Вот тогда я услышал в себе шум моря – рокот волн, шедших со мной, несших меня на себе… Тогда я услышал его в первый раз.
Я шел с волной, будто разрушившей стену стоявшую впереди, а Диокл вел меня. Во всяком случае, кто-то меня вел – он или кто-нибудь из Бессмертных, принявших его облик… Но я знаю, что уже не был один в своем одиночестве.
Дед окунул пальцы в кровь жертвы и начертил мне на лбу знак Трезубца; потом они со старым Каннадисом отвели меня под прохладный навес, укрывавший священный источник, и внесли туда идола для меня – бронзового быка с позолоченными рогами… Когда мы вышли оттуда, жрецы уже отрезали от жертвы долю бога, и воздух был наполнен запахом горевшего мяса… Но только когда мы вернулись домой и мать спросила: "Что с тобой?" – вот тогда я наконец расплакался.
У нее на груди, зарывшись в ее блестящие волосы, я плакал так, будто всю душу свою хотел обратить в слезы. Она уложила меня, пела мне песни, а когда я успокоился, сказала:
– Не печалься по Царю Коней. Он ушел к Матери-Земле, которая создала всех нас. У нее тысячи тысяч детей, и она знает каждого… Здесь он был слишком хорош, для него не было достойного наездника, а она найдет ему великого героя – сына Солнца или Северного Ветра, который будет ему и другом и хозяином, они будут скакать целыми днями и никогда не устанут… Завтра ты отнесешь ей подарок для него, а я скажу, что это от тебя.
На другой день мы с ней пошли к Пупковому Камню. Он когда-то упал с неба – давно, никто не помнит – и лежит в воронке, заросшей мхом, так что дворцового шума там совсем не слышно. Между камнями там нора священного Родового Змея, но он показывался только моей матери, когда она приносила ему молоко. Мать положила на алтарь мой медовый пряник и сказала Богине, для кого он… Когда мы уходили, я оглянулся, увидел, что пряник лежит на холодном камне; и вспомнил живое дыхание Коня у меня на ладони, его мягкие теплые губы…
Я возился с дворцовыми собаками у входа в Большой Зал, когда дед, проходя мимо, поздоровался со мной. Я встал и ответил – ведь он был царь как-никак, – но смотрел вниз при этом и ковырял пальцем ноги землю меж плитами двора. Это я из-за собак не заметил, как он подошел, а то бы исчез оттуда, чтобы не встречаться с ним. Если он способен на такое – как можно верить в богов?!
Он заговорил снова, но я ответил невпопад "да" и по-прежнему на него не смотрел. Он задумался, стоя надо мной, потом сказал:
– Пойдем со мной.
Я пошел за ним к угловой лестнице в его верхние покои. Там он родился, там зачал мою мать и своих сыновей, там он и умер потом… В то время я бывал у него редко, а в старости он проводил там дни напролет, потому что комната выходит на юг и обогревается трубой от камина в Большом Зале. Царское ложе в дальнем углу было пяти локтей в длину и четырех в ширину, из полированного кипариса, с инкрустацией и резьбой; и бабушка провела полгода у ткацкого станка, чтобы сделать то синее шерстяное покрывало с каймой из летящих журавлей… Возле ложа стояли окованный бронзой сундук для его одежды и шкатулка слоновой кости для украшений на специальной крашеной подставке… На стене висело оружие: щит, лук, меч и кинжал, охотничий нож и шлем с султаном из перьев, из стеганой шкуры, на подкладке из тонкой красной кожи… Больше там ничего не было, не считая шкур на полу и на кресле. Он сел и показал мне на ножную скамеечку.
С лестницы донесся приглушенный шум Зала: женщины терли песком длинные столы, прогоняя мужчин с дороги; какая-то стычка, смех… Дед насторожился, как собака при звуке шагов… Потом положил руки на подлокотники со львами и сказал:
– Так слушай, Тезей. Чем ты недоволен?
Я смотрел на его руки. Согнутые пальцы забрались в открытые пасти львов, на указательном был царский перстень Трезены с Богиней-Матерью на печатке… Я дергал медвежью шкуру на полу и молчал.
– Когда ты станешь Царем, ты будешь управляться лучше нас, правда? Умирать будет лишь уродливое и низкое, всё что гордо и прекрасно будет вечно жить. Так ты будешь править своим царством?
Теперь я взглянул ему в лицо, чтобы посмотреть, не дразнит ли он меня. И мне почудилось, что жрец с ножом мне просто приснился. Он притянул меня к своим коленям и зарыл пальцы в мои волосы, как делал это с собаками, когда те подходили приласкаться.
– Ты знал Царя Коней, он был твоим другом. Поэтому ты знаешь – он сам выбрал, быть ему царем или нет.
Я сидел тихо и вспоминал ту их великую битву и боевой клич.
– Ты знаешь, он жил как царь. Он первый выбирал себе пищу и любую кобылу, какую хотел, и никто не спрашивал с него работы за это.
– Ему приходилось биться за это, – сказал я.
– Да, верно. Но потом, когда прошла бы его лучшая пора, пришел бы другой жеребец и забрал бы его царство. И он бы умер трудной смертью или был бы изгнан из своего народа, от своих жен, и его ждала бы бесславная старость. Но ты же видел – он был гордый!..
– А разве он был старый? – спросил я.
– Нет, – его большая тяжелая рука спокойно лежала на львиной морде. Не старше для коня, чем Талай для человека. Он умер не из-за этого. Но когда я стану рассказывать тебе почему, – ты должен слушать, даже если не поймешь. Когда ты станешь постарше, я расскажу тебе это еще раз, если буду жив. Если нет – ты услышишь лишь однажды, сейчас, но что-нибудь запомнишь, верно?
Пока он говорил, влетела пчела и загудела меж крашеных стропил… Этот звук до сих пор вызывает в памяти тот день.
– Когда я был мальчиком, – сказал он, – я знал одного старика, как ты знаешь меня. Только он был еще старше, это был отец моего деда. Сила покинула его, и он всегда сидел: грелся на солнышке или у очага. Он рассказал мне эту быль. Я сейчас рассказываю тебе, а ты, быть может, расскажешь когда-нибудь своему сыну…
Помню, я тогда взглянул деду в лицо: улыбается он или нет.
– Так вот. Он говорил, что давным-давно наш народ жил на севере, за Олимпом, и никогда не видел моря. Я не сразу поверил – прадед сердился на меня за это… Вместо воды у них было море травы, такое широкое, что ласточке не перелететь, – от восхода солнца до захода. Они жили приростом своих стад и не строили городов; когда трава была съедена, они двигались на новое место. Им не нужно было море, как нам, не нужны были плоды ухоженной земли – они этого никогда не знали. И умели они не много, потому что были бродячим народом. Но они видели широкое небо, что тянет мысли людские к богам, и отдавали свои первые плоды Вечноживущему Зевсу, посылающему дожди.
Во время переходов лучшие воины ехали вокруг на своих колесницах, охраняя стада и женщин. На них было бремя опасности, как и сейчас; это цена, которую мужчины платят за почести. И по сей день, – хотя мы живем на острове Пелопа, и строим стены, и растим оливы и ячмень, – по сей день за кражу скота у нас всегда карают смертью. Но кони – больше того. С ними мы отобрали эту землю у Берегового народа, который жил здесь до нас; и пока не иссякнет память нашего племени, Конь будет символом победы…
Так вот, наш народ постепенно двигался к югу, покидая свои прежние земли. Быть может, Зевс не посылал дождей, или людей стало слишком много, или их теснили враги, – не знаю. Но мой прадед говорил, что они шли по воле Всезнающего Зевса, ибо здесь место их мойры.
– А что это? – спросил я.
– Мойра? – он задумался. – Это завершенный облик нашей судьбы, черта, проведенная вокруг нее; это задача, возложенная на нас богами, и доля славы, какую они отпустили нам; это предел, какого нам не дано перейти, и предназначенный нам конец… Все это – Мойра.
Я попытался осмыслить, но это было мне не по силам. Спросил:
– А кто говорил им, куда идти?
– Владыка Посейдон, правящий всем под небом – морем и землей. Он говорил Царю Коней, и Царь Коней вел их.
Я приподнялся. Это я мог понять.
– Когда им нужны были новые пастбища, они выпускали его. И он, заботясь о своем народе как учил его бог, нюхал воздух, чтобы учуять пищу и воду. Здесь, в Трезене, когда он уходит к богу, его направляют через поля и через пролив. Мы делаем это в память о тех днях. А тогда он бежал сам, свободно. Воины следовали за ним, чтобы сражаться, если его не пропускали, но только бог говорил ему, куда идти.
И потому, прежде чем его выпустить, его всегда посвящали богу, бог вдохновляет только своих… Можешь ты это понять, Тезей? Вот когда Диокл охотится, Арго гонит дичь на него. Для тебя он этого не сделает, сам он на крупного зверя не пойдет; но он принадлежит Диоклу – и знает, что нужно хозяину. Понимаешь? Так вот. Царь Коней показывал дорогу, воины расчищали ее, а царь вел народ. Когда Царь Коней выполнял свое дело, его отдавали богу, как ты видел вчера. И в те дни, говорил мой прадед, так же поступали и с царем.
Я посмотрел на деда удивленно, но не очень. Как-то был уже внутренне готов к тому, что это не странно. Дед кивнул мне и провел рукой по волосам так, что защекотало шею.
– Лошади идут на жертву слепо, а людям боги дали знание. Когда царя посвящали, он знал свою мойру. Через три года или через семь – сколько бы ни было по обычаю – его срок кончался, и бог призывал его. И он шел на это добровольно, потому что иначе никакой он не царь и у него бы не было силы вести народ… Когда им приходилось выбирать из царского рода, то знак был таков: царь тот, кто предпочтет прожить короткую жизнь со славой и уйти к богу, а не тот, кто захочет жить долго и безвестно, словно вол, вскормленный в стойле. И хоть обычаи меняются, Тезей, но этот знак – нет! Запомни, даже если ты не понял.
Я хотел сказать, что понял его, но сидел тихо, как в священной дубраве.
– Потом обычай изменился. Быть может, у них был такой Царь, что он был слишком необходим народу, когда война или чума истощили царский род; или Аполлон открыл им тайное… Но они перестали жертвовать царя в назначенный срок. Они берегли его для чрезвычайной жертвы, чтобы умилостивить разгневанных богов, когда не было дождей, или падал скот, или война была особенно тяжела. И никто не смог сказать царю "пора". Он был ближе всех к богу, потому что согласился со своей мойрой, и он сам узнавал волю бога.
Дед замолчал, и я спросил:
– Как?
– По-разному. У оракула, или по знамению, или по сбывшемуся предсказанию… Или, если бог был очень близок к нему, по какому-то знаку между ними… Видение какое-нибудь или звук… И так это продолжается до сих пор, Тезей. Мы знаем свой час.
Я ничего не сказал и не заплакал – просто опустил голову ему на колено. Он видел, что я понял его.
– Слушай и запоминай, а я открою тебе тайну, Тезей. Не сама жертва, не пролитие крови приносят силу власти царю. Час жертвы может подойти в юности или в старости, бог может вообще от нее отказаться… Но нужно согласие, Тезей, нужна готовность… Она омывает сердце и помыслы от всего несущественного и открывает их богу. Но один раз помывшись, всю жизнь чистым не проживешь; мы должны подкреплять эту готовность. Вот так. Я правлю в Трезене двадцать лет и четырежды отсылал Посейдону Царя Коней. Когда я кладу руку на его голову, чтобы он кивнул, – это не только, чтобы порадовать народ добрым знамением: я приветствую его как брата перед богом и присягаю своей мойре.
Дед замолчал. Я глянул на него… Он смотрел на темно-синюю линию моря за красными стойками окна и играл моими волосами, как гладят собаку, чтобы успокоить ее, чтобы она не мешала думать… Но мне ничего не хотелось говорить: зерно, упав в борозду, прорастает не сразу… Так мы и сидели какое-то время.
Он резко выпрямился и посмотрел на меня.
– Ну, ну, малыш. Знамения гласят, что я буду царствовать долго. Но иногда они сомнительны, и лучше слишком рано, чем слишком поздно… Всё это слишком трудно для тебя; но человек в тебе вызвал эти думы, и этот человек их выдержит.
Он поднялся с кресла, потянулся, шагнул к двери – и по винтовой лестнице прокатился его крик. Диокл бегом поднялся наверх:
– Я здесь, государь…
– Глянь-ка на этого парня, – сказал дед. – Здоровущий, вырос из всех одежек, а делать ему нечего, кроме как возиться с собаками. Забери его отсюда и научи ездить верхом.
2
На следующий год я начал служить Посейдону. В течение трех лет я проводил на Сферии по месяцу из четырех и жил там с Каннадисом и его толстой старой женой в маленьком домике на опушке рощи. Мать часто жаловалась, что я возвращаюсь невыносимо испорченный; на самом деле, я приходил домой буйным и шумным, но это была разрядка после тишины: когда служишь в святилище, то никогда не забываешь, что бог рядом, даже во сне. И всё время прислушиваешься; даже ярким утром, когда поют птицы, и то говоришь шепотом… Кроме как в праздники, никто не станет шуметь во владениях Посейдона; это как свистеть на море – можешь получить больше, чем просил…
Помню много дней, похожих друг на друга: полуденную тишину, прямую четкую тень навеса; ни звука вокруг, кроме цикады в горячей траве; не знающие покоя вершины сосен и далекий шум моря, как эхо в раковине… Я подметал вокруг священного источника, посыпал чистым песком; потом собирал приношения, положенные на камень возле него, и уносил их в блюде для еды жрецу и слугам; выкатывал большой бронзовый треножник и наполнял его чашу из источника, зачерпывая воду кувшином в форме лошадиной головы… Потом мыл священные сосуды, вытирал их чистым полотном и выставлял для вечерних приношений, а воду выливал в глиняный кувшин, стоявший под карнизом. Эта вода – лекарство, особенно для зараженных ран; люди приходят за ней издалека.
На скале была деревянная фигура Посейдона – с синей бородой, с гарпуном и лошадиной головой в руках, – но я скоро перестал ее замечать. Как старые береговые люди, что поклоняются Матери Моря под открытым небом и убивают свои жертвы на голых камнях, я знал, где живет божество. Я часто прислушивался, замерев в глубокой полуденной тени, как ящерицы на стволах сосен; и иногда не было ничего, только ворковали лесные голуби, но в иные дни, когда было особенно тихо, глубоко под источником слышалось то чмоканье губ громадного рта, то вроде кто-то глотал огромным горлом, а иногда долгий, глубокий вздох.
В первый раз, услышав это, я уронил кувшин в чашу и выбежал на жаркое солнце, едва дыша. Старый Каннадис подошел и положил руку мне на плечо:
– Что случилось, дитя? Ты слышал источник?
Я кивнул. Он погладил мне голову и улыбнулся.
– Ну и что? Ты ведь не пугаешься, если дедушка храпит во сне? Зачем бояться отца Посейдона – ведь он тебе еще ближе!
Скоро я научился узнавать эти звуки и слушал – напрягая всю свою храбрость, как это всегда у мальчишек, – пока не начинался звон в ушах от бесконечной тишины. И когда через год меня постигла беда, которую я не мог поверить никому из людей, я часто наклонялся над отверстием в скале и шептал о ней богу; если бы он ответил – мне бы стало хорошо.
В тот год в святилище появился еще один мальчик. Я приходил и уходил, а он должен был оставаться: он был обещан богу в рабы, и ему предстояло служить там всю жизнь. Его отец, обиженный кем-то из врагов, пообещал его еще до его рождения – за жизнь того человека. Он вернулся домой, волоча за колесницей тело, как раз в тот день, когда родился Симо. Я был в святилище, когда Симо посвящали, – у него на запястье была прядь волос убитого.
На другой день я повел его по святилищу – показать ему, что надо делать. Он был много больше меня – я удивился, почему его не прислали раньше, – ему не нравилось, что маленький его учит, и он слушал меня в пол-уха. Он был не из Трезены, а откуда-то из-под Эпидавра; и чем больше я его узнавал, тем меньше он мне нравился. По его словам, он умел и мог все; он был толстый и красный; и если ловил птицу – ощипывал ее живьем и пускал бегать голую. Я сказал, чтобы он оставил их в покое, а то Аполлон поразит его стрелой, ведь птицы приносят его знамения, но он ответил с издевкой, что у меня, мол, кишка тонка для воина. Я ненавидел даже его запах. Однажды в роще он спросил:
– Кто твой отец, ты, голова паклюжная?
Мне стало не по себе, но я не подал виду и храбро ответил:
– Посейдон. Потому я и здесь.
Он расхохотался и показал мне неприличный знак из пальцев.
– Кто это тебе сказал? Твоя мать?
Никто до сих пор не говорил этого открыто. Я был избалованным ребенком: до сих пор мне приходилось встречаться лишь со справедливостью тех, кто меня любил… На меня словно накатилась черная волна; а он продолжал:
– Сын Посейдона! Это недоросток-то вроде тебя? Ты что не знаешь, что сыновья богов на голову выше других людей?
Я был слишком молод, чтобы уметь сдерживаться, меня затрясло. Здесь, в священном пределе, я не ждал оскорблений.
– Я и буду высоким, – говорю. – Буду высоким, как Геракл, когда вырасту. Все растут, а мне только весной будет девять.
Он толкнул меня так, что я упал навзничь. Драться в храме! От такой наглости я растерялся сначала, дух захватило… но он решил, что я испугался его. В мою сторону торчал его короткий жирный палец, и противный жирный голос ликовал:
– Восемь с половиной!.. Вот мне еще нет восьми, а я уже такой, что могу сбить тебя с ног. Беги домой, пусть мать сочинит тебе историю попроще!
Очнулся я от его воплей: я сидел на нем верхом и бил головой о землю, стараясь расколоть. Он поднял руку, пытаясь сбросить меня, – я впился в нее зубами… Жрец разжал мне челюсти палкой, и лишь тогда ему удалось меня оторвать.
Нас вымыли, высекли – и велели просить прощение у бога. Чтобы искупить свое непочтение, мы должны были уйти спать голодными, а свой ужин сжечь на его алтаре. Когда загорелось, источник забулькал и выбросил фонтан. Симо подпрыгнул от страха и впредь был более почтителен в присутствии бога.
Когда рука у него загноилась, Каннадис вылечил его священной соленой водой. Моя рана была внутри, и ее залечить было трудно.
Из дворцовых детей я был самым младшим, а меряться с другими – это раньше не приходило мне в голову. Придя домой на следующий раз, я начал оглядываться вокруг и узнавать сколько кому лет. Нашлось семь мальчишек одного со мной года и месяца, и только один из них был меньше меня. Были даже девочки выше ростом. Я притих и задумался.
Эти шестеро мальчишек угрожали моей чести; если я не мог их перерасти, надо было найти какой-то другой способ утвердить себя. Я стал нырять со скал, разорять гнезда диких пчел, катался верхом на брыкучем муле, таскал орлиные яйца – и требовал от них того же; а если они отказывались, то затевал драку. Для меня исход этих схваток был гораздо важнее, чем для остальных, – они-то этого не знали, – и потому я всегда побеждал. После этого я был готов дружить с ними. Но их отцы приходили жаловаться, что я подвергаю опасности их детей, и не проходило дня чтобы меня не наказывали.
Однажды я увидел возле брода старого Каннадиса, шедшего домой из Трезены, и догнал его. Он покачал головой и сказал, что слышал обо мне много плохого; но было видно – он рад, что я бежал за ним. Это меня подбодрило, и я спросил:
– Каннадис, а сыновья богов высокие?
Он пристально глянул на меня старыми голубыми глазами, потом похлопал по плечу.
– Кто может что сказать? Сказать – значит наложить путы на лучших из нас. Ведь сами боги принимают любой облик, какой хотят: Аполлон-Целитель являлся однажды парнишкой-пастухом; а сам Владыка Зевс, породивший могучего Геракла, в другой раз явился лебедем… И его жена родила сыновей в лебединых яйцах, вот таких маленьких, меньше кулака…
– Тогда как же люди узнают, что произошли от богов?
Он нахмурил седые брови:
– Никто не может знать. И тем более никто не смеет утверждать это; боги покарали бы за такое высокомерие, непременно. Но человек может искать славы так, будто это правда, и уповать на бога. Людям не нужно знать таких вещей, а с неба будет знак.
– Какой знак? – спросил я.
– Когда богам нужно, они дают знать о себе.
Я много думал об этом. Сын Талая свалился с дерева – меня сук выдержал, а под ним сломался, – он сломал себе руку, меня высекли, а бог не послал знака. Наверно, был недоволен.
За конюшнями был загон нашего быка. Он был красный, как медный котел, с прямыми короткими рогами – и похож на Симо. Мы любили дразнить его через забор, хоть управляющий стегал нас, если заставал за этой забавой. Однажды мы собрались смотреть, как бык обслуживал корову, а когда представление кончилось – мне пришло в голову спрыгнуть в загон и проскочить его поперек. Бык был спокоен после удовольствия, и в тот момент это было безопасно; но мальчишки вокруг были потрясены, и поэтому на следующий день я полез туда снова. В вечных поисках опасностей и подвигов я стал силен, вынослив и подвижен, так что когда другие мальчишки начали принимать участие в этой игре, я все равно оставался в загоне главным. Я выбрал себе в команду самых стройных и проворных, и мы вдвоем-втроем играли с быком на зависть всем остальным, а кто-нибудь караулил, чтобы не поймал управляющий.
Бык тоже учился; вскоре он начал рыть копытом землю еще до того, как мы влезали на изгородь, – мой отряд стушевался, и в конце концов остался лишь один парень, который выходил со мной. Это был Дексий, сын конюшего, он не боялся никого из четвероногих; но и мы двое предпочитали, чтобы остальные отвлекали быка, когда нам надо прыгать с забора.
Однажды Дексий поскользнулся на заборе и упал в загон, пока бык еще следил за нами. Он был младше меня, любил меня, во всем признавал мое главенство… Я знал, что сейчас произойдет… И все из-за меня!.. Не придумав ничего другого, я прыгнул быку на голову.
Что было дальше, я не очень помню. Ни как это было, ни что я чувствовал, ждал ли смерти… По счастью, я ухватил его за рога, и он небрежно меня скинул. Я подлетел, упал животом на забор и повис на нем, мальчишки стащили меня на другую сторону, тем временем Дексий успел выскочить, а шум привлек управляющего.
Дед пообещал мне, что выпорет на всю жизнь вперед, но когда раздел увидел, что я весь черно-синий. Он ощупал меня и нашел два сломанных ребра… Мать плакала, спрашивала, что со мной творится… Но как раз ей я ничего не мог рассказать.
Когда ребра срослись – пора было снова в храм. Симо научился себя вести, он помнил свою укушенную руку. Теперь он никогда не звал меня по имени, а только "сын Посейдона". Он произносил это слишком вкрадчиво, и мы оба знали, что он имел в виду. Когда была моя очередь убирать в святилище, я часто под конец становился у источника на колени и шептал имя бога; и если в ответ слышался какой-нибудь звук – говорил тихо:
– Отец, пошли мне знак.
Однажды среди лета – мне было тогда десять – полуденная тишина была тяжелой, как никогда, я такой не помнил. Трава в роще побледнела от жары, хвойный ковер глушил все звуки, ни одной птицы не было слышно, даже цикады умолкли… Неподвижные кроны сосен замерли в темно-синем небе будто бронза… Когда я втаскивал треножник под навес, его бренчание казалось громом, и от этого стало худо, я не знал почему… И все время я думал: "Так уже было когда-то".
Работа была закончена, но я не пошел к источнику, а рад был выйти наружу. И стоял там, а по коже мурашки… Толстая жена Каннадиса вытряхивала свои одеяла и помахала мне рукой – стало полегче. Но тут подошел Симо.
– Ну как, сын Посейдона? Поговорил с отцом?
Так, значит, он следил за мной. Но даже это не тронуло меня, как тронуло бы в другой раз. Задело не это, а то что он говорил, не понижая голоса, хоть вся природа звала: "Тише!" Вроде мне провели гребнем против волос, так было противно.
– Замолчи, – сказал я.