Сбоку, на краю помоста, сложив руки, в которых белела зачитанная грамота, неподвижно чернел приказной дьяк.
Коренастый курносый малый в красной рубахе — палач, пересмеиваясь с кем-то в толпе, расправлял кнут. Дьяк кивнул. Палач тряхнул волосами, согнал с лица смех, шмыгнул два раза носом, примерился и отвел руку…
В наступившей сразу тишине слышно стало, как шваркнул по доскам настила и свистнул широкий сыромятный хвост. Привязанный к столбу дернулся и закричал звериным, бросающим в озноб криком. Хвост с первого удара пробил на нем кожу. Брызнула на помост, потекла на порты человека кровь.
— Помрет… — страдальчески сказали рядом с Никитиным. Человечек в сером армяке, тощий, словно озябший, сморщив маленькое лицо, следил за казнью.
— За что казнят? — спросил Никитин человечка.
Тот зажмурился и не ответил, потому что второй раз свистнул хвост и второй раз вскинулся, но тут же оборвался звериный крик…
Человечек, побледнев, открыл глаза.
— Во, с двух раз… — выговорил он.
Опять свистнуло, послышался тупой удар, но крик не повторился.
— За что? — еще раз спросил Никитин крестясь.
— Купец, вишь, был он, — тихо ответил человечек. — Вот возьми, да и набери товару в долг, да и проторгуйся. Отдать-то нечем, в кабалу идти надо, а у него семья. Ну, бежать задумал… Вот поймали.
Никитин невольно перекрестился еще раз.
— Помилуй, господи! — сами шепнули его губы.
Когда развязали веревки, тело битого с мягким стуком упало возле столба. На распоротую кнутом спину палач накинул только что содранную шкуру овцы.
— Не поможет! — уныло сказал человек. — Он ему до дыха достал… На погост теперь…
Толпа, бурля, начала растекаться. Никитин увидел обескровленное лицо Ивана, крепко сжал ему плечо.
Микешин стоял серый, губы у него прыгали, он не мог произнести ни слова.
Когда отошли от страшного помоста, Иван с болью выговорил:
— Не бегать бы ему: страшно так-то умирать!
— В кабале жить страшнее! — сурово оборвал Никитин. — Человек без воли — птица без крыл.
Беспокойство охватило Никитина после зрелища казни. Ожидание посла ширваншаха делалось уже невыносимым. Раздражал осенний холодок по утрам, сердили перепадавшие дожди. Нижний сразу стал скучен.
— Где же этот чертов Хасан-бек? — ругались купцы.
Микешин перестал ехидно улыбаться, жался к людям, часто нерешительно поглядывал на Никитина. И неожиданно признался ему, что послан Кашиным следить за его торгами… Никитин так тряхнул Митьку, что у того стукнули зубы.
— Вор я, что ли? — бешено крикнул Никитин. — А ты хорош!
Микешин тотчас подхватил:
— Слышь… А мы ладком, ладком. Скажем сами цену-то Кашину, а остаточек нам. Пополам, а? Я где хошь подтвержу…
Никитин, метавшийся по избе, встал как вкопанный:
— Что?!
Микешин медленно пополз по лавке в дальний угол, вбирая голову в плечи и закрывая лицо ладонями.
— Хе-хе… — задребезжал его испуганный голосок. — Поверил… Шутил я… Слышь-ка… Хе-хе… Шутил!
— Ладно! — оборвал Никитин. — В Твери, как вернемся, поговорим.
А через день в избу ввалился Харитоньев, уходивший на пристань:
— Приплыл посол-то! Не один, с купцами московскими да с тезиками.[37] Богатый струг у самого-то! Тридцать кречетов, слышь, в подарок ширванше везет!
Никитин с товарищами поспешили к Волге. Им посчастливилось. Среди московских Копылов нашел знакомого, тот свел Афанасия с главой своей ватаги — черноглазым быкоподобным Матвеем Рябовым.
Рябов Никитину понравился — крепок, в речи не скор, обстоятелен. Выслушал тверичей внимательно. Узнав, что Афанасий хорошо знает татарский язык, бывал в Царьграде, задумался.
— Слышь, ребята, — сказал Рябов, — дело-то вот какое… Мы не просто в торг идем. У нас от великого князя указ есть рынки за Хвалынью выведать. Дороги узнать, которыми всякий дорогой товар идет. Ну, а народ у меня хотя все и дерзкий, но далеко пока не забиравшийся. Я вас с собой возьму. Но вы решите-ка: может, пойдете с нами за Сарай? За Хвалынь? Коли даст господь бог удачи, щедро великий князь наградит.
Никитин даже шапку на затылок сбил. Кто мог ждать такой удачи? Своих-то еще думал в Сарае уговаривать, а тут уже самого зовут! Ну москвичи! Скоры!
— Там увидим! — сдержанно пообещал он. — Что до меня — я на подъем легок. Но наперед дай с товарищами поговорить.
— Я не тороплю, — согласился Рябов.
Пока порешили держаться вместе. Рябов обещал уговориться и с послом.
Никитин сразу принялся за сборы. Все, начиная с Харитоньева, повеселели. Хозяин даже сам лошадь предложил, а хозяйка истопила печь, хлебосольно напекла пирогов, наварила мяса, каши.
— Кушайте, кушайте! — хлопотала она. — Теперя, у костров-то, наголодаетесь!
Ладья стояла на месте, крепко прихваченная цепью и наполовину вытащенная на песок. Ее столкнули, нагрузили, покалякали с московскими и, наконец, увидели колымагу наместника. Из колымаги неторопливо вылез Хасан-бек в дорогой, на горностае, шубе и в чалме. По хлипким мосткам, поддерживаемый слугой, посол взобрался на струг.
— Отчаливай, ребята, — сказал Никитин. — Поплыли, слава тебе, господи! Прощай, Новгород!
В это утро, кланяясь белому кремлю Нижнего, он и не думал, что прощается с ним навсегда.
Хороша Волга в светлый сентябрьский день! Еще греет солнце, и леса за Сурой и Ветлугой, подбегающие к реке, хоть и пожелтели, но не обнажились и радуют пестрой листвой берез, синеватой зеленью ельников. На горизонте цепляется за разлапистую верхушку сосны одинокое облако. Белеет мелкий песок отмелей, коричневыми, красными, желтыми полосами глин и песчаников провожает правобережье. В такой день и не думается, что далеко позади, за перекатами Телячьего брода, осталась Русь, а за Ветлугой уже начались земли казанского ханства. Да отчего бы и думать так? Те же леса, та же земля бегут по бортам ладьи — все свое, исконное, русское, только попавшее в тяжкую неволю.
Зато невесела Волга в непогоду. Слившись у Нижнего с Окой, чуть ли не втрое раздавшаяся, она бывает неприветлива и опасна. Высоко подымается серая, студеная волна, переливается за борт, хлещет по ногам, кидает в озноб и страшит непривычного путника.
Того гляди наскочишь на осыпь, врежешься в неприметную за пеленой дождя мель, и тогда с треском содрогнется суденышко, хрустнет в основании мачта, попадают люди, а иной тючок перевалится за борт и лениво, но неудержимо пойдет ко дну.
Миновали Казань с ее минаретами, похожими на голые шеи хищных птиц, высматривающих легкую добычу. Проскочили несколько летучих отрядов татар, что-то кричавших и размахивавших руками на далеком берегу. Но даже тут, на повороте к югу, где Волга жмется к западным холмам, разделяющим ее со Свиягой, где опасностей меньше, на сердце все-таки неспокойно.
Это все холодный сентябрьский ветер и дождь, мерно, с одинаковым равнодушием барабанящий и по посольскому стругу и по русской ладье. Ветер все воет: "Куда-а-а? Куда-а-а?" А дождинки долбят ему вслед: "Не будет пути! Не будет пути!"
Микешин, завернувшись в холстину, бубнит молитвы, бронник не поет, скучны лица Копылова и Ивана, подобравшего колени к подбородку и обхватившего их руками.
На одном из пальцев Ивана белеет перстень с камушком — подарок Николы Пиччарди в день расставания. На камушке вырезан крылатый конь. Никитин глядит на коня, вспоминает Нижний Новгород и сердится на Хасан-бека. Вон сколько заставил ждать себя и ныне не спешит!
А посол ширваншаха действительно ведет караван медленно. Зачем торопиться? Он считал, что дорога до Астрахани займет месяц, так и выходит. Не беда, если потеряешь день-другой… Посол часто выходит из своей каморки, где играет в шахматы с иранцем Али либо слушает сказки своего толмача Юсуфа, присаживается на корточки возле высоких клеток, стоящих на палубе, отдергивает закрывающую их черную тафту и цокает языком, привлекая внимание сердитых кречетов.
Немало труда положили русские помытчики[38], знатоки сокольих и кречатьих седьбищ, чтоб изловить и доставить с Печоры в Москву этих белых и ярко-красных красавцев. Поползали на брюхе, продирая последнюю одежонку, ссаживая локти и колени, по губительным скалам, наголодались, намерзлись, но поспели к сроку — к масленице — привезти птиц в Москву по ровной зимней дороге. Летом не повезешь! Подохнут, ныряя в рытвины и ухабы. Да и зимой пришлось клети изнутри козьим мехом обить, чтоб не сломал ненароком какой-нибудь беспокойный кречет буйное крыло о прутья решетки.
Кречеты — дар московского царя ширваншаху. Они ценятся на вес золота. Как же не беспокоиться о них послу?
И Хасан-бек цокает языком, стучит толстым коротким пальцем по клетке. Кречеты открывают дикие оранжевые глаза, злобно и недоверчиво косятся на человека. Посол кидает куски сырого мяса, смотрит, как птицы рвут пищу, и улыбается. Иной кречет отказывается от еды. Тогда бегут за рыжим, веснушчатым сокольничим Васькой, наряженным сопровождать птиц, подгоняют струг к берегу, сносят клетки на траву. Ладьи тверичей и москвичей поневоле притыкаются рядом. Купцы видят, как долговязый Васька, недовольный поездкой, чего он не скрывает даже от посла, натягивает толстую рукавицу и вытаскивает капризных птиц из клеток. Они бьют затекшими крыльями, хрипло кричат. Васька поочередно пускает их над лугами.
Хасан-бек тревожно лопочет что-то, дергает Ваську за рукав, боится за птиц. Васька с каменным лицом терпит эти дерганья, словно не замечает их. Тревоги посла напрасны. Птицы послушно возвращаются к сокольничему, и тот небрежно, словно кур, запихивает их обратно.
Повторяется это часто. Сначала смеялись, теперь хмуро терпят. Единственная польза от этих остановок — свежая дичь, которую часто бьют кречеты. Она делится между всеми. Но Васька уныло ест даже самых жирных кряковых уток.
Причина уныния известна всем. В Москве разгар охоты по перу, скоро поскачут за лисами и зайцами, великий князь и бояре рассыплют ловким сокольничим свои милости. Васька не вспоминает о перепадающих порой зуботычинах и порках. Ему даже кажется, что он всегда любил свое дело, хотя в малолетстве, когда его приучали к птицам, часто ревел и мучился. Поди-ка, не поспи несколько дней и ночей, таская на руке строптивого сокола, встряхивая и дразня птицу, чтоб тоже не спала, чтоб сморилась и подчинилась, наконец, кормящему ее человеку. Васька любит хвастать своей удачливостью. Великий князь к нему добр. На подарки-де Ивана Васька разжился, выстроил в прошлое лето новый дом возле Собачьей площадки, забренчал мошной. Пора бы и свадьбу играть, и невеста нашлась — своя, из дворовых, пригожая девка, да вот — в Шемаху погнали! И принесла нелегкая этого посла! Ишь, щурится, дармоед! Подарки получил! А за что?
— Великий князь знал, зачем дарит! — сказал как-то Ваське Никитин. Стало быть, дела у него с шемаханцами, услуг от них ждет!
Васька плюнул.
А Никитин был прав. Недаром толстое лицо Хасан-бека источало улыбки, сияло, как масленый блин.
Великий князь всея Руси принял посла из далекого Ширвана достойно. Назначил еду и питье от своего стола, поместил в пышных хоромах, несколько раз звал думать, выпытывал, как торг с Востоком и Русью, не мешает ли кто.
Иван знал, что славится Ширван, владения которого лежат меж Курой и Самуром, не только тканями, а и войском, крепко охраняющим его границы, его знаменитые города — Шемаху, Баку и Дербент.
Хасан-бек сразу угадал замысел московского князя — столкнуть шаха Фаррух-Ясара, достойного сына Халилаллаха, с Астраханью, если та удумает держать руку вероломных казанцев.
Астрахань и у Ширвана торчала поперек горла, поэтому Хасан-бек шел на посулы и обещал Ивану самое доброе расположение своего владыки. Уговорились, что поедет в Шемаху боярин Василий Папин, а Хасан-бек всячески поможет ему.
За будущую поддержку Иван одарил посла поставцем с серебряными чарами, шубой, хорошо снабдил на обратный путь.
Теперь Хасан-бек ожидал подарков и от ширваншаха, все рисовалось ему в самых радужных красках. И даже частые проигрыши в шахматы мазендаранцу Али не омрачали Хасан-бека. Стоило ли огорчаться из-за таких мелочей, если его ждали богатство и слава?
Так идут дни, сменяются ночами у костров и снова находят с левого берега.
Ночи лунные, чуткие. Хрустнет за спиной ветка, булькнет сильнее обычного на реке, и невольно поворачивается на шумок голова, рука нащупывает лук. Но это мышь проскочила, камень сорвался… Толмач Хасан-бека Юсуф опять сгибается над костром. От близости огня по его лицу и короткой бородке текут красноватые блики. Юсуф продолжает длинную, с завываниями песню. Она плывет над лагерем, раскачиваясь, как верблюд.
Юсуф остроглаз, любопытен, умеет слушать рассказы и часто подходит к русским кострам. Тут, скрестив ноги, он подолгу неподвижно сидит и, кажется, запоминает все про Тверь, про северный торг, про немецкие земли.
Никитину Юсуф нравится. За Камой струг Хасан-бека налетел все-таки на мель. Шемаханцы растерялись. Афанасий с товарищами свезли посла и других на берег, но Юсуф остался у корабля, сноровисто помогал сдвинуть его на глубокую воду. Нравится Никитину и мазендаранец Али. Этот не похож на других тезиков, держащихся особняком, спесивых, как индюки. Али охотно говорит о своем родном городе Амоле, стоящем за Хвалынью. По его словам, русские заходили туда. Зачем? Брали товары из Кермана, Хорасанской земли и даже из Индии.
Глаза Али, продолговатые, большие, подергиваются сизой дымкой грусти и становятся похожими на нетронутые сливы.
О Амоль, Амоль! Город счастья и любви, тонущий в благоуханных розах! Нет равного ему на земле! Где так нежна природа, как там? Где люди приветливее, чем на родине? Глаза девушек драгоценней агата, а персики в садах уступают бархатистости женских щек… Приезжай в Амоль, русский! Ты нигде не увидишь таких садов, таких красивых тканей!
Афанасий не перебивает купца. Видно, что человек соскучился по дому.
— Шелка да ковры у вас? — спрашивает он.
— И какие шелка, какие ковры!
— А что везут из Индии? — любопытствует Афанасий.
— О! Дорогой товар! Парча, золото, серебро, алмазы…
— Дешевы они там, стало быть?
— Говорят, на земле валяются. Но кто рискнет ходить в Индию!
— Что так?
Мазендаранец мнется, на его красивом лице — беспокойная усмешка. Все, кто оказался рядом, нетерпеливо ждут ответа.
— Это колдовская страна, — выговаривает, наконец, Али. — Страна чудовищ. Там живут звери, воюющие с людьми, птицы, пожирающие человека живьем. А в горах существуют карлики ростом в локоть — злобный народец, охраняющий алмазы. Если карлик захочет — он убьет человека, хотя бы тот уехал за десять морей. Такая им дана сила.
Усмешка еще держится на губах купца, но в голосе откровенный испуг, который передается и слушателям! Особенно страшно слушать такие рассказы по ночам, когда вокруг тлеющего костра глухая, враждебная темень.
— От своих леших да ведьм спасу нет! — ворчит Микешин. — А тут вон какая пакость!
Афанасий задумчиво смотрит на синеватые огоньки в угольях… Индия! Индия! Он никому еще не сказал про свои думы… Но странно. Чем страшней рассказ, тем сильнее поднимается в нем туманная, неясная тяга к далекому краю.
А уже кончились пологие степи перед Жигулями, проходят перед глазами и сами Жигули — высокие, скалистые, с жесткими щетками лесов.
Жигули обходят по Волге, а не по Усе, хотя, поднявшись по ней с другой стороны гор, много выиграли бы во времени. Пришлось бы только, чтобы снова попасть в Волгу, часа два тащить ладьи посуху. Но посольский струг — не ладья, а компания — дороже выгоды.
Скоро Сарай. И все мягче делаются люди, все чаще слышен смех.
Сказанные Матвеем Рябовым еще в Нижнем слова задели всех купцов.
Никитин просто передал их тверичам, не скрыв, что тоже решил идти за Хвалынь. Он не сказал только, что и раньше то же задумывал, теперь это говорить было ни к чему.
Поначалу тверичи остерегались. Добраться бы до Сарая и ладно. Но спокойная дорога вселяла в сердце надежду на успех, а рассказы тезиков и посулы москвичей разжигали души купцов.
И на одной из стоянок за Жигулями порешили: если до Сарая ничего не стрясется, идти с Хасан-беком в Дербент. Потеря времени небольшая, а выгода великая. Там все русские товары в полтора раза дороже, чем в Золотой Орде.
Хасан-бек, щуря маленькие для его толстого лица глаза, созывает на последнем привале москвичей и тверичей. Он предлагает простоять в Сарае день. Никто не возражает.
Даже рыжий Васька, для которого каждая остановка — пытка, и тот не бормочет под нос нелестных для посла слов.
Переменилась и погода. Все теплеет и теплеет. С берега ветер доносит тонкие, длинные паутины бабьего лета.
Микешин, поймав паутинку, осторожно отпускает ее плыть дальше. Он долго следит, как внезапно вспыхивает, попав на солнечный лучик, серебряная извилистая нить, и на его желтом лице необычная улыбка.
— Ишь ты! — усмехается Никитин.
У Афанасия на душе тепло, как у большинства путников. В свободную минуту он ложится, закрывает глаза.