Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Услышав ее возню, Федор спросил осевшим спросонок голосом:

— Никак отдоила уже?

— Отдоила!

Грудной, певучий голос жены, давно знакомый, попрежнему волнующий, отозвался где-то в самом сердце. Федор, не открывая глаз, улыбнулся, бормотнул, повернулся на другой бок, боднул кудлатой головой набитую сеном подушку, чтоб лежалось удобнее, и снова уснул, сразу, не желая терять ни одного мгновения. Вчера весь день Федор косил в лесу, нынче надо было приниматься за рожь, и хотелось, пока можно, дать отдых телу, набраться сил.

Федору и приснилась рожь: высокая, наливная, согнувшая к земле усатые серые колосья. По ржи ходил ветер, и она изгибалась, как ластящийся кот. Ее хотелось погладить, и почему-то казалось, что она должна быть шелковистой и теплой на ощупь, как живая. Федор все протягивал к полю свои руки, но рожь ускользала из-под ладоней, не давалась ему. Это обидело Федора. Ведь рожь росла на новой ляде[24], выжженной лишь прошлым летом. Федор положил на нее столько трудов, а она упрямилась! Федор во сне сердито зашевелил пальцами…

А в избе продолжалась мирная, неслышная утренняя жизнь. Встала Марфа. Помолилась, стащила на стол дежу, взялась лепить хлебы. Сухие старушечьи руки ловко вытягивали куски теста, быстро валяли его.

— Да я бы сама, мамонька! — заговорила было шепотом Анисья, но Марфа даже бровью на нее не повела, и Анисья отошла в сторону, принялась цедить молоко. Молчание Марфы ее не обидело. Она знала привычку свекрови не отзываться, если та решила делать по-своему.

Цедя молоко, Анисья ласково глядела на старуху. Говорили, в молодости Марфа была хороша и озорна. Разве подумаешь такое, видя ее заострившийся к пятидесяти годам нос, впалые щеки, исцарапанный морщинами лоб? Только глаза у свекрови, наверное, прежние: большие, черные, вспыхивающие в добрую минуту лукавым блеском. Вот и сейчас так ими посмотрела! И, ожидая шутки, Анисья заранее улыбнулась.

— Умучила мужика-то? — шепотом же, с задоринкой спросила свекровь. Ишь, не проспится никак. Бесстыжая!

Анисья вспыхнула, опустила лицо:

— Что, право, мамонька…

Марфа махнула рукой.

— Не прячь глаза-то… Я не в укор. Я б тогда укоряла, когда б муж от тебя на сеновал бегал… Ишь, зарумянилась… Ну-ко, посмотри, прогорели дрова-то или нет? Аль тоже устала, самой пойтить?

Анисья рывком бросилась к печке.

— Не, не прогорели еще… скоро…

— Скоро, скоро, — не то напевая, не то добродушно бормоча себе под нос, наклонилась свекровь над столом, — стало быть, скоро будут блины у Егора. У сватьи лепешка, и нам немножко…

Анисья тихонько рассмеялась. Веселая семья у них, хорошая!

А Марфа уже умолкла, счищала с пальцев налипшее тесто. Эх, знала бы сношенька, каково пришлось Марфе в жизни, не завидовала бы, поди, ее веселости. Крохи от прежней веселости это, а не веселость.

Со слезами, с вытьем переступила когда-то Марфа порог этой самой избы. Ревмя ревела, когда осыпали хмелем. Как во сне видела вокруг ненавистные красные рожи сватов и свах, а на мужа, Кузьму, и не смотрела даже. В первую ночь отталкивала его жадные руки, извивалась, как змея, царапалась, кусала чугунные, сильные плечи, а когда Кузьма сдавил ее так, что зашлось дыхание, и случилось непоправимое, ударила его в лицо кулаком и обеспамятела… Очнулась, когда Кузьма спокойно спал рядом, по-хозяйски перекинув руку через ее грудь. И тогда поняла: рухнули все надежды, не вернется былое, не бывать ей с тем, кто люб, а вечно, до гробовой доски терпеть постылые ласки, жить с чужим…

Пропал прежний смех, покорно согнулись плечи, поникла когда-то вскинутая чернокосая голова. Пошли ровные, скучные, как борозды в боярском поле, годы. Родила четверых, трое померли. Полюбила сына, изливала на него всю свою неизрасходованную ласку. Обвыклась, притерпелась к мужу. Даже иногда жалела его по-человечески, видя, как надрывается он за работой, чтоб прокормить жену и сына, и тогда щедро, по-бабьи утешала его. Кузьму редкая ласка не радовала. Может быть, догадывался, что Марфа любила другого, но не спрашивал, да и она молчала. Все тридцать лет, до его смертного часа, молчала.

Да что и рассказывать было? Где-то там, в дальней дали, в юности, остались две-три встречи, пересмешки с заезжим добрым молодцем. Его синие, тревожные и словно виноватые в последний раз глаза… Видел он, что Марфа любит, горит, но не протянул к ней руки, а потом пропал, исчез…

Лежа при смерти, Кузьма спросил жену, глядя мимо нее:

— Нехотя за меня шла-то?

Она вздохнула, поправила на нем тулуп и призналась:

— Нехотя, Кузьма…

Лицо у Кузьмы потемнело, большие, разбитые работой руки, лежавшие поверх тулупа, шевельнулись:

— Прости… Чуял, да думал — так это…

— Бог простит. Прости меня.

— Тебя — за что?.. Работал вот… Хотел, как лучше…

Марфа прилегла к нему на грудь и заплакала. Плакала по неудавшейся любви, по загубленным мечтам. Плакала оттого, что худо было всю жизнь и ей и Кузьме, плакала оттого, что ничего уже не поправить.

Кузьма с трудом положил ей на затылок ладонь, погладил.

— Прощай, горькая моя… Федьку, Федьку береги… Федьку…

И она берегла сына. Вон какой крепкий, сильный вырос! Первый на деревне мужик! Такого второго нету! И жену ему сосватала — поглядеть любо. Исподволь, хитро парня с девкой, ей приглянувшейся, свела. А теперь вот и внук есть. Крутолобый, в Федора. Что еще нужно на склоне лет? Спокойно умирать можно.

Занятые стряпней, Анисья и Марфа как-то не прислушались сразу к непривычному для такой ранней поры конскому топу на улице. Он возник стремительно и так же стремительно оборвался. Но тут же послышались чужие громкие голоса.

Марфа, крестясь дрожащей рукой, неверными шагами пошла к двери, Анисья опередила ее, высунулась наружу и тотчас влетела в избу, бледная как полотно…

Федору все еще снилась созревшая на новой ляде рожь. Он все еще ловчился погладить ее и уже совсем было прижал волнистую спину хлебов, как откуда ни возьмись прямо перед ним вырос шабер Васька Немытый и Анисьиным голосом закричал:

— Монастырские пришли!

Рожь почему-то непременно надо было приласкать, от этого что-то зависело, и Федор стал отталкивать мешавшего Ваську, но тот вцепился в плечо, настойчиво тряс и все кричал…

Федор внезапно проснулся, вскочил, оглядывая избу. Мать, полуоткрыв рот, сидела на лавке и мелко крестилась. Анисья с широко раскрытыми от ужаса глазами, бледная, трясла мужа за плечо.

— Монастырские… Монастырские оружно пришли!

Федор оттолкнул жену, напялил порты, но не успел запоясаться, как дверь, открытая рывком, отлетела в сторону, и в нее, толкаясь, полезли двое ратников в тегиляях[25]

Схватившись за грудь, словно почуяв страшное несчастье, закричала Анисья.

Давным-давно поселились люди на том месте, где стояло теперь Княтино. Первые мужики пробрались сюда, на Верхнюю Волгу, сквозь вековые чащобы, бурелом и волчьи пади, спасая от неведомой теперь беды жен и детишек. Брели целый год, оставляя в лесных мхах умерших дедов, сторонясь открытых мест, вздрагивая от совиного крика. И, наконец, вышли. В заросшие лица, в глаза, привыкшие к лесному сумраку, ударила, полыхнула тысячью солнц волжская ширь, груди вдохнули запах влажной земли и цветущей травы. И люди решили здесь…

В ту пору лес еще подступал к Волге вплотную. Люди жгли его, рубили, выдирали огромные пни, судорожно цеплявшиеся кривыми корнями за обжитую землю, и распахивали отвоеванные у леса ляды. На выжженных буграх густо всходила рожь, буйно росли ячмень и гречиха, весело голубел овес.

Поколение за поколением шли люди на дремучий бор, и тот отступал от Волги, давая землепашцу хлеб, смиряясь перед упорством и неиссякаемой силой человека.

А годы шли — и одни умирали, другие нарождались на свет, одни богатели, другие впадали в нищету, одни захватывали лучшую землю, другим доставалась похуже… Нынешние княтинцы были далекими потомками тех мужиков, которые некогда выбрели к Волге, и само Княтино было лишь одной из махоньких деревень, выстроенных разросшимся, расселившимся вдоль по Волге племенем.

Считались княтинцы испокон веку за боярами Дулепами. Платили им с дыма, с лошади, с коровы, пахали им земли, давали масло, шерсть, красную дичь и пушного зверя, ходили за ними в трудный год и на рать.

Были боярам послушны, богомольны, верили в дурной глаз, в русалок, в лешего, в домовых, путали веселые обряды язычников-предков с обрядами христианскими и на Иоанна Крестителя жгли костры и прыгали через них, называя праздник Иваном Купалой, хотя и сами толком не знали, что это за "купала" такая.

Бояре брали, но они же и давали: защищали своих крестьян оружно от недругов, воевали татар.

Жизнь была не сладка, но где она была лучше? И нынешние княтинцы крепко держались за обычаи предков, чтили своих господ, тем более, что боярские тиуны наезжали, не часто. Тверь давно жила в мире, и поборы были невелики.

Нежданно, три года назад, Илья Дулепа отпустил княтинцев на волю. Воля эта вышла боком — земли боярин оставил чуть. Многие мужики разбрелись — кто в серебреники[26], кто в половинники[27] к соседним боярам, кто в город. Но оставшиеся цепко держались за землю. Рядом был бор. Выжги — и владей пашнями. И что ни год — прибавлялось у княтинцев неистощенной, щедрой пахотной земли, прибавлялось хлеба, всякого добра, выменянного на зерно. И долго бы жить княтинцам на воле добрыми домами, не упрись их земли во владения Ипатьевского монастыря.

Монастырь этот, из захудалых, возник верстах в восьми от Княтина, заложенный еще великим князем тверским Борисом Александровичем в память о чудесном спасении на охоте. Ходил в тех местах покойный князь на медведя. Подняли матерого стервятника, нападавшего на людей и скотину. Князь поддел ревущего зверя на рогатину, успел упереть ее в землю, но медведь был велик и тяжел, рогатина надломилась, и не ожидавший этого Борис увидел, как наваливается на него огромная туша с разинутой пастью, растопырив лапы с чудовищными когтями.

Сгинуть бы Борису в тот часец, когда б не счастливый случай. Пятясь, князь оступился в непримеченную яму, упал, провалился в нее, а медведя подхватили на рогатины служивые.

Вернувшись, Борис выпорол незадачливого мастера, сработавшего рогатину, повелел сделать новую, а на месте ямы заложил монастырь в честь своих святых великомучеников Бориса и Глеба, отписав монастырским пять деревенек с людьми, скотом и пахотой.

Ипатьевским монастырь прозвали в память о первом его игумене, старце тихом и кротком, пекшемся о сиротах[28] и заставлявшем монахов самих делать всякую работу.

Но первый игумен прожил недолго, а преемники его все, как один, были стяжатели. И самым лютым оказался третий — Перфилий.

Этот ни перед чем не стоял, чтоб прибрать к рукам побольше земли. А где было взять ее, как не у вольных крестьян? И игумен, долго не думая, накладывал свою руку на чужое добро. Как парша расползались монастырские владения по волжскому берегу, подползали к земле княтинцев и вскоре столкнулись, сшиблись с нею — межа к меже. С волжского обрыва глядели на княтинскую землю, прищурив узкие деревянные оконца, колокольни монастыря, словно примеривались, приглядывались.

Недружелюбно косились на монастырь и княтинцы.

Свежа была в памяти судьба соседней деревушки, которую игумен закрепостил, съездив в Тверь и привезя оттуда княжескую грамоту. Упрямившихся соседских мужиков игумен обложил такими тяготами, что взвыли.

Да и своя судьба беспокоила. То из-за луга, то из-за рыбной ловли, то из-за охоты все время вспыхивали ссоры с монастырем. Доходило и до драк. А как появились у княтинцев новые ляды, — и совсем тревожно стало.

В самую пору сева подъехал к Архипу Кривому монастырский тиун[29] и, как сказывал Архип, измывался:

— Сейте, сейте! Да получше! Нам хлеб-от нужен!

Мужики гудели, расспрашивая Архипа. Горячился Федор — первый заводила в драках с монастырскими, крепкий на бой и отчаянный в ярости.

И твердо легла в мужицкие головы мысль: новых ляд монастырю не давать, а придет нужда — биться. Господь правду видит, не даст пострадать.

Когда Федор увидел входящих ратников, он сразу подумал о лядах. Но он и догадаться не мог, какая участь уготована его родной деревеньке.

Вооруженные саблями, шестоперами[30] и пиками монастырские ратники сгоняли княтинских мужиков к колодцу против дома Архипа Кривого, где сидел на вытащенной из Архиповой избы лавке кургузый, чернобородый тиун и стояли привязанные кони монастырских. Тиуну, видно, было не по себе. Он зыркал по сторонам воспаленными от недосыпа глазами, то и дело трогал широкий нож на левом боку.

Мужиков сбили в кучу перед тиуном, за ними кольцом встали ратники.

Прибежавшие за мужьями и сыновьями бабы голосили вокруг, пытаясь пробиться к срубу.

— Все? — спросил тиун у своих.

— Все! — ответили ему.

Тиун поднялся на ноги, оглядел мужиков и злорадно усмехнулся. У тиуна были свои счеты с этим народом. Не кому-нибудь, а ему в последней драке на лугу накостыляли по загривку так, что на четвереньках полз в кусты. Накостыляли, не посмотрев на то, что он правая рука у игумена, осрамили перед всей братией. И хоть до сих пор побаивался тиун диких княтинских мужиков, сейчас у него на душе полегчало: сила на его стороне, а эти горлодеры притихли.

Тиун собрался говорить, но вдруг из кучки безоружных и, казалось, растерянных, взятых врасплох мужиков ему крикнули:

— Пошто пришел? Аль память отшибло, как ходить сюда?

Тиун побагровел, губы его затряслись от ненависти.

— Кто? Кто? — закричал он, ища глазами насмешника.

— Расквохтался. Сейчас яйцо снесет! — тихо, но внятно проговорили в мужицкой кучке. По мужицким лицам скользнули усмешки.

Тиун сжал губы, перевел дыхание. Понял, что смешон, сдержал первый порыв — искать виноватого. Смеются? Ладно. Сейчас завоют.

— Неколи мне с вами возжаться! — кинул он в толпу. — Слушай, что говорить от игумена буду.

— Свой-то язык пропил, — вставили из кучки.

— А твой, Лисица, укоротим! — не выдержав, взорвался тиун, узнав, наконец, насмешника. — Богохульник, вор, гунька беспортошная! Вы, тати, слушайте! За непотребство ваше, за воровство, за глумление над слугами христовыми послал меня ныне святой отец игумен гнездо ваше разорить! Отныне и навеки землю вашу монастырь берет себе!

Видя, как ошеломленно переглянулись мужики, и распаляясь от собственного крика, тиун продолжал еще громче и злорадней:

— И луга, и лес, и рыбные ловли — все теперь монастырское, А вам отсюда уйти прочь. А скотину и всю живность оставить…

— Врешь! — перекрикивая тиуна, выскочил из кучки мужиков Лисица. Нечесаные волосы его спадали на лоб. Расстегнутая розовая рубаха открывала широкую, волосатую грудь. Кулаки он стиснул. — Куда мы пойдем? Пошто? Со своей земли? Ты ее пахал, кургузый черт? Ты, что ль, за скотиной нашей ходил? Эва! Удумал! — Лисица зло, напряженно засмеялся. — Ступай, проспись со своим игуменом! Ошалели с жиру-то! Мозги заплыли!

Федор неожиданно умолк, прислушиваясь, потом ловко прыгнул на лавку, глянул поверх толпы. Мужики и некоторые ратники невольно повернулись по направлению его взгляда.

Там, на краю деревни, мычала и блеяла выгоняемая из хлевов скотина, с оголтелым кудахтаньем и гоготом разлеталась птица.

Федор окаменел. Ему вдруг ясно стало, что слова тиуна не простая угроза, что не за одними лядами пришли монастырские, а хотят и впрямь навсегда покончить с Княтином.

— Мужики, — еле слышно выговорил Лисица, — мужики, что ж это?

Как перед порывом бури, перед могучим ударом грозы вдруг утихает все, замирают листья деревьев, пригибается трава, застывает водная гладь, чтобы через миг взвихриться, забушевать, заклокотать, неистовствуя и гремя, — так притихла улочка.

И в этой зловещей тишине раздался, нарушая ее, торопливый и испуганный голос тиуна, увидевшего, что Лисица поворачивается к нему:

— Вяжи Федьку!

Больше, чем слова, почти не дошедшие до сознания Лисицы, сказали ему звук голоса и невольное движение тиуна, подавшегося назад.

И Федор сделал то, что сказало ему сердце. Он уже не размышлял, не колебался. Он встал за свою жизнь, за жизнь Анисьи, сына и матери. Федор прыгнул к тиуну и с размаху, наотмашь хлестнул его кулаком в голову, закричал:

— Бей!

И гроза разразилась. Мужики, озверело рыча, кинулись на ратников. От неожиданности те не успевали вытаскивать оружие, замахнуться шестопером. Пики и подавно не годились в схватке грудь на грудь.

Тегиляи, пестрые рубахи, сапоги и лапти — все смешалось в один ревущий, клокочущий, медленно колыхавшийся на одном месте ком.

Сшибив тиуна, Федор бросился на ближнего ратника, схватился с ним, ловя руку, тянувшуюся к сабле, споткнулся, и оба покатились под ноги дерущимся.

Васька Немытый, дюжий, нескладный мужик с руками — плетями, ногами колесами, уцепившись за шестопер чернявого монастырского, тянул оружие к себе, в кровь обдирая сильные пальцы.

Отца Антипа Кривого — трухлявого дедку — сковырнули в свалке, как опенок. Он тихо упал и замер, странно вытянув тонкую шейку. На него ступили раз, другой, он не охнул.

Сам Антип, на вид такой же лядащий, как отец, но проворный, ловко уклонялся от ударов грузного ратника, а сам все подскакивал и сильно, тычком бил монастырского по зубам. У ратника, державшего пику, оставалась свободной только одна рука, драться ему было трудно, изо рта уже текла кровь. Рассвирепев, ратник отшвырнул, наконец, пику и так хватил Антипа по здоровому глазу, что тот мигом ослеп и взвыл… Бились крепко, ярея от боли. Плотно сжимали хрустящее горло врага, прокусывали душащие руки, пинали ногами, задыхались от ненависти.

Дерущихся было вровень. Однако мало-помалу верх стали брать монастырские. Видя, что дело принимает плохой оборот, кое-кто из них успел все-таки выхватить нож или саблю, и теперь мужикам пришлось туго. Истошно закричав, повалился на колени, сжимая разрубленную голову, нескладный Васька Немытый.



Поделиться книгой:

На главную
Назад