Женщина расслабилась, как будто кости ее вдруг обратились в кисель.
- Спусти меня на пол, - сказал младенец.
Она послушалась.
- Дай сюда джин.
Она подала ему рюмку.
- Пошли в бар, потолкуем без помех.
Малютка важно выступал впереди, придерживая пеленки одной рукой, сжимая в другой рюмку с джином.
Бар и впрямь был пуст. Младенец вскарабкался на стул и выпил джин.
- Господи, еще бы рюмашечку, - пропищал он.
Мать пошла за джином, тем временем я тоже сел к столику. Малютка смотрел на меня, я на малютку.
- Ну, - заговорил он наконец, - что у тебя на душе?
- Не знаю, - ответил я. - Еще не разобрался. То ли плакать хочется, то ли смеяться...
- Лучше смейся. Слез не выношу.
Он доверчиво протянул мне руку. Я пожал ее.
- Макгиллахи, - представился он. - Только меня все зовут отпрыск Макгиллахи. А то и попросту. - Отпрыск.
Отпрыск, - повторил я. - А моя фамилия Смит.
Он крепко сжал мне руку своими пальчиками.
Смит? Неважнецкая фамилия. И все-таки Смит в десять тысяч раз выше, чем Отпрыск, Верней. Вот и скажи, каково мне здесь, внизу? И каково тебе там, наверху, длинный, стройный такой, чистым, высоким воздухом дышишь? Ладно, держи свою стопку, в ней то же, что в моей. Глотай и слушай, что я расскажу.
Женщина принесла нам обоим по стопке гвоздодера. Я сделал глоток и посмотрел на нее.
- Вы мать?
- Она мне сестра, - сказал малютка. - Маманя давным-давно пожинает плоды своих деяний, полпенни в день ближайшие тысячи лет, а там и вовсе ни гроша и миллион холодных весен.
- Сестра?
Видно, недоверие сквозило в моем голосе, потому что она отвернулась и спрятала лицо за кружкой с пивом.
- Что, никогда бы не подумал? На вид-то она в десять раз старше меня. Но кого зимы не состарят, того нищета доконает. Зимы да нищета - вот и весь секрет. От такой погоды фарфор лопается. Да, была она когда-то самым тонким фарфором, какой лето обжигало в своих солнечных печах.
Он ласково подтолкнул ее локтем.
- Но что поделаешь мать, если ты уже тридцать лет...
- Как, тридцать лет...
У подъезда "Ройял Иберниен"... Да что там, считай больше! А до нас маманя. И папаня. И его папаня, весь наш род!
Только я на свет родился не успели меня в пеленки завернуть как я уже на улице и маманя кричит "милосердия!" а весь мир глух и нем и слеп ничего не слышит ни шиша не видит. Тридцать лет с сестренкой да десяток лет с маманей сегодня и ежедневно - отпрыск Макгиллахи!
- Сорок лет? - воскликнул я и нырнул за смыслом на дно стопки. Тебе сорок лет? И все эти годы. Как же это тебя?
- Как меня угораздило? Так ведь должность моя такая, ее не выбирают она, как говорится, прирожденная. Девять часов в день и никаких выходных не надо отмечаться не надо в ведомости расписываться загребай что богатый обронит.
- И все таки я не понимаю, - сказал я намекая жестами на его рост и склад и цвет лица.
- Так ведь я и сам не понимаю и никогда не пойму - ответил малютка Макгиллахи. - Может я себе и другим на горе родился карликом? Или железы виноваты что не расту? А может меня вовремя научили, - дескать, останься маленьким не прогадаешь?
- Но разве возможно...
- Возможно? Еще как! Так вот мне это тыщу раз твердили, тыщу раз, как сейчас помню, папаня вернется с обхода ткнет пальцем в кровать, на меня покажет и говорит "Послушай малявка не вздумай расти, чтоб ни волос, ни мяса не прибавлялось! Там за дверью, мир тебя ждет, жизнь поджидает! Ты слушаешь мелюзга? Вот тебе Дублин, а вот повыше Ирландия, а вот тебе Англия поверх всего широкой задницей уселась. Так что не думай и не прикидывай пустое это дело не загадывай вырасти и добиться чего-то, а лучше послушай меня мелюзга мы осадим твой рост правдой истиной предсказаниями да гаданиями будешь ты у нас джин пить да испанские сигареты курить и будешь ты как копченый ирландский окорок розовенький такой а главное - маленький понял чадо? Нежеланным ты на свет явился но раз пожаловал, - жмись к земле носа не поднимай. Не - ходи - ползи. Не говори - пищи. Руками не шевели полеживай. А как станет тошно на мир глядеть не терпи - мочи пеленки! Держи мелюзга вот тебе твой вечерний шнапс. Глотай не мешкай! Там у Лиффи нас ждут всадники апокалипсические. Хочешь на них подивиться? Дуй со мной!"
И мы отправлялись в вечерний обход. Папаня истязал банджо, а я сидел у его ног и держал мисочку для подаяния. Или он наяривал чечетку, держа под мышкой справа меня, слева - инструмент и выжимая из нас обоих жалостные звуки.
Поздно ночью вернемся домой - и опять четверо в одной постели, будто кривые морковки, ошметки застарелой голодухи.
А среди ночи на папаню вдруг найдет что-то, и он выскакивает на холод, и носится на воле, и грозит небу кулаками Я как сейчас все помню, хорошо помню, своими ушами слышал, своими глазами видел, он ничуть не боялся, что бог ему всыплет, чего там, пусть-де мне в лапы попадется, то-то перья полетят, всю бороду ему выдеру, и пусть звезды гаснут, и представлению конец, и творению крышка! Эй ты, господи, болван стоеросовый, сколько еще твои тучи будут мочиться на нас, или тебе начхать?
И небо рыдало в ответ, и мать голосила всю ночь напролет. А утром я снова - на улицу, уже на ее руках, и так от нее к нему, от него к ней, изо дня в день, и она сокрушалась о миллионе жизней, которые унесла голодуха пятьдесят первого, а он прощался с четырьмя миллионами, которые отбыли в Бостон...
А однажды ночью папаня и сам исчез. Должно быть, тоже сел на пароход доли искать, а нас из памяти выкинул. И не виню я его. Бедняга, голод довел его, он совсем голову потерял, все хотел нам дать что-то, а давать-то нечего.
А там и маманя, можно сказать, утонула в потоке собственных слез, растаяла, будто рафинадный святой, покинула нас, прежде чем развеялась утренняя мгла, и легла в сырую землю. И сестренка, двенадцать лет, в одну ночь взрослой стала, а я? Я остался маленьким.
У нас еще раньше было задумано, давно решено, что мы делать будем. Я ведь готовился к этому. Я знал, честное слово, знал, что у меня есть актерский дар!
Все порядочные нищие Дублина кричали об этом. Мне еще и десяти дней не было, а они уже кричали "Ну и артист! Вот с кем надо подаяния просить!"
Потом мне стукнуло двадцать и тридцать дней, и маманя стояла под дождем у "Эбби- тиэтр", и артисты-режиссеры выходили и внимали моим гэльским причитаниям, и все говорили, что мне надо контракт подписать, на актера учиться! Мол, вырасту, успех мне обеспечен Да только я не рос, а у Шекспира нет детских ролей, разве что Пак. И прошло сорок дней, пятьдесят ночей с моего рождения, и меня уже всюду приметили, нищие покой потеряли - одолжи им мою плоть, мою кость, мою душу, мой голос на часок туда, на часок сюда. И когда маманя болела, так что встать не могла, она сдавала меня на время, одному полдня, другому полдня, и кто меня получал, без спасиба не возвращал. "Матерь божья, - кричали они, - да он так горланит, что даже из папской копилки деньгу вытянет!"
А в одно воскресное утро у главного собора сам американский кардинал подошел послушать концерт, который я закатил, когда приметил его дорогое облачение да роскошные уборы. Подошел и говорит: "Этот крик - первый крик Христа, когда он на свет родился, и вопль Люцифера, когда его низринули с небес прямо в кипящий навоз и адскую грязь преисподней!"
Сам почтенный кардинал так сказал. Ну, каково? Христос и Сатана вместе, наполовину Спас, наполовину Антихрист, и все это в моем крике, моем писке поди-ка переплюнь!
- Куда мне, - ответил я.
- Или взять другой случай, через много лет, того чокнутого американского киношника, что за белыми китами гонялся. В первый же раз, как мы на него наскочили, он зыркнул глазом в меня и.. подмигнул! Потом достает фунтовую бумажку, да не сестренке подал, а мою руку чесоточную взял, сунул деньги в ладонь, пожал, опять подмигнул и был таков.
Потом я видел его в газете, колет Белого Кита гарпунищем, будто псих какой. И сколько раз мы после с ним встречались, всегда я чувствовал, что он меня раскусил, но все равно я ни разу не мигнул ему в ответ. Играл немую роль. За это я получал свои фунты, а он гордился, что я не сдаюсь и виду не показываю, что знаю, что он все знает.
Из всех, кого я повидал, он один смотрел мне в глаза. Он да еще ты! Все остальные больно стеснительные выросли, не глядя подают.
Да, так все эти актеры-режиссеры из "Эбби-тиэтр", и кардиналы, и нищие, которые долбили мне, чтобы я не менялся, все таким оставался, и пользовались моим талантом, моей гениальной игрой в роли младенца - видать, все это на меня повлияло, голову мне вскружило.
А с другой стороны - звон в ушах от голодных криков и что ни день толпа на улице, то кого-то на кладбище волокут, то безработные валом валят... Соображаешь? Коль тебя вечно дождь хлещет, и бури народные, и ты всего насмотрелся - как тут не согнуться, не съежиться, сам скажи!
Моришь ребенка голодом - не жди, что мужчина вырастет. Или нынче волшебники новые средства знают?
Так вот, наслушаешься про всякие бедствия, как я наслушался, - разве будет охота резвиться на воле, где порок да коварство кругом? Где все природа чистая и люди нечистые - против тебя? Нет уж, дудки! Лучше оставаться во чреве, а коли меня от туда выдворили и обратно хода нет, стой под дождем и сжимайся в комок. Я претворил свое унижение в доблесть. И что ты думаешь? Я выиграл.
"Верно, малютка, - подумал я, - ты выиграл, это точно".
- Что ж, вот, пожалуй, и все, и сказочке конец, - заключил малец, восседающий на стуле в безлюдном баре.
Он посмотрел на меня впервые с начала своего повествования.
И женщина, которая была его сестрой, хотя казалась седовласой матерью, тоже, наконец, отважилась поднять глаза на меня.
- Постой, - спросил я, - а люди в Дублине знают об этом?
- Кое-кто. Кто знает, тот завидует. И ненавидит меня, поди, за то, что казни и испытания, какие бог на нас насылает, меня только краем задели.
- И полиция знает?
- А кто им скажет? - Наступила долгая тишина.
Дождь барабанил в окно.
Будто душа в чистилище, где-то стонала дверная петля, когда кто-то выходил и кто-то другой входил.
Тишина.
- Только не я, - сказал я.
- Слава богу...
По щекам сестры катились слезы.
Слезы катились по чумазому лицу диковинного ребенка.
Они не вытирали слез, не мешали им катиться. Когда слезы кончились, мы допили джин и посидели еще немного. Потом я сказал:
- "Ройял Иберниен" - лучший отель в городе, я в том смысле, что он лучший для нищих.
- Это верно, - подтвердили они.
- И вы только из-за меня избегали самого доходного места, боялись встретиться со мной?
- Да.
- Ночь только началась, - сказал я. - Около полуночи ожидается самолет с богачами из Шаннона.
Я встал.
- Если вы разрешите... Я охотно провожу вас туда, если вы не против.
- Список святых давно заполнен, - сказала женщина. - Но мы уж как-нибудь постараемся и вас туда втиснуть.
И я пошел обратно вместе с этой женщиной и ее малюткой, пошел под дождем обратно к отелю "Ройял Иберниен", и по пути мы говорили о толпе, которая прибывает с аэродрома, озабоченная тем, чтобы не остаться без стопочки и без номера в этот поздний час - лучший час для сбора подаяния, этот час никак нельзя пропускать, даже в самый холодный дождь.
Я нес младенца часть пути, чтобы женщина могла отдохнуть, а когда мы завидели отель, я вернул ей его и спросил:
- А что, неужели за все время это в первый раз?
- Что нас раскусил турист? - сказал ребенок. - Это точно, впервые. У тебя глаза, что у выдры.
- Я писатель.
- Господи! - воскликнул он. - Как я сразу не смекнул! Уж не задумал ли ты...
- Нет, нет, - заверил я. - Ни слова не напишу об этом, ни слова о тебе ближайшие пятнадцать лет, по меньшей мере.
- Значит, молчок?
- Молчок.
До подъезда отеля осталось метров сто.
- Все дальше и я молчок - сказал младенец, лежа на руках у своей старой сестры и жестикулируя маленькими кулачками, свеженький как огурчик, омытый в джине, глазастый, вихрастый, обернутый в грязное тряпье. - Такое правило у нас с Молли никаких разговоров на работе. Держи пять.
Я взял его пальцы, словно щупальца актинии.
- Господь тебя благослови,- сказал он.
- Да сохранит вас бог, - отозвался я.
- Ничего, - сказал ребенок, - еще годик, и у нас наберется на билеты до Нью- Йорка.
- Уж это точно, - подтвердила она.
- И не надо больше клянчить милостыню, и не надо быть замызганным младенцем, голосить под дождем по ночам, а стану работать как человек, и никого стыдиться не надо - понял, усек, уразумел?
- Уразумел. - Я пожал его руку.
- Ну, ступай.
Я быстро подошел к отелю, где уже тормозили такси с аэродрома.
И я услышал, как женщина прошлепала мимо меня, увидел, как она поднимает руки и протягивает вперед святого младенца.
- Если у вас есть хоть капля жалости! - кричала она. - Проявите сострадание!