стрелы: ветер мешал. Ничего не было, кроме одного зайца. Уже солнце садилось, а я был еще наверху и смотрел на тени гор, тянувшиеся к острову через пролив… Со склонов, закрытых лесом и туманом, поднимались тонкие голубые дымки Трезены… Там, наверно, уже зажигали лампы, а на вершинах птицы еще пели свои тихие вечерние песни и высвечивалась каждая травинка.
Я вышел на круглую ровную площадку, на самом гребне. Утром туда падают самые первые лучи солнца и потому там алтарь Аполлона. Оттуда с обеих сторон видно море, а на западе – горы вокруг Микен… Там стоит домик для жрецов каменный, потому что наверху очень сильные ветры – и небольшое хранилище для священных предметов, тоже из камня. Под ногами – упругий вереск и чабрец, и алтарь будто врезан в небо… Я был по-прежнему мрачен и решил, что не пойду ужинать в Зал. Я бы только поссорился там с кем-нибудь – зачем наживать лишних врагов? А в гавани есть девушка, которая меня примет, это ее профессия…
С алтаря поднялось бледное кольцо дыма от старого огня, и я остановился почтить бога. В руке был застреленный заяц. "Не стоит его делить, – думаю, нельзя быть мелочным с Аполлоном. Оставлю ему всего зайца, ведь он часто дает мне удачу даром."
На фоне лимонного закатного неба алтарь был черен. На нем еще тлели угли после вечерней жертвы, и в воздухе висел смешанный запах горелого мяса и вина… Дом жреца был безжизнен – ни света, ни дымка, наверно, ушли за водой или за дровами… Во всем мире вокруг не было ни единой души – только пронзительный свет, и голубые просторы гор, морей и островов. Даже пес был подавлен этой пустотой: растерянно повизгивал, шерсть на загривке потемнела… Вечерний ветер затронул мою тетиву, и она зазвенела странным высоким звуком… И вдруг я почувствовал себя таким ничтожным – словно муравей, тонущий в реке! Я отдал бы всё, чтобы увидеть кого-нибудь – кого угодно, хоть старушку, собирающую хворост, хоть зверюшку какую, лишь бы живая была!.. Но весь мир вокруг был неподвижен, только тетива звенела, тонко как комар. Свело шею, перехватило дыхание – я бросился бежать. Мчался вниз по склону, по лесу – ничего не видя, как загнанный олень, пока не уперся в непролазную чащу… И стоял там в напряжении, волосы дыбом, как на собаке, и ясный голос сказал мне:
– Не задерживайся сегодня, а то пропустишь арфиста.
Я знал этот голос. И эти слова уже слышал… Это же мать мне сказала сегодня утром, когда я уходил! Я что-то ответил ей и тут же забыл об этом не до арфистов мне было, – а теперь ее слова вернулись как эхо.
Я поднялся к храму, положил зайца на стол для приношений, чтоб жрецы забрали, и пошел домой. Тоска прошла – мне хотелось есть, хотелось вина, хотелось быть с людьми.
Торопился я здорово, но все равно опоздал. Дед вскинул на меня брови… А арфист уже сидел за столом среди придворных, и мне освободили место рядом с ним.
Это был человек средних лет, сухощавый и смуглый, с глубоко сидящими глазами и задумчивым ртом. В царских домах он чувствовал себя уверенно; не было в нем ни заносчивости, ни подобострастия – с ним легко было говорить. Он рассказал мне, что пришел из Фракии, где служил в храме Аполлона. Бог запретил ему есть мясо и пить крепкое вино, так что он брал себе только сыр и зелень, да и то понемногу – ему предстояло петь… Его платье сверкало золотом – наверное, подарок кого-то из царей, – но лежало сложенное на скамье рядом, а певец сидел в чистой белой нательной рубахе. Это был спокойный человек, с примесью крови берегового народа, и о своем искусстве он говорил просто, как мастеровой.
За ужином мы говорили об изготовлении лир: как выбрать черепаху, как натянуть шкуру на панцирь, как приделать рога… После этого разговора я сделал такую лиру, что играю на ней по сей день.
Потом со столов убрали, слуги вытерли нам руки полотенцами с горячим мятным отваром; вошла мать и села в свое кресло возле колонны… Судя по тому, как она здоровалась с арфистом, он уже пел у нее наверху.
Слуги ушли в нижний конец Зала есть и слушать. Дед приказал принести певцу его арфу и пригласил его начинать. Он надел свою торжественную ризу синюю, усыпанную маленькими золотыми солнцами – и теперь в свете факелов казался обрызган пламенем… Сосредоточился… Я кивнул молодежи, чтоб с ним больше не заговаривали. По одному тому, как он снял свою ризу, садясь за стол, я понял, что это настоящий мастер. И на самом деле, с первого же аккорда все в Зале замерло, разве что собака где чесалась.
Он пел нам микенскую балладу. Про то как Агамемнон, их первый Великий Царь, отобрал землю у Береговых людей и женился на их Царице; но когда он ушел на войну, она вернула прежнюю религию и выбрала себе другого царя, а когда ее господин вернулся домой – принесла его в жертву, хоть он не был согласен. Их сын, которого укрыли эллины, когда стал мужчиной, вернулся. Возродить культ Небесных Богов и отомстить за убитого. Но в крови у него была прежняя религия, а для нее нет большей святыни, чем мать: потому, совершив правосудие, он сошел с ума от ужаса, и Дочери Ночи преследовали его, прогнав через полмира. В конце концов, едва живой, он упал на порог Аполлона, Убийцы Тьмы; и бог шагнул вперед и поднял руку – они еще повыли как собаки, у которых отобрали дичь, но земля впитала их обратно, и молодой царь избавился от них. Это была ужасная история, и слушать ее было невыносимо, кроме самых последних стихов.
Когда он закончил – наверно, даже в нижней деревне было слышно, как грохотали кубки по столу. Вдруг моя мать показала, что хочет говорить.
– Дорогой отец, этот вечер станет предметом зависти для тех, кого нет здесь с нами. А сейчас, пока наш бард отдыхает и пьет, чтобы остудить горло, – не пригласишь ли ты его посидеть за нашим столом и рассказать нам о своих странствиях? Я слышала, он знает мир до самых дальних пределов…
Конечно же дед пригласил его, и кресло его переставили. Я тоже подошел, и мне поставили табурет возле колен матери. Мать подала ему чашу, поблагодарила за песню и спросила о его самом дальнем путешествии.
– Без сомнения, госпожа, дальше всего я заходил два года назад, в страну гиперборейцев. Она лежит к северу и к западу от Геркулесовых Столбов, в том безбрежном зеленом море, что поглотило Атлантиду. Но Аполлон бог-защитник гиперборейцев; в тот год они построили второй круг его великого храма… Я пел трудовую песню, когда они поднимали каменные опоры.
– А что там за страна, за спиной северного ветра? – спросил я.
– Земля темна от лесов и зелена от дождей… Для защиты от зверей и врагов жилища там строят на голых вершинах холмов или на вересковых пустошах… Но для певцов и для жрецов Аполлона – это великая страна; там лучше всего можно познать тайны бога. Я сам жрец и был счастлив попасть туда. Я родом из Фракии, но бог велит мне странствовать; его оракул на Делосе послал меня в тот раз. Я был на Делосе и пел во имя бога, когда по Янтарной Дороге явились туда послы со своими приношениями: Великий Царь гиперборейцев прислал сказать, что ему предстоит эта великая работа, и просил прислать жреца с Делоса. Ведь там главный центр культа Целителя – не только на островах Киклад, но и во всем мире… Оракул в горной пещере сказал, что нужно послать фракийского певца; вот так и получилось, что поехал я.
Он рассказал нам о плавании – холодном, бурном и опасном… Шторм отогнал их к северу от острова; и там, говорит, они прошли между двух плавучих скал, белых как хрусталь, которые едва не раздавили корабль; и на одной из них сидело черное чудовище с семью собачьими головами на змеиных шеях, и головы лаяли…
Я глянул на деда, дед незаметно подмигнул мне: мол, в конце концов парень не присягал говорить только правду.
Мать спросила:
– А как они строили храм Аполлона?
– По обычаю тех краев: стоячие камни по кругу, а на них балки-перекладины, тоже из каменных монолитов. Внутренний круг там стоял с незапамятных времен – это символ таинств Аполлона… Когда я там был, жрецы посвятили меня в Малое таинство, и я узнал такие вещи, от которых человек делается лучше на всю жизнь.
– Это тайна, – сказала мать, – но расскажи нам о строительстве.
– Это была работа, достойная титанов. Громадные глыбы грубо тесаного камня, каждая с дом бедняка, – но они доставили их за много дней пути со священной горы. Тащили вокруг многих холмов, переправили через реки… Иные были в дороге по нескольку лет. А когда подошло время подымать их – Великий Царь послал на Крит за каменщиками. Но если бы там собрались вместе все силачи мира – всё равно они бы даже не пошевелили тех камней без машин.
Потом он рассказывал, как тот царь и еще шесть других, чтивших этот храм, собрали всех своих людей; так много было нужно, хоть критяне и облегчили работу своими лебедками и рычагами… по даже эта масса казалась жалкой и немощной у тех громадных камней, словно толпа муравьев, что пытались бы тянуть гальку.
– И тогда я понял, почему Аполлон велел послать певца. Критяне думают, что знают всё, но это не так; они умеют поднимать камни, но не знают людей… А народ был напуган. Я понял, зачем я там, – и воззвал к богу – и бог дал мне силу наполнить работу песней и превратить ее в песню. Я запел его гимны и задал ритм; семеро царей со своими сыновьями и со всеми приближенными встали вместе с народом и взялись за канаты во имя Аполлона… И камни стали понемногу подниматься – и встали в гнезда, что приготовили для них критяне… И стоят прочно.
Он отдохнул уже; я спросил, не споет ли он нам один-два куплета из той рабочей песни. Он улыбнулся, сказал что это будет танец без танцоров… но когда запел – даже самые старые из придворных, чьи руки никогда не знали общего труда, закачались в такт на своих скамьях, словно гребцы на галере. Он был знаменит такими песнями; все ахейские цари, замышлявшие большую стройку из камня, посылали за ним, чтобы задавал ритм рабочим и заложил в стены удачу… После его смерти не осталось никого, кто мог бы с ним сравниться; простые люди верят, что под его песни камни поднимались сами.
Пора была одарить его. Дед дал ему хорошую брошь, а мать внесла тяжелый пояс, вышитый золотом, – такой подарок подошел бы и царю… Певец научил меня многому, потому мне тоже захотелось дать ему что-нибудь необыкновенное – я расстался со своим черным кольцом, из самых лучших моих вещей. Оно было сделано из драгоценного металла, из далекой страны, очень тяжелое и такое твердое что на нем можно было точить бронзовый клинок… Я был рад, что ему понравилась эта редкость; золота у него было достаточно и без того.
Сначала мать, а потом и дед собрали своих людей и поднялись к себе. Рабы разобрали столы и внесли кровати для неженатых мужчин… Когда певец устроился, я спросил, не хочет ли он какую-нибудь из дворцовых женщин, но он сказал что хочет спать.
Я вышел во двор. Ночь была ясная; зубцы стены, часовой с копьем и рогом чернели на фоне звездного неба… В Зале придворные спали со своими девушками, – у кого были свои, плененные или купленные, – а молодежь искала себе компанию, как водится. Мимо меня шла одна – она принадлежала матери, и в тот вечер сидела возле ее кресла. Я догнал ее, схватил за талию – она отталкивала меня только ладошками, мы были не совсем чужие. Мы боролись и смеялись шепотом; она сказала: ладно, чему быть, того не миновать, только я ее погублю… и когда погасили последние факелы, мы пошли в Зал.
Потом я спросил ее, тихо, так чтобы никто не смог услышать, что сказала мать певцу, когда отдавала свой подарок. Но она уже почти спала, разозлилась, что я ее бужу, и сказала – не помнит.
4
Когда она уходила, я проснулся. Было еще темно.
Я видел сон, и теперь – разбуженный – вспомнил его. Мне снился храм гиперборейцев: громадные лебедки на фоне серого неба, огромные камни ползут вверх и цари налегают на рычаги. И мысль, пришедшая прямо от бога, сбросила меня с постели.
Пошел в мастерскую дворцового плотника… Чуть брезжила заря, даже рабы еще все спали; только в полях люди подымаются в такую рань. Было слишком темно искать то, что мне было нужно, но иначе я не мог: никто не смеет посягнуть на дубы Зевса. Я нашел-таки короткую толстую чурку и два кола. Кольям затесал концы на клин, потом связал все это вместе, кое-как примостил себе на плечи – я не приучен был тяжести носить – и двинулся в дубовый лес.
Я поднимался по ущелью в красном пылании зари, а когда пришел в рощу алтарный камень весь сверкал под солнцем, как риза певца. Я сложил свою ношу и воззвал к Аполлону.
– Целитель Аполлон, – говорю ему, – Аполлон Ясновидец! Если я оскорбляю этим кого-нибудь из богов, ниспошли мне знак.
Посмотрел вверх… Небо уже стало голубым, и высоко-высоко я увидел парящего орла. Он повернул крылья и скользнул влево, скрылся за ветвями. "Что ж, – думаю, – ни один бог не скажет яснее, давно надо было к нему прийти…" Ведь раньше я слишком много переживал и мало думал – и слышал то, что хотел услышать, а не то что говорилось: ведь не было сказано, что я должен сделать это голыми руками, только – что сам…
Я хорошенько забил рычаг под камень и напряг спину. Край камня приподнялся, я ногой затолкнул под рычаг чурку… Собрался было нажать рычаг книзу, но вспомнил что из-под камня надо что-то доставать, а если отпустить рычаг – камень упадет обратно… Я присел на корень подумать, и тут увидел, что корень хорошо торчит из земли. Хорошо, что принес рычаг подлиннее – его как раз хватит под этот корень завести…
Опустить конец рычага так низко – для тяжелого человека ничего не стоит, а для меня это был трудный бой. Но в этот раз я знал, что сделаю, даже если меня придавит насмерть. Надо сделать!.. Дважды я почти доставал рычагом до корня, и дважды рычаг вырывался кверху, но когда навалился в третий раз – в ушах зашумело море Посейдона. И тут я понял, что на этот раз получится, – и получилось.
Отошел в сторону отдышаться… Камень опирался на толстый край, тонкий был подвешен на рычаге, а постель его зияла словно пасть самой Тьмы. И на миг мне стало жутко – захотелось бросить все это. Будто грабитель гробниц, что замирает в страхе перед гневом мертвых. Быть может, я надеялся, что То-что-там само выйдет мне навстречу? Крылатый жеребенок, или струя соленой воды… Но ничего не было. Я лег на землю, просунул руку под камень и стал щупать.
Там была земля, камни, скользкий червяк, от которого меня передернуло… Потом я наткнулся на заплесневелую ткань, и в нее было завернуто что-то твердое. Выдернул руку: показалось, что это кости… Всё это было слишком не похоже на то, чего я ожидал. От слизи того червяка меня мутило, но я уговорил себя и пощупал снова. "Что-то" было слишком прямое для кости; я охватил его и вытащил наружу. Это был длинный сверток, в гнили блестело несколько золотых нитей, из нее выползали какие-то жучки, побежала желтая сороконожка… Памятный подарок смертного. Но ведь я всегда это знал, зачем мне знать больше?.. Мне было противно от этого свертка, лучше бы я его не доставал, пусть бы моя неведомая судьба спала в земле!.. Я встряхнулся, как собака, и рванул ткань. "Что-то" начало падать, сверкнув на солнце золотом… Не знаю, почему я решил, что нельзя уронить это на землю, плохая будет примета. А движение у меня не отстает от мысли, – всю жизнь так, – я поймал его на лету и тогда понял, почему нельзя было ронять: это был меч.
Рукоятка была не запачкана, и я увидел, что она богаче дедовой: эфес был сделан из замысловатого узла сплетенных змей, их отодвинутые головы образовали крестовину, а хвосты перекрывали верх клинка. Клинок уже позеленел от времени, но был прекрасен – изделие искусного оружейника… "Эллинский длинный меч, – подумал я. – По крайней мере он был из благородных…"
Так исчезли мои худшие опасения. Но и самые святые надежды – тоже. Где-то в глубине души я всё же, наверно, всегда надеялся, что Посейдон смягчится и признает меня своим. А теперь… Но тот-то старик во Дворце ведь он всё знал! Знал, когда меня еще на свете не было… Если бы он оставил меня в покое, не пичкал бы этими сказками для детей, я был бы сегодня счастлив; это он насыпал мне полон рот золы!
Глянул снова на сверток, там было еще что-то. Оказалось – пара заплесневевших сандалий с пряжками в форме маленьких змей из чеканного золота и с аметистами на ремнях. Я снял свою и померил – почти одинаковые… "Вот оно что! – думаю. – Так он это все прятал так же, как я доставал! Пропади пропадом все трезенские сказки!.." Я даже рассмеялся, но смех был невеселый.
Выдернул я свой рычаг, уронил камень на место… Но прежде чем уйти, вспомнил Аполлона и пообещал ему оленя, за то что отозвался на мою молитву. Сердит ты или нет – твое дело, но с ним нельзя быть неблагодарным и скупым.
Внизу во Дворце едва начиналось утро. Я был голоден и съел целую лепешку с половиной круга медовых сотов… Потом, с мечом на поясе, подошел к покою матери и постучался в дверь.
Мать только что оделась, и девушка ее причесывала. Она посмотрела сначала мне в лицо, потом на пояс; отослала служанку… Возле ее кресла стоял маленький столик с зеркалом и гребнями… Она улыбнулась:
– Ну что, Тезей? Бог послал тебе сон?
Я удивился; но у жриц не спрашивают, откуда они что знают.
– Да, мама. Сандалии тоже у меня, – говорю. – Кто он был?
Брови у нее были как перья пустельги: тонкие, четкие, пушистые у переносицы… Она подняла брови:
– Был? А с чего ты взял, что он умер?
Я задохнулся. Я почему-то надеялся, что так оно и есть; злость во мне билась, как дикий зверь в клетке.
– Вот как, – говорю, – ну что ж. Значит, у меня есть подарок от живого отца. Первый за семнадцать лет. Но он заставил меня его заработать…
– Тому была причина, – она взяла со столика гребень и начесала себе волосы вперед, закрыла лицо. – Он сказал мне: "Если у него не будет мускулов, то понадобится ум. Если не будет ни того ни другого – он все равно может быть тебе хорошим сыном в Трезене. Ты и оставь его здесь. Зачем посылать его в Афины на смерть?"
– В Афины? – Я удивился. Для меня тогда это было всего лишь название.
Она заговорила чуть нетерпеливо, словно я должен был все это знать:
– У его деда было слишком много сыновей, а у него ни одного. И потому в его царстве и года спокойного не было; ни у него, ни у его отца.
Она посмотрела мне в лицо, потом на волосы свои…
– Слушай, Тезей. По-твоему, вожди и дворяне так носят мечи?
В ее голосе появилась резкость, как у юной девушки, которая стыдится и хочет это скрыть. "А что тут удивляться? – думаю. – Ей тридцать три, и вот уже восемнадцать лет она одна…" И до того обидно стало за нее – больше, чем за себя перед тем.
– Как его зовут? – спрашиваю. – Я должен был слышать имя… но не помню…
– Эгей, – она будто прислушалась к себе, – Эгей, сын Пандиона сына Кекропа. Они из рода Гефеста, владыки Земного Огня, который женился на Матери.
– С каких это пор, – говорю, – род Гефеста выше рода Зевса?
Я вспомнил о всех тех трудах и муках, какие принял на себя ради этого человека, полагая, что делаю это для бога.
– С него, – говорю, – вполне бы хватило, если бы я был только твоим сыном. Почему он оставил тебя здесь?
– Тому была причина. Мы должны снарядить корабль, чтоб отправить тебя в Афины…
– В Афины? – говорю. – Ну нет, мать. Это слишком далеко. Восемнадцать лет после того ночного развлечения – и он ни разу не оглянулся посмотреть, что из этого получилось…
– Довольно! – в ее голосе еще была та застенчивая грубость, но это был крик принцессы и жрицы. Мне стало стыдно. Я подошел к ее креслу, поцеловал ей лоб…
– Прости меня, мама, – говорю. – Не сердись. Я знаю, как это бывает; я и сам уложил несколько девушек, которые совсем этого не хотели, и если кто-нибудь после того стал думать о них хуже – только не я. Но если царю Эгею нужен еще один копейщик, пусть он поищет у себя дома. Пусть он не остался с тобой, но он дал тебе сына, который тебя не оставит.
Она закусила губу, а потом вдруг почти рассмеялась:
– Бедный малыш, не твоя вина, что ты ничего не знаешь!.. Поговори со своим дедом. Он тебе всё объяснит лучше меня.
Я подобрал прядь ее свежерасчесанных волос, намотал конец себе на пальцы… Я хотел ей сказать, что мог бы простить человека, которого она сама выбрала, сама захотела, но не того, который взял ее, а потом ушел. Ничего этого я не сказал. Сказал только:
– Хорошо, я пойду к нему. Сейчас уже не так рано.
Я все-таки задержался переодеться. Был настолько зол, что вспомнил о своем достоинстве принца. Лучший мой костюм был из темно-красной оленьей кожи: куртка с золотыми бляшками, штаны с бахромой и сапоги такие же… Я и меч прицепил было, но вовремя вспомнил, что к царю никто с оружием не входит.
На верху узкой лестницы я услышал его голос:
– Это ты? Входи.
Он простудился перед тем и потому так поздно был еще в своих покоях. Сидел, завернувшись в одеяло, а в чаше на подставке возле кресла еще оставался отвар на донышке. Лицо пожелтело, и стало видно, что он уже стареет, но в тот момент это меня не тронуло. Слишком я был зол, чтобы пожалеть его, и стоял перед ним молча, даже не поздоровался. Он посмотрел мне в глаза старым, бледным взглядом, и я понял, что он всё знает. Он коротко кивнул мне и показал на скамеечку для ног:
– Можешь сесть, мой мальчик.
По привычке я пододвинул ее и сел. Он давно был царем и знал свое дело: его пальцы извлекали из людей повиновение, как пальцы арфиста музыку из струн… Только оказавшись на своем детском сиденьице, – ноги на старой медвежьей шкуре, руки на коленях, – только тут я понял, как он меня облапошил. У моего лица была чаша с лекарством; пахло ячменем и медом, яйцами и вином… Пахло старостью – и детством; и я почувствовал, как моя мужская ярость превращается в детскую обиду. И его водянистые глаза теперь мигали на меня сверху, и в них была капля злости, какую всегда испытывают обессилевшие старики к молодым мужчинам…
– Ну, Тезей, твоя мать сказала тебе, кто ты?
– Да.
Я сидел перед ним скорчившись, будто пленник в оковах, и чувствовал себя – хуже некуда.
– И ты хочешь что-нибудь у меня спросить?