В течение двух месяцев я предпринимал немало попыток установить контакт с внешним, отринувшим нас миром, но мне не хватало смелости уйти далеко от Дома, как уходил покойный сын сторожа. Да к тому же я боялся, что в мое отсутствие может прийти поезд, и я не успею добежать до него. Камней в степи не было, одни сухие, рассыпавшиеся комья земли, и мои попытки помечать пройденный путь хоть какими-нибудь ориентирами не увенчались успехом; я даже придумал помечать пройденное расстояние мотками сухой колючки, чтобы по ним можно было вернуться назад, но почти постоянно дувший в этих местах слабый ветерок уносил аккуратно уложенные мной колючки. За этими моими ухищрениями, оторвавшись от своих дел, не раз наблюдали обитатели Дома, стоя на платформе и передавая друг другу большой полевой бинокль, наблюдали равнодушно, с бесстрастным интересом, как наблюдает мальчишка ползущую по земле гусеницу, не мешая ей; но я замечал их на платформе и меня очень раздражало их далекое присутствие. Однажды я попросил у начальника станции бинокль, но, вопреки моим ожиданиям, оказалось, что бинокль принадлежит не ему, а ТТ. Он вызвался попросить для меня, если мне самому не хочется одалживаться у ТТ, и на следующий день вручил мне мощный, старый бинокль с облупившимся корпусом, даже не поинтересовавшись, зачем он мне понадобился. Я поблагодарил, взял бинокль и пошел в степь. Когда я отошел настолько, что Дом даже через бинокль превратился в еле различимую точку, я, напрягая изо всех сил зрение и настроив бинокль на наибольшую дальность, стал обозревать степь перед собой. Мне сделалось страшно. Степь и в самом деле напоминала безбрежный океан, куда ни посмотришь - однообразная сухая земля, даже цвет ее был один и тот же, что вдали, что вблизи: серовато-коричневый. Дрожь пробежала у меня по спине, ноги вдруг ослабли, обмякли, началась забытая боль в сердце, я опустился на землю, сел, чтобы отдышаться, боясь еще раз взглянуть вокруг себя, вытер вспотевший лоб.
Я долго ходил и с непривычки ноги болели, прямо-таки гудели от усталости и напряжения, но то, что я увидел через мощный бинокль, подкосило мои силы, степь огромном, безграничная, будто проглотила меня; появилось такое ощущение, словно вся земля вся планета состоит из этой степи, похожей на карающее божество, но карающее за что, за что, за что, Боже, что я сделал? Я попытался вспомнить, много ли тяжелых грехов совершил за свою жизнь, и не мог... Были так себе, обычные, незаметные в обыденной жизни грешки, опутавшие мелкой сетью меня среди мне подобных... Да и разве это можно было назвать грехами? Все это было нормальным образом жизни там, откуда я приехал. Это только в степи безграничной, под небом единым, бескрайним можно было воспринимать их как грехи в полном понимании слова. Вот земля, иди по ней и никуда не придешь, а вот небо - кричи в него, ори во все горло, никто не отзовется, и можешь живи, не можешь - ложись, помирай, и грехи были, были, и нет одного греха среди людей, а другого в безлюдье, грех он грех и есть, один и тот же перед Богом, и надо расплачиваться, рано или поздно приходит пора расплаты. Я стал вспоминать, что хорошего сделал, и тоже, как и грехи, вспомнил всякую мелочь, размазню незапоминающуюся, а большого, на всю жизнь, нет, не было такого. И снова небо сверху слепо глядело на меня, а земля приглашала жить на ней так, как смогу. Никто не заступится, никто не поможет здесь, Боже, думал я, лежа на земле и прислушиваясь к ее глухому, далекому ворчанию: гомон голосов, крики, сливающиеся в неясный, утробный гул, крики, застрявшие в ней, гул огромного количества - как звезд на небе - людских вопящих судеб, ушедших в землю со своими грехами и своими добрыми делами... Тут звезды стали появляться на потемневшем небе.
Я поднялся на ноги и пошел, шатаясь, в сторону Дома. Голова гудела, ломило в висках, -но никаких мыслей не было и быть не могло, потому что степь убила все здравые мысли, что прежде приходили в голову; абсурдность степи перечеркнула всякую логику, которой мог бы руководствоваться и опираться на которую мог бы человек в начинающемся безумии. Нет, нет, подальше отсюда, скорее в Дом, в свою каморку, или еще лучше - к буфетчице, поскорее зарыться в ее рыхлое тело и ни о чем не думать, ни о чем не думать, не думать.
Когда Дом в бинокль стал отчетливо виден, уже почти стемнело и в окнах первого этажа колебалось неверное пламя из печи. И тут в темноте, подходя к Дому, я увидел тот самый призрачный Городок, что видел из окна вагона. Страх охватил меня, жуткий, нечеловеческий, потусторонний страх. Я стал как вкопанный (старое, но как нельзя более подходящее выражение именно для меня, стоящего на земле степи), заворожено, затаив дыхание, глядя на мигающие, живые, наполненные жизнью людей, огни Городка, что раскинулся сразу же за станцией. Но стоило мне прийти в себя и пройти еще примерно с километр в направлении Дома, как этот оптический обман коварной степной ночи истаял, словно иллюзия, а еще лучше - привидение, поскольку Городок прикинулся живым существом, заполненным предполагаемыми обитателями. Я долго тупо смотрел, взобравшись на платформу станции, на то место, где совсем недавно перемигивал веселыми огнями людских жилищ яркий, вселяющий надежду Городок. Место было пусто. Мрак, ночь, неизвестность были вместо Городка...
Дни и ночи складывались в недели, недели - в месяцы, но для меня каждый из этих долгах месяцев состоял не из дней и недель, а из минут и мгновений, потому что каждую минуту и каждое мгновение я жил только одним - ожиданием Поезда...
Как-то ночью, обессиленный, я впал в забытье и мне привиделись лица друзей, родных и знакомых, оставленных в том мире, куда я стремился всей душой, как утопающий, завязший в болоте, рвется изо всех сил дотянуться до ветки дерева, равнодушно застывшей в полуметре от его судорожно вытянутой руки... Я так отчетливо видел эти дорогие мне лица, общество которых не ценил в свое время, так грустно было мое видение, что, кажется, я заплакал во сне; во всяком случае, сквозь чуткое забытье, я ощутил вдруг мокрую подушку, холодившую щеку, на миг очнулся; но усталость взяла свое, и я вновь уснул и видел теперь степь, залитую солнцем, безжизненную, озаренную, дневную, но почему-то еще более страшную, чем во мраке; видимо, оттого, что так же, как и ночью, солнечная степь могла означать лишь одно
- смерть, и светлый, радостный вид ее был обманчивой, коварной маской улыбающейся феи на отвратительном лице вампира. Подняв голову, я обнаружил в небе над степью два солнца, светивших вовсю недалеко друг от друга. Я ужаснулся и упал как подкошенный, теряя сознание, и тут, случайно припав ухом к земле, я услышал звуки, идущие из чрева степи, гул голосов; хаос звуков не уставал напоминать мне о моем временном пребывании на поверхности земли, на поверхности степи, и что настоящее мое место - там, под землей, под степью, глубоко, глубоко, откуда все отчетливее слышался гул голосов; все слышнее гул, звуки неразборчивые, крики, стуки, будто все подземное царство сошло с ума и пустилось в дикий, безумный пляс под землей, под степью... Визги, вой, крики, все стучат, стучат, стучат... Стук! Что это за стук?! Я мгновенно проснулся, сел в кровати. Стук. Все слышнее, все явственнее. И крик. Вот еще крикнул кто-то. Нет, мне не снится, я уже не сплю. Крик! Зовут меня! Меня! Я подскочил с кровати, кинулся к окну, глянул вниз: кричал начальник станции, задрав голову и глядя на мое окно, а возле него стояли все обитатели Дома, кое-как одетые, чем-то неожиданно поднятые с постели... И тут.. Я увидел стремительно приближающиеся к станции огни, два огромных огня - глаза дракона - и услышал уже четкий стук... стук колес по рельсам... Поезд! Поезд!! Кажется, я закричал... Бросился, в чем спал, вон из комнаты, чуть не выбив дверь с петель, подвернул ногу и упал с лестницы, покатился до пола, тут же резво вскочил и чуть не взвыл от дикой боли в щиколотке, но сразу же забыв о боли, сжав зубы, проскакал, хромая, и, наконец, вырвался на платформу. Далеко впереди светились два красных сигнальных огонька в ночи, огни под крышей последнего вагона, стремительно удалявшиеся от меня, от меня, от меня, стремительно удалявшиеся от меня, от меня, стремительно удалявшиеся от меня, стремительно удалявшиеся...
- Как же?! Как же?! - только и смог выговорить я, протягивая руку в сторону промелькнувшего поезда.
- Не остановился, - сказал начальник станции.
- Промчался, как сумасшедший, - сказала дочь начальника станции.
- Это бывает, - сказал сторож. - Не впервой...
- Ну и черт с ним! - сказала буфетчица.
Я стоял на платформе, все еще протягивая руку в сторону умчавшегося поезда, пронесшегося, как призрак, поезда, уносившего мои надежды за эти долгие месяцы, уносившего мое колотящееся о ребра больное сердце, уносившего мою жизнь и оставлявшего здесь, на станции, мой труп среди этих трупов. Отчаянье ударило мне в сердце, в мозг, в ноги, я упал на колени и, продолжая указывать в сторону ускользнувшего, как тень, поезда, невидимого уже и неслышимого поезда, продолжая жестом нищего протягивать к нему руку, неожиданно исторгнул всей грудью, всем существом своим вопль, звериный вопль отчаянья.
- А -а-а-а-а-а-!..
Обитатели Дома молча наблюдали за этой моей агонией и, ни слова не говоря, разбрелись по своим каморкам (по своим жалким каморкам! переделанным из касс в зале ожидания! из служебных помещений! из комнаты матери и ребенка! из медпункта! из буфета! из кухни! из всего, всего, из всякой нечеловеческой, вокзальной дряни! и перегороженных картонами, фанерой, ширмочками и всякой соответствующей дрянью! при одном воспоминании обо всем этом жить не хо чется!..). Я в полубессознательном состоянии повалился на платформу и так пролежал на ней до утра.
Утром, когда я пришел в себя, обнаружил, что вывихнутая нога моя неимоверно распухла в щиколотке, и следующие две недели я провел в постели с холодным компрессом, туго стянутым на ноге. Первые дни я пробовал вставать, держась за стены, но стоило мне ступить, на поврежденную ногу, как резкая боль пронизывала меня всего от пяток до головы. Лежать и ничего не делать было мучительно стыдно, потому что за меня работали и меня кормили обитатели Дома. Есть мне в комнату наверх приносила то буфетчица, то жена сторожа, то жена начальника станции, которая будто намеренно избегала разговоров со мной, не могу догадаться почему; может, оттого просто, что она по натуре своей была неразговорчива и за месяцы моего пребывания в Доме не сказала мне ничего, кроме "Доброе утро" и 'Здравствуйте"; в этом, я полагал, было что-то ненормальное, если не было никакой видимой причины так ей вести себя со мной (я со своей стороны, общаясь - худо-бедно - со всеми обитателями Дома, поначалу предпринимал попытки заговорить и с ней, но это ни к чему не приводило). Одним словом, приносил еду в мою каморку тот, кто не был занят в данный момент, и однажды зашла дочь начальника станции.
- Я принесла вам суп, - сказала она, войдя.
- Спасибо, - сказал я. - Оставьте на столе, я уже могу вставать.
- Ничего, у меня есть время, - сказала она, и я уловил в ее тоне обиженные нотки. - Или вы предпочитаете, чтобы за вами ухаживала исключительно буфетчица?
- С чего вы взяли? - удивился я. - Мне просто не хочется быть обузой... И... и вообще, у вас такой обиженный голос... Я не понимаю.
- Держите голову прямо, - проговорила она все таким же обиженным тоном, придерживая бережно тарелку у моей груди и поднося к моим губам ложку; и после затянувшейся паузы, когда скормила мне подряд несколько ложек супа, она запоздало и туманно ответила на мой вопрос.
- Чтобы понять, надо уметь видеть хотя бы чуть дальше своего носа...
- Что? - я чуть не поперхнулся очередной ложкой супа, стал лихорадочно соображать, что она может иметь в виду, терялся в догадках.
- Что вы имеете в виду? - спросил я в крайнем недоумении.
Она молча приложила палец к губам, скосив глаза на дверь, возле которой, похоже, кто-то возился: слышался тихий скрип половиц, будто кто-то осторожно переступал в коридоре с ноги на ногу.
Мы и так, как обычно в "комнатах Дома, говорили шепотом, но, видимо, эта мера предосторожности была недостаточной.
- Что вы имеете в виду? - повторил я свой вопрос еще тише прежнего.
- Я имею в виду, что надо... - с горечью прошептала она, надо, чтобы у человека было сердце, чтобы замечать, как по нему страдает другой человек... Разве она вам пара?.. Разве вы не видите, что уже видят все - что я не могу без вас?.. Бог ты мой, до чего же вы слепы! ..
Я обомлел. Вот оно что! .. Видно, и этот крохотный, обособленный мирок обитателей Дома не может обойтись без пошлых схем человеческих отношений, заимствуя их у большого, покинутого, но не забытого мира, подражая ему в стремлении усложнить простые отношения, нарушить спокойное течение жизни... Что я мог ей сказать, если только и делал, что старался прийти в себя после ее заявления, произведшего на меня шоковое впечатление?..
- Не знаю, что вам сказать... - честно признался я. - Для меня это так неожиданно... Да... Но как же ваш ТТ?
У меня чуть было не вырвалось признание, что они даже внешне похожи друг на друга, что случается с супругами после длительной совместной жизни, но вовремя сдержался: сейчас это было бы явно некстати.
- ТТ? - удивилась она., - Что такое ТТ?
- А... это... это я так назвал его про себя, - пояснил я, думая, как бы загладить свою оплошность. - Для удобства. Короче. Сокращенно. - И что это означает? поинтересовалась она.
- Означает? - я задумался. - Талантливый телеграфист - вот что.
- Вряд ли это так, - сказала она. Это было бы слишком приятно для него, чтобы быть правдой, а, угадала? Хи-хи-хи, - тихо захихикала она, явно стараясь пококетничать, что вовсе не шло ей с ее неухоженной, невзрачной внешностью.
- А меня вы тоже как-то прозвали? Надеюсь, это не обидное прозвище...
- Что вы, - сказал я, глядя на нее, - все же, что ни говори, перед буфетчицей у нее было одно, но явное преимущество: молодость, и я чуть было не клюнул на это, с другой стороны, еще и потому, чтобы попутно утереть нос ТТ, но вовремя остановился; что же, если я буду соответствовать всей этой чепухе? Ведь это означает, что рано или поздно я в самом деле стану одним из них, захочу, чего доброго, пустить тут корни, стану участвовать в любовных интрижках, навязываемых мне, стану одним из углов любовного треугольника, во что им захотелось поиграть, подражая тому, большому миру; и в конце концов, забуду, что жизнь, настоящая жизнь не здесь, а там, откуда приехал, хоть она, эта жизнь, временами и надоедает до судорог, но тем не менее - прекрасна, и мир тот прекрасен, и мне не жить без него. Все это мгновенно мелькнуло в моем сознании; и, видимо, то ли что-то новое, отталкивающее прочитала она в выражении моего лица, то ли вспугнул ее очередной слишком на этот раз громкий скрип половиц за дверью, но она, уже успевшая скормить мне всю тарелку супа, вдруг резко поднялась с краю кровати, на которой сидела, и, не говоря ни слова и ни разу не обернувшись, пошла к двери, намеренно громко стуча башмаками по полу. Шаги за дверью сразу же заскрипели на ступенях лестницы, с которой я так неудачно полетел. Дочь начальника станции ушла, а я, вспомнив лестницу, как каждый раз за эти дни бывало, по ассоциации от своего падения на ней, перешел к поезду, проскочившему нашу станцию, будто убегая от чего-то' страшного, будто убегая от жилища зачумленных... Сердце мое - в который раз при воспоминании о поезде - горестно, с болью сжалось. Я заскрипел зубами... Мелькнула мысль - а не устроить ли крушение поезда, следующего, когда бы он ни пришел, чтобы призраком промчаться мимо нашего Дома? Ведь рельсы можно разобрать и тогда... Месть, месть! .. Мощное крушение - нате вам! Вы забыли меня, выкинули здесь, обрекли на ничем не заслуженное заключение в этой тюрьме, в этом сумасшедшем доме, так и я вам, и я вам устрою! .. Но... Сотни и тысячи жертв. Ни в чем не повинных людей... раненые, покалеченные, обожженные... Нет, нет, выкинуть поскорее эти мысли параноика... Подальше от таких мыслей... Что это мне в голову приходит, Господи! .. Даже им, этим уродам не пришла в голову такая ужасная, бесчеловечная... Неужели я уродливее уродов?.. Неужели я мог серьезно подумать о таком... Этому даже названия нет... мысли ублюдка... Бред, бред, я схожу с ума, надо взять себя в руки... Я немного отдышался и стал размышлять над визитом дочери начальника станции. Все-таки она вышла из комнаты, оставив меня в недоумении. Но я уже привык к странностям обитателей Дома,, и мысль о взбалмошной дурнушке (возомнив о себе Бог весть что, только потому, что она тут одна молодая женщина) уступила место другой, главной мысли, занимавшей меня с тех пор, как я очутился здесь. И мысль эта была мыслью узника, всеми силами рвущегося на волю. И вдруг меня обожгла одна догадка, очень, на первый взгляд, простая, но почему-то до сих пор коварно прятавшаяся в глубинах сознания и всплывшая только сейчас, верно руководствуясь причудливой прихотью: захочу - выскочу, не захочу - не... Мне пришло в голову, нет, кинулось в голову: ведь до сих пор я отходил от Дома, стараясь держать его в поле зрения, что бы можно было не заблудиться и вернуться обратно; я сооружал какие-то неверные, предательски изменявшие собственные ориентиры, чтобы по ним найти дорогу назад, тогда как - что могло бы служить лучшим ориентиром, что могло бы быть более надежным ориентиром, чем сами же рельсы! Господи, до чего же неловко скроил ты меня, мой мозг, до чего бывают тупы и несообразительны творения твои, имеющие под носом то, чего ищут долгие месяцы... До чего глупы творения твои, в нелепости своей вдруг достигающие - вдруг и случайно -гениальной лености и благодати... Но один - на миллион, а то и меньше, и один - за сто лет, а то и больше... Понадобилось почти четыре месяца, чтобы мне пришла в голову такая простая и спасительная мысль. Теперь главное: поскорее встать на ноги и... Нет. Стоп! В подобных делах спешка может оказаться трагичной. Следует все предусмотреть, взять с собой воды и пищи, особенно - воды, днем степь изнуряет человека жаждой, высушивает, будто стремясь превратить его в клубок сухих колючек... И еще самое главное - надо все продумать, все до мельчайших деталей. Я уже знал, что случается с тем, кто наобум уходит из Дома. Я чувствовал, что-то надо хорошенько продумать, но что именно, пока представлял себе весьма смутно. Да, пока я лежу и есть возможность подолгу оставаться в одиночестве, надо продумать...Но что именно?.. Я стал усиленно размышлять и вскоре понял, что именно: в каком направлении нужно идти по рельсам - вот что сейчас было главное. И выбор направления был вопросом немаловажным, потому что поход по рельсам, или вдоль железнодорожного полотна (как будет угодно), мог продлиться и, день, и сутки, и, двое суток, и трое. Все зависело от всего: насколько я буду бодр и силен, отправляясь в путь, насколько хватит воды, которую я смогу взять с собой, какая будет погода, какой будет путь - трудный или легкий...
Через несколько дней, когда опухоль прошла, и я мог свободно передвигаться, не ощущая боли в ноге, мне поручили молоть муку на маленькой ручной мельнице. Примитивные жернова, закладывается зерно, бесконечное верчение, отнимавшее, кстати, немало сил, и в итоге - горсть или две муки, заново закладывается зерно... Однообразие этой работы: утомляло, я дал себе слово, как только закончу и наполню мукой два назначенных мне больших мешка, примусь за осуществление своего плана, который я лелеял и взращивал в душе последние дни и из которого я, конечно же, не собирался делать тайны: потому при первом удобном случае поделился своими соображениями с начальником станции.
Он поглядел на меня ничего не выражавшим тусклым взглядом.
- Будет лучше, если вы выбросите это из головы, - проговорил он не сразу, и мне показалось, что пауза ушла на переваривание его заржавевшими мозгами моего сенсационного сообщения, а сказал он свою затверженную фразу просто по привычке, как человек разуверившийся; эта догадка необычайно воодушевила меня - значит, им в самом деле не приходило в голову, что есть такой простой выход из положения?
- Но послушайте, я не только о себе хлопочу, - старался я изо всех сил говорить убедительно, чтобы пробудить его сонное сердце. Мы все отправимся в путь. Мы обязательно придем куда-нибудь, вот увидите... Выйдем к населенным пунктам... к какому-нибудь городку или дерев...
Он смотрел на меня, не меняя выражения лица, и это меня смущало. Помолчав и видя, что я осекся и не собираюсь продолжать, он повторил свою фразу слово в слово, подчеркивая, должно быть, что все мои доводы пропустил мимо ушей, так как они большего и не заслуживают.
- Будет лучше, если вы выбросите это из головы, - он повернулся, чтобы уходить, считая разговор исчерпанным.
- Но... - сказал я, теряя надежду хоть что-то вдолбить в его башку, - но, надеюсь, вы дадите мне воды и пищи, когда я буду уходить?
Он опять ответил не сразу, стоял ко мне спиной, размышляя какое-то время, и так и не обернувшись, произнес:
-Да.
" И на том спасибо ", - подумал я и вернулся к своей работе.
Ночью, оставшись один, я стал усиленно вспоминать, стараясь не упустить подробностей (тогда-то, конечно, я не придавал всему этому значения, даже не предполагал, как мне может понадобиться; как говорится, знать бы, где упадешь...), вспоминал так, что голова разболелась от напряжения, но необходимо было все восстановить час за часом - теперь от этого многое зависело. Вспоминал я: задолго ли до Дома была станция, где останавливался поезд и когда, я хватался за любую зацепку, любую трещинку в стершихся и крошащихся стенках памяти. И постепенно восстановил (напряженный труд мой увенчался успехом, но каким! - не отличимым от поражения) почти всю картину скучной, однообразной, как зевота, сводящая скулы, поездки. И когда я сообразил, что именно я собрал и восстановил в памяти, какие очертания песочного замка, порушенного волнами времени, мне сделалось по-настоящему страшно. "Нет, - подумал я, - нет, - наверно, я ошибся, тут что-то не так, надо начать сначала, видимо, я что-то упустил важное, потому что этого не может быть. В небрежном упущении проскочило главное. Начну сначала".
Я стал вспоминать с самого начала, уговаривая себя ни на секунду не отвлекаться и предельно сосредоточиться, хотя уже давно напряженное состояние мозга было на пределе моих физических возможностей. Я начал вспоминать с того момента, когда четыре месяца назад сел в поезд в своем городе... и пошел снова тщательно, кирпичик за кирпичиком, избегая пустот и бреши в стенах, строить картину, здание, жизнь, а конкретно - процесс поездки, час за часом, минуту за минутой. Я вспоминал пассажиров в своем купе и в коридоре, наши редкие, малозначительные разговоры (черт бы побрал мою необщительность! Ведь они могли бы сообщить что-нибудь необходимое для меня в данной ситуации. Впрочем, кто мог знать, что так обернется?), вспомнил ворчливую гадкую проводницу, спровоцировавшую меня (надеюсь, что Господь накажет ее за зло, как учили меня в детстве: зло не твори, Господь видит ее и накажет рано или поздно), вспоминал, что они говорили мне и что я отвечал, что и когда ел в вагоне-ресторане и что при этом видел из окна, что привлекло - может быть мое внимание; когда ложился и как спал; и вспоминая до ломоты в висках, до одышки и седьмого пота, весь взмокший, но теперь скорее от страха, чем от напряжения, я вновь пришел к тому же, что в первый раз заставило мое сердце сжаться от ужаса: поезд ехал без остановок, на пути поезда не было ничего. Никакого жилья, никакого селения, или населенного пункта. Первое человеческое жилье на всем пути и был Дом. Волосы зашевелились у меня на голове, когда я проникся глубоко этой мыслью. Я попытался взять себя в руки, расслабиться, лежа на кровати, отдохнул немного и стал вспоминать в третий раз, теперь вдруг, как мне показалось, отчетливо понимая, как сходят с ума. Я еле довел свою память до конца по проезженной уже дважды, на катанной дороге (это-то и плохо, помнится, мелькнуло в голове, что дорога накатанная, теперь невольно клубочек памяти оказался в готовенькой колее, вырытой моими же руками), но и в третий раз результат был все тот же. Виновен. Виновен. Виновен, -сказал, поднявшись, и третий присяжный. Боже мой, застонал я, помоги мне, Боже... Чем же я могу помочь тебе? - кощунственно прозвучало в голове, и я, близкий к обмороку, к помешательству, к самоубийству, провалился в сон, с самой кручи, с пика утомления в бездонную пропасть. Провалился в сон, как небрежно сброшенный с носилок покойник в могилу. Провалился в могилу. Могилу в степи. Могилу в степи. Могилу в степи. МС. МС. МС.
Позже, когда я окончательно утвердился в мысли, что назад, откуда приехал, мне дороги нет, что я попросту не дойду обратно, не пройду столь огромное расстояние (кстати, восстановить удалось и вид из окна, и жалобы пассажиров на малоприглядный ландшафт: бесконечная степь днем и ночью, пустынная, безжизненная степь, преследовавшая поезд, заглатывавшая его и стремившаяся заглотить окончательно в чрево свое), я все же, несмотря на это уже твердое убеждение, еще неоднократно вспоминал всю поездку от начала до конца, еще для одной, еще одной, еще одной контрольной проверки. Я понимал, что на пути назад меня могла бы ждать, восстановленная в памяти, другая станция - если б она была тогда как на пути вперед ожидала одна только неизвестность. И риск. Вполне возможно - риск смертельный... Нет, назад дороги не было. К сожалению. И мне оставался один путь - вперед. Вперед, куда умчался бешеный поезд. Будем надеяться, - что там...
Но прошло еще долгих три недели, на протяжении которых, как и на протяжении предыдущих четырех месяцев, я не переставал ждать поезда - а вдруг, вдруг приедет, остановится, впустит - хотя все меньше верил своему ожиданию; но не переставал напряженно, изо всех сил ждать и надеяться, боясь отходить от Дома далеко, чтобы успеть добежать, если вдруг покажется этот сказочный, сумасшедший, непредсказуемый поезд; не переставал ждать, как узник в камере смертников ожидает чуда без всяких на то оснований, потому что за всю жизнь чудо ни разу с ним не случалось (что уж там чудо! везения ни на грош), и все-таки надеется на него, и никакие трезвые мысли не мешают его глупой надежде: вот загремит отпираемый замок, дверь со скрежетом - таким до жути, до тошноты знакомым -распахнется и ему сообщат об отмене смертной казни. Вам заменили высшую меру наказания на исправительные работы в колонии усиленного режима сроком... О радость! О счастье бытия! О солнце, луна, трава, краски и запахи! Можно дышать, думать, улыбаться, смотреть на небо - это уже не смерть, а то, что не смерть - прекрасно, и будь трижды благословенно! Жить, жить... Главное - жить, остальное приложится, притянется, приклеется, прикипит к жизни человеческой...
Прошло еще долгих три недели беспрерывной, тяжелой, нудной и срочной работы, которую я не хотел оставлять незаконченной и тем самым перекладывать на других (впрочем, тяжелую работу и не на кого было бы переложить: единственная кандидатура молодого ТТ не подходила вследствие его хилости; и такую работу могли бы выполнять вместо меня только двое мужчин, как они и делали до меня. Значит, одного надо было высвобождать от иной работы. Это вызвало бы неприязнь ко мне), не хотел не потому, что почувствовал вдруг неодолимую привязанность к этим людям (напротив, у меня, рвущегося покинуть свою тюрьму, эти примирившиеся со своей участью узники вызывали отвращение, с каждым днем все более крепнущее), а потому, что руководствовался чисто практическими соображениями: хотелось расстаться с ними дружески, чтобы в случае чего -упаси Бог! - было бы куда вернуться. Короче, закрепить тылы...
Прошло еще три недели, прежде чем я смог приступить к своему плану. Теперь мне следовало хорошенько отдохнуть перед дорогой. С этой целью я сразу же после обеда, как только стало смеркаться, поднялся к себе и лег в постель. Но поздно вечером, когда я уже спал, в мою каморку явилась дочь начальника станции, разбудила меня, тряся за плечо - я научился спать чутко даже при крайней усталости и проснулся моментально - и без единого слова, сбросив свой балахон, подобие платья, обнажив выпирающие отовсюду кости, стала у моей кровати, чтобы я мог разглядеть ее в свете луны из за решеченного окна.
- Если будете говорить, - произнесла она очень тихо, -говорите шепотом. Я в восхищении, - стараясь не отводить взгляда от нее, прошептал я, чтобы на не бросила мне яду в приготовленную уже воду для похода.
Тогда, естественно, она легла, и я лишний раз убедился в дикой, стерической скрипучести моей кровати, которой не уступала столь - же истерическая страстность дочери НС. Таким образом, я этой ночью зарабатывал себе двух злейших врагов: ТТ - любовника дочери НС, и буфетчицу, претендовавшую на меня в качестве верного сожителя. Это - как минимум, если не принимать во внимание, что дочь начальника станции, это - дочь начальника, и еще неизвестно, как после этой ночи он отнесется ко мне. К тому же у ДНС была и мать, которой тоже трудно будет оставаться по отношению ко мне лояльной и молчаливой, как было до сих пор. Но, конечно же, страшнее всех их была сама ДНС, которая не потерпела бы, попробуй я отвергнуть ее любовь впрочем, это старое, доброе слово вряд ли могло подойти в данном случае к нашему совокуплению). Плоды, так называемой, двойной измены не замедлили сказаться. За дверью, перемежаясь и накладываясь на скрип нашей кровати, заскрипели половицы в коридоре, и на этот раз одним скрипом половиц дело не закончилось: дверь отворилась и нас застукали на месте преступления. Вошла буфетчица и за ней, гораздо более робко, ТТ. Из чего я заключил, что визит в толь неурочный час спровоцирован именно буфетчицей, потащившей за собой и мягкотелого ТТ. Дочь НС прильнула ко мне, видимо, давая понять, что ради своего чувства пойдет хоть на смерть, но ни за что не откажется от меня. Это, естественно, не очень-то вдохновляло перед предстоящим уходом.
- Вы здесь? - сказал ТТ, обращаясь к дочери НС с таким видом, будто это было для него большой неожиданностью (интересно, кого он думал застать в моей постели?).
- Да, я здесь! - несколько слишком патетично для своего костлявого вида воскликнула шепотом дочь НС. - Я здесь, потому что я люблю его.
- Ты жалкая, костлявая шлюха! - зашипела буфетчица, что было не так уж далеко от правды.
- Не смейте, - вдруг яростным шепотом запротестовал ТТ, не совсем для меня понятно.
- Не смейте о ней так...
- Жалкий дурень, - тут же в свою очередь получил он от буфетчицы. - Глаза разуй, она же никогда, никогда тебя... Э, да что там говорить!
- По какому праву вы ворвались сюда? - запоздало возмутилась ДНС.
- Она еще о правах тут вякать будет! - зло зашептала бу фетчица. - Скажи спасибо, что глаза тебе не выцарапала, гадина! ..
- Пошла вон отсюда! - сопровождая свои слова царственным жестом, от которого человек неподготовленный мог бы умереть со смеху, сказала ДНС, прижав голое бедро под одеялом к моей ноге. - А ты... - обратилась она, изменив тон, к ТТ, - тебя я с этой минуты видеть не хочу! Ты опошлил, испоганил мое чистое чувство к нему, - она показала на меня. - Да, я охладела к тебе, с тех пор, как появился он, я больше люблю тебя, теперь он мой муж, чувству не прикажешь, сердцу не прикажешь любить, все проходит, а ты не понял такой простой вещи, а вместе с этой тварью...
- Сама тварь, паскуда! - тут же среагировала буфетчица.
- Вместе с этой тварью, - повторила настойчиво ДНС, ворвался сюда, будто имеешь право вершить суд над нами, любящими друг друга, будто ты один только знаешь, кто как должен вести себя и что хорошо, а что предосудительно. Да, я люблю его, даже зная, что он хочет уйти от нас, и рано или поздно покинет Дом, но чувству не прикажешь, я охладела к тебе, и тут уж ничего не поделаешь, а врываться в чужую комнату посреди ночи, поверь мне, не самое лучшее, на что ты способен. Я-то тебя знаю, - сказала она с неоправданной грустью, видимо, чтобы лишний раз позлить буфетчицу, которая ТТ не знала, как знала его ДНС. -Да... Я была о тебе лучшего мнения, - скорбно добавила ДНС. - А теперь иди. И не забудь захватить с собой и ее... - ДНС брезгливым жестом указала на разъяренную, со сверкающими глазами буфетчицу.
- Может, ты утешишься в ее объятиях. Утешься. Она давно жаждет этого. Я от души желаю тебе этого, и забудь меня навеки.
Судя по легкости и накатанности странноватого слога, она заранее приготовила свою речь, предвидя, наверное, наперед, что визит со стороны буфетчицы и ТТ неизбежен в эту ночь. Я активно хлопал глазами на протяжении всего этого сдержанно-страстного монолога, не зная, как себя вести, и вообще, куда себя девать; но вскоре смущаться мне надоело, я устроился поудобнее в кровати и просто слушал и смотрел на происходящее в качестве зрителя, активно хлопающего глазами от изумления. Невиданные сцены, смертельный номер, только один вечер на манеже, ну и так далее... Когда ДНС говорила, в особо патетических местах она делала плавные жесты руками, и тогда оголялась ее тощая грудь; я не вольно отводил глаза, потому что зрелище это, мягко говоря, было далеко не завораживающим; и в эти моменты мне казалось, что, видя это, ТТ должен был понимать, как мало он потерял (конечно, если он не был конченым болваном, в чем, впрочем, сомневаюсь). Буфетчица, перехватив мой взгляд, что я отвел от груди ДНС, понимающе, злорадно ухмыльнулась - мол, сам виноват, променял меня на такую образину... ТТ слушал ДНС, все ниже и ниже опуская голову, как провинившийся мальчишка, знавший, что совершил проступок, но не догадывавшийся о тяжести его, и вот теперь взрослый человек объяснял ему всю непоправимость и тяжесть совершенного им проступка. А когда обращенный к нему монолог закончился, он вдруг, не говоря ни слова, взял буфетчицу за руку, и они весело, чуть не вприпрыжку поскакали к двери, возле которой, обернувшись, одновременно скорчили нам рожи; буфетчица тому же, считая, видимо, что одних рож явно не достаточно, похлопала себя по заду, гостеприимно приглашая нас в него, а ТТ при этом с самым невозмутимым видом громко пустил ветры, пока обезьянья гримаса не сползла еще с его лица. Однако все это, не исключая и естественных отправлений ТТ, никого не смутило, что поразило меня больше всего; мрачная ночная сценка напоминала кошмарные сны; но я постарался не подавать виду, что ошарашен всем происходящим в моей каморке, что могло бы им не понравиться.
- Ну вот и хорошо, - прошептала умиротворенно ДНС. -Мы ведь поладили, да? Мы расстаемся друзьями? Ведь правда?
Буфетчица и ТТ вышли, а она вновь прильнула ко мне с такой неукротимой страстью, будто вознамерилась продырявить меня в разных местах своими костями.
Несколько дней после этой ночи все-таки ушли у меня на то, чтобы утихомирить не совсем еще успокоившихся ТТ и буфетчицу, пока, наконец, я не почувствовал, что претензий ко мне они не имеют и вполне довольны уже друг дружкой в качестве новых партнеров. Старики в Доме в дела молодых не вмешивались - так уж у них повелось с самого начала -это сообщила мне ДНС, когда я высказал ей свои опасения насчет начальника и его жены. Но определенную холодность в отношении ко мне начальника станции после той сумасшедшей ночи я все же почувствовал. Итак, я, без вины виноватый, своим шагом, вернее, не своим, конечно, а шагом дочери НС, обидел старика. От этого у меня появился неприятный осадок на душе, но старик конкретно ничем не выказывал свою обиду, а жена его как была молчаливой, так молчаливой и оставалась. Через некоторое время я имел основания считать, что тылы свои закрепил и теперь никому не придет в голову делать мне пакости на прощание. Короче, наступало время, когда я со спокойной совестью мог оставить Дом, опостылевший мне до судорог Дом, проклятый Дом, куда занес меня злой рок; оставить Дом, в котором если меня и не любили, то и не ненавидели, а это же было немало после фокусов ДНС, вздумавшей поменять себе любовника, можно сказать, накануне моего предполагаемого ухода из дома.
Несколько ночей подряд я спал очень беспокойно и мне снился один и тот же сон, чуть с каждым разом видоизмененный, чуть иначе подкрашенный, с легкими вариациями, но в сущности своей - один и тот же. Я выхожу ночью из Дома, крадучись, стараясь не скрипеть дверьми и половицами и избегая света полной луны, прижимаясь к стенам, почему-то на цыпочках, со всякими ненужными предосторожностями продвигаюсь по платформе, соскакиваю с нее вниз и бегу что есть духу по степи, вдоль железнодорожного полотна, бегу по шпалам, вдоль рельсов, заросших степной пыльной травой, бегу, задыхаясь, преследуемый луной, бегу, бегу, и вот уже Дом скрывается из виду, тает в ночи, тьма поглощает его, и я чувствую облегчение от этого, словно огромная тяжесть падает с моих плеч: один вид Дома, похожего на мрачную крепость, на тюрьму в ночи, внушал не мертвящий страх, а теперь я избавлен от этого страха, он исчез вместе с исчезнувшей громадой Дома, похожего на бесполезный прыщ, ненужный фурункул на теле степи; и тогда я замедляю бег, иду теперь не спеша, шагаю без страха; и к своему изумлению и величайшей радости вместе с первыми лучами солнца дохожу до какой-то незнакомой станции, совсем не похожей на Дом, нормальной станции с нормальными пассажирами на платформе, стоящими каждый возле своего багажа с билетами в руках, 'рядом с ними стоят провожающие, разговаривают, смеются... На меня никто не обращает внимания, и я взбираюсь на платформу по каменным ступеням, покупаю в кассе билет, пью в буфете минеральную воду и так же, как и все, ожидаю поезд. И поезд приходит, и удивительно скоро, я еще не успеваю даже поскучать на платформе, не успеваю истомиться, а он тут как тут медленно, плавно останавливается у перрона. Я вхожу в свой вагон, устраиваюсь в купе на своей нижней полке, поезд трогается, и я разглядываю в окно купе веселые картинки, пробегающие мимо все быстрее и быстрее: ярких цветов домики, сады, коров, стада овец, пастуха с длинной палкой через плечо, мальчишек, полосатые, приглашающе поднятые шлагбаумы, желтые флажки в руках стрелочниц у переездов, и снова - яркие, радующие глаз домики среди зеленых лужаек, где Играют дети... И так я еду столько, сколько мне хочется, и выхожу там, где мне хочется, выхожу, тепло попрощавшись с попутчиками и проводницей в вагоне, шагаю по перрону, вхожу в здание вокзала, прохожу по залу, поднимаюсь по деревянным ступеням на второй этаж (скрипучие, скрипучие ступени... ох, этот скрип... что-то знакомое - екнуло сердце! ), прохожу по темному коридорчику (ох, что-то знако... ) до узкой двери без замка и... вхожу в свою каморку с арестованной луной за решеткой окна.
Я каждый раз просыпался только тогда, когда добросовестно досматривал сон до конца. Дико стучало сердце, я старался отдышаться, унять боль в сердце, открывал глаза и видел спавшую рядом дочь НС, и не могу передать, как она опротивела мне за эти ночи, за эти бесконечные -бесконечные, заполненные костями ночи. Мелькали мысли об удушении. Тело в простыне - в степь. Закопать. Вот так. Лопату на место. Все. Дело сделано. Где наша Д? Где наша Д?! А я не знаю, где ваша Д... - хлоп-хлоп невинными глазами. - Может, гулять отправилась ваша Д?.. Чертовщина, что в голову лезет... Бежать, бежать отсюда, пока не свихнулся окончательно! И на следующую ночь - тот же сон, спиралевидный сон с фокусом: вон тут нажимаете кнопочку, дети, и вылетает красивая оранжевая рыбочка, и сон повторяется, повторяется, вылетает рыбочка, рыбочка, и сон повторяется, и вылетает рыбочка...
Нет, что ни говори, решение мое найдено было удачно -именно по шпалам, именно вдоль рельсов... Боязнь отлучиться далеко из Дома в степь, которая теперь ясно -ничего не откроет мне, кроме уже однажды открывшегося однообразия, удручающей, невыносимой бесконечности, боязнь того, что может вдруг прийти, прискакать, бесшумной тенью прилететь сошедший с ума поезд, и в эти пять секунд его остановки меня не окажется на платформе (если только он остановится), эта боязнь превратила мою жизнь в сущий ад, прекратила мои вылазки в степь, и вся жизнь моя состояла теперь из ежеминутных, ежесекундных ожиданий издали возникающего, нарастающего перестука, гула, несущегося шума другого мира, и жизненное пространство (исключив громадную, с земной шар степь) сузилось до пространства вокзала, узкой платформы, по которой можно было шагать взад-вперед, как по тюремной камере... Нет, нет, только по шпалам, а там, если мне повезет, и вдруг станет нагонять меня поезд, как стрела, неизвестно где выпущенная из лука, я с места не сдвинусь, стану между рельсами, раскинув руки, и если суждено мне погибнуть, пусть пронзит меня эта стрела, пусть причиной моей гибели станет другой мир, тот мир, что однажды я так неосторожно, нелепо, без любви покинул; и пусть тот мир столкнет меня в мрак и переедет по мне всеми своими колесами, всеми своими счастливыми ногами сороконожки, всей тяжестью своей, нагруженной заботами, хлопотами, всякой ерундой, от чего бежал я... Каждый вагон будет нагружен заботами, счастьем, радостью, горем, днями и ночами, болезнями и работой, любовью и изменой, предательством и дружбой, страстью и равнодушием, и все это будет ярко и полнокровно, как и быть должно, а не бездарным и серым подражательством, во что играют бледные тени, подобия людей в Доме. И если вагоны Поезда будут полны всем этим, а они обязаны быть полны всем этим, потому что все это называется коротко жизнь, чему мы не всегда придаем значение, если все будет так, то пусть в наказание, что я заслужил, Поезд переедет меня, проедет сквозь меня, я без сожаления приму это наказание, потому что теперь я знаю: самое худшее, самое тяжкое из наказаний, придуманных Господом, - это пребывать в Доме, в мертвом Доме, полном мертвых теней, в Доме, высасывающем из человека жизнь и взамен дающем жалкое подражание жизни, игру в высохшие куклы, жалкую, смешную и печальную забаву для грешников, которых не примет ни ад, ни рай. Пусть будет так, Господи, и если Поезд Твой не остановится вовремя передо мной, раскинувшим руки, я, не колеблясь, без ропота в душе моей положу голову на плаху степи, на яркую рельсу ночи, ожидающую приближающегося топора Твоего...
Я уже достаточно наказан, отпусти меня, Дом, дай уйти мне, потому что я наказан так, как только ты, Дом, притворившись сияющим Городком, мог наказать меня. Здесь, в чреве твоем я понял впервые, что я трус и червь, и никогда, никогда, никогда не был смелым, благородным, свободным, за которого всю свою жизнь успешно выдавал себя в среде себе подобных, и если мне еще предстоит жить, то жить я буду с этим позором, и больше никогда не смогу подняться с колен перед самим собой. Отпусти меня, Дом, и прости меня. Прости меня, Дом, и отпусти меня. Здесь я познал такое, что каждый должен открыть в себе, чтобы жить дальше с Богом в сердце и склоненной головой, которую без страха может подставить карающей деснице Его. Да будь благословенна карающая десница Твоя, что запаздывает всегда на целую человеческую жизнь. А на меня обрушилась. Да благословен будь Дом, что долгие годы стоял, терпеливо ожидая, будто заряженная мышеловка в ожидании маленького серого узника. А для меня захлопнулась. Благословен будь Городок и Поезд, привезший меня сюда, на край земли (на край или центр, не столь важно); и, оторванный от почвы своей, от жизни своей, я много тут познал и передумал, как нигде бы в другом месте не передумал бы и не познал. И я узнал, пожалуй, главное почти все мы в обычной жизни не настоящие, играем чужие роли, проживаем чужие жизни и до' самой смерти, порой и представления не имеем, кто же мы на самом деле, какие мы настоящие... И когда я это подумал, я вдруг понял, что не надо мне прощаться тут ни с кем, потому что, что бы ни случилось, сюда я больше не вернусь, и если я хочу хоть теперь стать настоящим, стать собой, мне нужно уходить сейчас же, не дожидаясь рассвета, бежать отсюда сию же минуту- Да, именно так, именно так... Храни вас Бог, храни вас Дом, а я ухожу...
Я осторожно поднялся с кровати, стараясь не шуметь и не разбудить похрапывающую во сне дочь НС, оделся, вышел из комнаты, вышел из Дома и из потайного места у задней платформы достал большой холщовый мешок с водой и провизией, что выпросил у начальника станции. По моим подсчетам, при экономном расходовании продуктов должно хватить дня на три. Я осторожно, как в повторяющемся сне моем, прошел вдоль платформы, вышел в степь и двинулся по шпалам, сопровождаемый полной луной из сна же. Когда шагов через триста я обернулся, чтобы в последний раз посмотреть на Дом, он предстал перед моим взором спящим монстром, недружелюбно поглядывавшим вслед мне слепыми глазами окон.
До утра шел я без устали, но не спеша, чтобы не переутомлять свое больное сердце, которое в последние дни стало частенько напоминать о себе приступами длительной, однако, незначительной боли; дорога была ровная, я давно уже сошел со шпал и шагал теперь по степи, параллельно рельсам, метрах в пяти от железнодорожного полотна. Я шел, экономя силы, но часа через три после восхода солнца, когда началась жара, меня стала донимать жажда, а как только я утолил ее, дал себя знать голод; но я крепился, продолжая идти, стараясь не думать о еде в мешке у меня за плечами, пока не почувствовал, что от голода меня начинает мутить - сказывалась физическая неподготовленность городского человека, непривычного к длительным переходам. Я уселся на шпалах, поел, стараясь есть как можно меньше, отдохнул, бездумно обозревая пространство степи, раскинувшееся передо мной, и продолжил путь, на котором мне пока еще не встретилось ни одного живого существа -степного зверька или птицы, даже змей не видно было, хотя климат здесь был вполне для них подходящий - жара, да и степь кругом, ползи - не хочу... Нет, ничего не встречалось, кроме колючек, обдуваемых ветерком. Но больше всего меня угнетало отсутствие птиц в небе; точно такое же пустое, неподвижное небо, как над Домом, будто оно было зеркалом степи, и небесная пустота отражала пустоту земную. Рельсы блестели под солнцем, как вычищенные, смотреть на них было больно, солнечный зайчик бежал рядом со мной по ближайшему от меня рельсу, и такой необычный блеск их радовал, вселяя надежду, что если они такие яркие, не заржавевшие, значит, по ним все-таки ходит, ходит Поезд... Несколько раз за этот день сильно покалывало сердце, и я садился отдыхать, перевести дух, и раза два поймал себя на том, что в рассеянье бездумно пью воду из своих скудных запасов...
К вечеру третьего дня пути почти вся провизия кончилась, а воды оставалось на несколько хороших глотков. Теплая, противная, желанная вода - жизнь... Я лег, как стемнело, и проспал на одной из шпал, прямо между рельсами, пока яркие солнечные лучи не пробудили меня поздним утром. Я чувствовал себя отдохнувшим, немного бодрее, чем вчера, но и есть хотелось зверски. Я сорвал горькую пыльную траву, росшую вдоль полотна, пожевал ее тщательно, но проглотить не мог, выплюнул. К полудню я шел по шпалам уже шатаясь от усталости, теперь я утомлялся гораздо чаще, чем в первые три дня похода, и часто останавливался, чтобы полежать, передохнуть. Смачивал язык водой из вместительного кожаного бурдюка, что дал мне НС, сообщив попутно, что им пользовались все, кто решался покинуть Дом. И вот он снова здесь, многозначительно произнес НС, имея в виду бурдюк. Вечером, после захода солнца я уже еле передвигал опухшие ноги, и не помню как, в каком-то тумане, в полубессознательном состоянии повалился меж рельсов и уснул, если только то обморочное, крайне истощенное состояние, в котором я пребывал, можно было назвать сном. На следующий день я, еле передвигаясь, плохо соображая и плохо видя под нещадно палящим солнцем, уже не верил, что когда-нибудь на моем пути, на пути этих проклятых рельсов может возникнуть станция, а временами просто не мог сосредоточиться и понять, куда я иду, откуда и сколько времени нахожусь в пути... такие вопросы были мне уже не под силу. Теперь я шел, часто падая и проваливаясь в бессознательное состояние. И когда наступило утро следующего дня, я не понял, что сейчас: ночь темно, или утро - светло, перед глазами стойла пелена, приходилось напрягать зрение, чтобы что-то разглядеть сквозь туман. Я машинально переставлял ноги, каждую минуту теперь близкий к обмороку, с не проходящей болью в сердце, весь изорванный и исцарапанный, в синяках и ссадинах от частых падений; от многочисленных ушибов я, казалось, не чувствовал своего тела, все тело источало одну сплошную боль, уже не воспринимавшуюся как боль... Иногда я приходил в себя, садился и рассматривал свои раны, притрагивался кровоточащим ссадинам... Бурдюк и уже давно бесполезный мешок я растерял... Переставлял ноги машинально, почему-то уверенный, что надо идти вперед, в этом спасение. И так я шел, и прошел еще один день, а когда очнулся, не понимая, какое сейчас время суток, то уже идти не мог, не мог встать на ноги, и сил оставалось только на то, чтобы ползти. И я пополз, не совсем уверенный, в том ли направлении я ползу, не обратно ли, да и мысль эта пришла мне в голову только раз, только на краткий миг прозрения, и тотчас снова голова моя окунулась в туман. Жуткий, непрекращающийся гул стоял в голове и какая-то липкая пелена мешала мне осмотреться вокруг... А когда после очередного обморока, я пришел в себя, то осознал вдруг (вспышками на короткие мгновения озарялось сознание, когда что-то, краешек чего-то начинал выглядывать из реальности), что лежу и собираюсь ползти в открытой степи привычной железнодорожной колеи нет здесь, рельсов по бокам от меня нет здесь, шпал подо мной нет здесь, и я лежу посреди степи... Я с трудом напряг взгляд, протер глаза, сильно зажмурился, открыл их и оглянулся: степь, степь... И солнце... И тут вдали что-то неясно блеснуло... Или показалось?.. Я еще раз тщательно протер глаза, изо всех сил напряг зрение - нет, так и есть, снова блеснуло... Я из последних сил пополз в ту сторону, и прошла целая вечность, прежде чем мне удалось доползти... доползти... На этот раз у меня не оставалось даже сил, чтобы прийти в ужас. Я лежал и тупо глядел на рельсы... уходившие в землю. Я подполз ближе, теряя остатки сил от запоздало пронзившего меня страха, на который почти одновременно откликнулась жесточайшая боль в сердце. Охваченный ужасом, животным страхом, я глядел на свои руки, черные, разбитые до кости, кровоточащие руки, лежавшие на рельсе, на который я боялся смотреть... И все же, набравшись смелости, я глянул и увидел уже раз виденное: стальной, блестящий, холодноватый рельс уходил в землю... Два, яркие под лучами солнца, рельса параллельно уходили в землю, будто приглашали поезда в преисподнюю. Я долго смотрел на рельсы (словно хотел убедиться, что это не сон), что одинаково, в одном и том же месте, закругляясь, уходили в землю, а рядом, как ни в чем не бывало, шевелился под ветерком кустик пастушьей сумки. Голова моя сама собой поднялась, глаза уставились в голубое, чистое небо, а к горлу подступил жуткий звериный вой. Я выл протяжно, расходуя жалкие остатки сил, выл, как волк, пришедший умереть под этим солнцем в столь неурочный, не ночной час...
Всю ночь я упорно, сцепив зубы, полз по шпалам в обратном направлении, и мне удалось, кажется, проползти до утра изрядное расстояние. Утром вместе с жесточайшей дикой болью в сердце пришло сознание того, что сегодня я умру. Когда в мои затухающий мозг закралась эта мысль, я не был пронзен ею, не был удивлен, не был огорчен, и мне не стало страшно... Потому что кроме как в смерть, у меня не было другой дороги... Спасительная смерть прекратила бы мои мучения, спасительная, прохладная смерть, прохладная, как вода в сентябрьском море моего детства... Я вспомнил вдруг Дом, но он уже остался в другой жизни, не доберешься, не докричишься... Я вновь потерял сознание от, сильного приступа сердечной боли, а когда очнулся - были звезды, и я, как обычно, лежал между рельсов, как между ногами женщины, родившей меня, вскормившей меня, любившей меня, тревожившейся обо мне... и все ради того, чтобы сейчас я подох здесь в ночи, в степи, на рельсах, уходивших в ад... И тогда я почувствовал, как пустота взяла меня за горло, как ласково прижимается ко мне своими костями и тощими, уродливыми грудями, прижимается, жеманно, фальшиво уговаривая ступить в нее, войти в нее, великую пустоту, и я чувствовал еще немного, и я буду принадлежать ей, этой Пустоте. "Боже, - подумалось перед смертью, - а ведь Ты - мрак?.. Я не могу молиться, меня не учили, и я сделался несчастным". И потому Пустота все теснее прижималась ко мне, я был ей сродни, с таким же пустым сердцем, пронзенным болью, я уходил в нее, никого не любя, ни с кем не желая прощаться. Пустота и мрак все теснее, все теснее прижимались ко мне, лежавшему на холодном рельсе. Я вспомнил вдруг всех, всех обитателей Дома: и начальника станции, и тощего телеграфиста, и дочь начальника станции, и его жену, и сторожа, и жену сторожа и буфетчицу, и вечно спящую собаку... собаку, раньше которой мне приходилось подыхать в степи, покинутым, безвестным... Все они до этой минуты были для меня, как тени, а не настоящие люди, потому, наверно, я и называл их сокращенно; я даже не удосужился поближе узнать их, постараться понять, расшевелить их мысль, полюбить их, ведь не все же умерло в их головах и сердцах; нет, нет, напротив, это у меня высохли мысли и осушилась душа, и мне недосуг было сближение с ними, потому что я рвался на свободу, стремился уйти от них, ненавидя в них свое невольное затворничество, доходя порой до того, что мысленно обвинял именно их в этом своем затворничестве... Теперь я понимал, что люди эти ни чем не хуже других, живущих в иных условиях, все люди везде одинаковы, это я сам стал другим, попав в их среду, это я стал сумасшедшим, а не они были, это я внес беспокойство в их мирный, размеренный уклад жизни, а не они вторглись в мою, и это они предлагали мне свое гостеприимство, которым я пренебрег, считая, видимо, что есть первосортные и второсортные люди, первосортная и второсортная жизнь, тогда как есть только жизнь и смерть, и, отвергнув жизнь, неминуемо придешь к смерти, и я сделал свой выбор, за что сейчас и расплачиваюсь. И теперь я вспоминал их с бесконечно теплым чувством, и вы в свой последний час вспомните всех родных своих и близких своих, как я вспоминал самых сейчас дорогих и желанных мне людей -обитателей Дома... Впрочем, кто знает, какие тени обступят человека в его последнюю минуту на земле... Тьма и Пустота подступали все ближе, и я ступил в Пустоту, уже не ощущая холода рельса, на котором лежал, потому что сам постепенно становился таким же холодным и бездушным, сам медленно превращался в холодное ничто, и звезды потухали одна за другой на предутреннем небе, когда вдруг до меня отчетливо донесся близкий, очень близкий перестук колес по рельсам, и я сохранившимися еще крохами ощущений почувствовал вибрацию и гудение рельса, с которого уже не в силах был сползти, не в силах шевельнуть ногой или рукой; и это был Поезд, это стремительно и неотвратимо приближался к моему телу Поезд Божьей кары, но был этот Поезд уже из другого, совсем другого мира, который только что, мгновенье назад, перестал меня интересовать, на который я равнодушно взирал мертвыми глазами с небес, рядом с потухающими звездами... И отсюда, сверху видел теперь его отчетливо, этот Поезд, что тонко, отпевающе свистя, стремительно, стремительно, стремительно всей своей громадой надвигался на мое бездыханное те-е-е-ело-о-о-о-о!