Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Анатолий азартно записывал за ним: "...и запах типографской краски, и стрекот линотипа..." Он собирал материалы о партизанском движении в крае и надеялся когда-нибудь написать о Зуеве. Во времена оккупации за голову Зуева, автора пламенных партизанских листовок, поднимавших народ на борьбу с врагом, немцы готовы были выплатить 15 тысяч марок. Портрет его, перепечатанный с захваченного немцами фотоснимка, украшал здание немецкой сельхозкомендатуры в Цыганках: Зуев на фоне старой, чихающей "аэротушки" с чернильной подписью внизу: "Агитсамолет на посевной". Лицо человека-невидимки, время от времени появляющегося в оккупированных деревнях то в образе уродливого горбуна, припадающего на одну ногу, то под видом немецкого солдата на мотоцикле, то почтенного старца с седой окладистой бородой. Анатолию казалось, что газета, возглавляемая таким могучим человеком, способна сдвинуть весь район, а то и область к былинному будущему, о котором в то время много говорилось и писалось. 15 тысяч марок, набранные крупным кеглем, как нимб, еще незримо сияли над головой легендарного Зуева.

Главный редактор сам вычитывал и правил рукописи, рисовал макеты, раздавал задания, верстал четыре полосы газеты, поднимался в наборный цех, диктовал прямо на линотип передовицы, в которых клеймил догматизм, цитатничество, иссушающее живое газетное слово, обрушивался на украшательство, вошедшее в моду в журналистской среде, когда вещи называют не своими именами, например, телевизор - голубым экраном, нефть - черным золотом, небо - пятым океаном, и засоряют язык иностранными словами.

Анатолий добросовестно старался не цитировать, не украшать, когда садился за репортаж о колхозниках, наладивших производство хозяйственных сумок из камыша, или фельетон о бабках-знахарках, торгующих щепками дуба, в дупле которого в прошлом веке поселился, как птица, и прожил много лет почитаемый селянами отшельник... Он приезжал на отдаленную свиноферму, где пожилая свинарка Рая в замызганном синем халате, хлопая свиней по осклизлым щетинистым спинам, выгребала совковой лопатой грязную жижу, доходившую до краев ее сапог. Несмотря на грязь и отсутствие необходимого корма, трудящаяся женщина владела реальностью так же сноровисто, как совковой лопатой, знала точно, сколько нужно ввести в кормовой рацион поросят сенной трухи, моркови и картофельной затирки, с какого момента кормить подсвинков лебедой, крапивой и кухонными остатками, когда кастрировать хряков, как обеспечить полный рост костяка и мышц, на которых будет отлагаться сало... Только моркови, картофельной затирки и кухонных остатков не имелось в рационе поросят, застенчиво признавалась Анатолию свинарка Рая. Не было у нее и помощницы. У одной на все рук не хватало. В военные годы помощница была, а теперь как будто все ушли на фронт, некому работать на свиноферме. Поросят же надо было кормить часто и понемногу, чтобы у них не случилось поноса, успевать готовить им пищу, мыть посуду, в которой она готовится, просушивать ее на солнце, чистить кормушки... И ни в коем случае не кормить молодняк вчерашним пойлом... Голос свинарки Раи звучал ровно и добродушно. Профессионализм, как вольфрамовая дуга, работал на весь круг ее интересов и понятий, не оставляя никаких глухих тупиков и срезанных мраком углов, и это мирное единение с ситуацией подготовки кормов и чистки загонов выстраивало систему взаимоотношений с миром, не требующих от женщины лишнего рвения... Толя слушал, делал записи в блокноте, щелкал фотоаппаратом "ФЭД". Натура перла на него сплошняком, густой грубой массой, сенной трухой, древесной золой и красной глиной из поросячьих загончиков для его, Анатолия, нормального откорма вчерашней несъедобной пищей, а свежее пойло, должно быть, съедали какие-то таинственные люди, которые должны были обо всем этом позаботиться - о картофельной затирке, овсяном молоке для подсвинков. Натура как таковая не могла, не имела права войти в репортажное поле, со всех сторон ограниченное ожиданием мифического будущего, в котором поросят будут обеспечивать кормом пять-шесть раз в день... Зуев в легендарные времена пускал под откосы составы и взрывал тщательно охраняемые немцами мосты, но поросячий понос и прочие сигналы бедствия его красный карандаш автоматически удалял из Толиных корреспонденций, как "голубой экран" и "пятый океан", и Анатолий волей-неволей был вынужден равняться на карандаш, выводя заболевших поросят за пределы репортажного поля, чувствуя, как его "ФЭД" тянет его на дно, наливаясь свинцовой тяжестью от увиденного, и жаловался Шуре, что немцы, как видно, явно переборщили, предлагая за голову Зуева 15 тысяч марок.

Это была земля, со всех сторон ограниченная кромкой бесконечного леса, в который наши предки врезались с топором и огнем, проникая в сумеречные хвойные чащи подсеками, десятками и сотнями починков через урочища, холмы и реки, ориентируясь на белую ольху и березу, указывающие на пригодную для выращивания хлеба землю. Еще недавно в лесах прятались партизаны. Грибники и ягодники до сих пор находили на полянах ржавые, но вполне пригодные "дегтяри", шмайссеры с рожками, полусгнившие офицерские ранцы, отделанные телячьей кожей, покрытые никелем губные гармошки, саперные лопатки вперемешку с костями и черепами павших тевтонов и славян.

В Цыганках в бывшем помещичьем доме с башенкой во времена оккупации размещалась немецкая сельхозкомендатура. Каждую неделю бригада "доильцев" на трех мотоциклах, гремя бидонами, совершала объезд окрестных лесных деревень, отбирая картофель, масло, яйца, мед, выдаивая коров, чтобы лишить местное население возможности помогать засевшим партизанам, которые очень быстро обжили лес, научились сидеть у огня так, чтобы запах дыма не пропитывал одежду. Бессонный патруль тревожно вглядывался в светлую от снега ночь, и снег скрипел под его сапогами. Со стороны леса стояла непроницаемая тишина, как будто он необитаем, но каждое утро из него в деревню и из деревни в лес вела цепочка следов, обрывавшаяся у тропинки, почему-то хорошо утоптанной, хотя ночью шел снег. А однажды, когда он перестал идти, неуловимые партизаны на взгорке перед самым лесом вытоптали глубокое русское слово СМЕРТЬ.

Партизанское воинство возглавлял бывший первый секретарь райкома Михаил после того, как немцы пришли в райцентр, он в одиночку заминировал и взорвал запруду, и река затопила машинный парк, который оккупанты использовали для ремонта техники; заместителем у него был Николай, старый моряк, вместе с начальником штаба Георгием он устроил на дороге засаду, перебив конвой, освободил военнопленных и увел в лес. В райцентре, занятом немцами, полиграфист Кирилл возглавил в типографии подпольную группу, которая под строгим надзором фашистов печатала материалы командования немецкой армии и оккупационных властей, - но стоило дежурному офицеру отвлечься, как печатник быстро подменял набор и печатал листовку, а потом подпольщики распространяли ее по деревням. Одна вдова в Белой Россоши, по имени Иулиания, выпекала для партизан по сорок килограммов хлеба, примешивая ко ржи, которой было мало, лебеду и древесную кору. Партизаны варили в котле снаряды, из которых предварительно выкручивали взрыватели, а когда толовая начинка становилась текучей, выхватывали снаряды из котла, выливали толовую жижу в железные формы, где она застывала. Группа подрывников из трех человек с самодельной взрывчаткой отправлялась на задание к железнодорожным путям: Ананий устанавливал заряд на середине рельса, Евстафий отмечал его вехой, Азарий поджигал запал. Партизанский разведчик, бывший пастух Трифон, держал под контролем передвижение войск и техники противника. Ночью фашисты с самолетов сбрасывали осветительные фонари на парашютах. На большаке было светло как днем, но осветить лес им не удавалось. Тогда они схватили фельдшера Козьму и потребовали, чтобы он отвел их к стоянке партизан. Тот завел в глухой лес. Тридцать немецких автомашин, набитых оружием и солдатами, завязли в болотистом овраге. После этого осатаневшие немцы схватили жителей окрестных деревень и согнали их в озеро. Стоял апрель, озеро едва оттаяло. По берегам его полицаи разложили костры. Они стояли и грелись у огня, призывая тех, что были в озере, выйти из воды и указать им путь в партизанский лагерь. И вдруг один человек, находившийся на берегу, увидел, как яркие ночные звезды пришли в движение и сошлись в середине неба прямо над головами стоящих в озере. Какой-то юноша не выдержал ледяной пытки и выбрался на берег, и одна звезда тут же погасла. Тогда тот, который увидел это с берега, вошел вместо него в воду, и звезда встала над его головой. Утром этот юноша по насыпи законсервированной в тридцатые годы железной дороги через лес привел гитлеровцев к партизанскому лагерю. Партизан там уже не было. Еще тлели угли от костров, в глубоких ямах, забранных жердями и укрытых еловым лапником, лежали мешки с зерном, в зимних землянках пахло сырыми ватниками, ружейной смазкой, махрой и бензином, тлели коптилки из снарядных гильз, на нарах кое-где белели разорванные в клочья недописанные письма, и от жерновов, которые недавно вращала ходившая по кругу лошадь, пахло хлебом, а люди и кони исчезли...

По воскресным дням, когда Шура проверяла школьные тетради, Анатолий отсыпался, как после тяжелого похмелья, потом быстро завтракал и, хоть дел в доме было невпроворот, уходил в лес. Переходил по мосту Лузгу, шагал через Кутково, Болотники, Рузаевку, Цыганки и Корсаково, заходил ненадолго в просторный храм Михаила Архангела, где в это время пожилой отец Владислав страстным дребезжащим голосом произносил проповедь двум-трем старушкам, и выходил из Корсаково к лесу. Партизанскими тропами он спускался через шлюзовавшееся в сумеречных соснах время к своей затопленной деревне, давным-давно покинутой жителями на плотах, машинах, груженных разобранными строениями, переселявшимися на высокий берег Волги, на стрелку возле Шексны, где в считанные дни вырос поселок с индустриальными названиями улиц. Партизанский лес лежал на том же уровне, что и затопленный город Молога с окрестными деревнями, - это партизаны, уходя на запад по тайным коммуникациям через Новомихайловский и Клетнянский лес, затопили его в непроходимых дебрях вместе с землянками, шалашами из лапника, радиомостом, переброшенным к оперативному отделу 10-й армии, по которому шли шифровки, лошадьми с блестящими, как хромовые сапоги комсостава, боками, бочками для теста, телегами, нарами из жердей для хранения зерна, аэродромами с пепелищами костров в два ряда, мешками немецких марок, захваченными при разгроме полицейской управы. Деревья одержимо шагали сквозь лес с копьями лунного света наперевес, расступаясь лишь перед тайными аэродромами, с которых неслышно, как стрекозы, снимались "У-2", проходили порог невозвращения и, взмывая над мемориальным лесом, уносились в далекую изобильную страну, где мифические стада коров и цистерны с горючим медленно, но верно превращались в культурный слой и торфяные болота.

Она не нуждалась в помощи. Мела ли никольская вьюга, Шура отважно пускалась в путь, поземка заносила маленький, вдавленный в едва угадываемую тропинку след валенок, и завеса снега тут же скрывала женскую фигурку; обрушивался ли на землю майский ливень, Шура, не выказав ни тени досады, накрывалась мягкой клеенкой и устремлялась к школе, до которой было идти и идти по расквашенной дороге; ударяли ли рождественские морозы, она, без слов отдав мужу овчинный полушубок, выходила с ним из дому в стареньком пальто тети Тали, отворачивая лицо, чтобы пар ее дыхания не смешивался с паром его дыхания, и бежала к мосту, словно там, за рекой, в деревянном доме бывшей дворянской усадьбы с башенкой на втором этаже, где учительницы, бывшие фронтовички и партизанки, пили нескончаемый чай, находился ее настоящий дом.

Анатолий тоже избегал излишних споров. Краткий период выяснений для него минул, оставив непроходящее чувство недоумения и мужской обиды. Он без единого слова отдал бы ей и зонт, и полушубок, попроси она его об этом, но Шура не желала просить. Между прочим, полушубок ей необходим был даже больше, чем ему. Идущего на работу Анатолия в соседней деревне почти всегда подхватывал "козлик", управляемый молодым бухгалтером автопарка, а Шуру на окраине Куткова поджидал учитель труда и, если дорога была накатанной, усаживал в самодельные финские сани и мчал ее в Цыганки, где находилась школа, распевая во все горло пионерские песни. Она - на санках, он - на "козлике", с каждой минутой расстояние между ними увеличивалось, росло - расстояние, которое она не так давно, в траурную рыдающую весну, решила сократить из какой-то странной прихоти, похожей на помрачение, навеянное, наверное, фольклором, идущим от самой земли, умаляющим личное и навязывающим родовое и вечное, поддавшись его талантливому мужскому напору. Траурная весна государственной тризны пронеслась между шумными похоронами и тихой свадьбой, между железным тыном и огненной рекой и улеглась в фотоснимках под слой выпавшей на бумагу серебряной пыльцы, как под седую воду.

Анатолий же в свободное время повадился ходить в гости. С некоторых пор он опекал двух бывших народоволок, дряхлых сестер Шацких, колол им дрова, забрасывал в сарай уголь, за что они платили ему воспоминаниями о временах своей пламенной молодости, делились подробностями актов против тех или иных царских сановников, а Шура, чтобы ее дыхание не смешивалось с его дыханием, избегала о чем-либо его просить, даже воду носила из колодца сама. Она вгрызается в суглинок лопатой, греет руки в навозе, торфе и древесной золе, отгораживается от мужа пухлым справочником садовода, саженцами яблонь и жимолости, таскает землю домой, чтобы прорастить в ней огурцы и свеклу, бросает в нее семена.

С некоторых пор она не переносит ни его тени в саду, ни его отражения в зеркале. Стоит ему приблизиться к ней, как садовые ножницы начинают лихорадочно клацать над малинником, стоит подойти к простенку, где висит зеркало, она тут же уносит свое отражение. Что делать! Что делать! Она и за столом не хочет сидеть вместе с ним, вечно пританцовывает с бутербродом в руке над какой-нибудь книжкой. Заслышав голос Лемешева, быстро прибавляет звук в радиоточке, чтобы не слышать Толин голос. Прозрачно и отрешенно звучат скрипки, интонирующие мотив Грааля. На светлых волнах Шельды покачивается ладья, влекомая белым лебедем, в ней рыцарь в сверкающих на солнце доспехах. "Ты никогда не спросишь, откуда я и как зовут меня". Ни о чем Анатолия никогда не спросит, как будто у него нет своего мнения, собственного голоса, высокого, почти как у Лемешева. Но сейчас время низких голосов, басов или баритонов. Громких. Уверенных в себе и своем праве. "Кто быть слугой Грааля удостоен, тому дарит он неземную власть, тому не страшны вражеские козни: открыто им то, что враг должен пасть!" Анатолий прислушивается к этим новым уверенным голосам, не объявят ли они о пересмотре дела Шуриного отца, чтобы она смогла снова взять его фамилию. "С чего ты взял? - ровным голосом отвечает Шура. - Не собираюсь я этого делать. Я говорила об имени, а не о фамилии. Имя своему сыну я дам сама..." - "А если родится дочка?" - "Девочку можно назвать Надей. Хорошее имя - Надежда". Разговор происходит между кашей и какао, между отрешенными скрипками и рассказом Лоэнгрина. Анатолий поглядывает на часы. Шура стоит на одной ноге, с чашкой в руке, рассеянно улыбаясь в окно Юрке Дикому, который, перегнувшись через изгородь, что-то кричит ей. Не успевает Анатолий обернуться к окну, Дикого уже и след простыл. Анатолий закручивает Лемешева до отказа, перекрывает ему кислород. Шура невозмутимо тянет руку к радиоточке. "Как-никак я отец, не грех бы со мной посоветоваться насчет имени для сынка". "Отец мой Парсифаль, Богом венчанный, я - Лоэнгрин, святыни той посол!" Прозрачно и легко звучат аккорды деревянных духовых инструментов. Лейтмотив Грааля замирает в крайних высотах струнного оркестра. Голос Анатолия становится совсем высоким: "Что ты молчишь? Я, кажется, к тебе обращаюсь!" "Ко мне", - как эхо отзывается Шура.

4

ПОДВОДНЫЕ РЕКИ, ПЛАВУЧИЕ ОСТРОВА. Вслед за солнцем они передвигаются легкими летучими отрядами, лютиковые семейства делают набеги на губоцветные, астровые вторгаются в пределы дымянковых, фиалковые просачиваются в толстянковые. Они бегут наперегонки, у каждого своя дистанция, свой период цветения. Цветы перебрасываются формой, как мячиком, - лепестки, язычки, трубочки, многоярусные мутовки, розетки, метелки, канделябры, розочки, зонтики, свечи, ушки несут соцветия в пазухах листьев, в корзинках, в полусферах, в гроздьях, и все это живет, дышит, трепещет, ютится невесомым перышком в складках стихий, перенимает их качества: анемон - ветра, пиретрум огня, альстиба - солнца.

Над цветами стоит невидимое облако пыльцы, которой они обмениваются друг с другом, как любовники записочками, к тому же повсюду жужжат, стрекочут, трещат почтальоны, разнося корреспонденцию по адресам, затерянным в траве.

Куда бы ни направилась Надина бабушка Паня - главный декоратор канала Пелагея Антоновна, - цветы увязываются за нею, как музыка за военным оркестром: осыпают ее платье мелким сором, овевают пухом пыльцы, цепляются за нее усиками, как дети, пытаются осеменить ее волосы, ноздри, одежду. Многие из них зимуют в городской оранжерее. По весне они, как птицы из гнезда, выглядывают из контейнеров, которые бабушка несет в обеих руках или везет на тележке. Расширяющимися кругами цветы растекаются от Приречной площади, охватывают набережные и улицы, спускающиеся к пристаням, цветут на клумбах, рабатках, бордюрах, партерах, газонах группами и массивами, среди которых возвышаются солитеры: пион китайский, ирис сибирский, космея, клещевина. Клематис, душистый горошек, декоративная фасоль, ломонос и хмель осваивают вертикаль - ползут по проволоке, деревянной решетке, арке, оплетают подпорки, образуя зеленые колонны. Бабушка поддерживает на берегу реки иллюзию непрерывного цветения умелым сочетанием растений, расцветающих в разное время.

С весны до поздней осени цветовые пятна перемещаются по клумбам и газонам, вместе с птицами эта легкая, поспешная красота снимется с земли и улетит на запад солнца. Грустно, золоченые застежки слетели с воздуха, изумрудные шкатулки захлопнулись, закрылась навигация на Волге, усталые чудеса смежили веки.

Днем бриз насыщен морской влагой; ночью восходящий поток воздуха несет медвяные запахи побережья. Берег неровный, кое-где обрывистый; деревья с полуобнаженными корнями нависают над ожерельем валунов; на отмелях покачиваются заросли тростника и рогоза. Чистые березовые рощи сменяются полузатопленными сосновыми борами, с которых давно осыпалась хвоя. В засушливую погоду уровень водохранилища падает - и на дневную поверхность выходит часть затопленной Мологи. Вода полощется между остатками стен и фундаментом снесенных построек, деревянными заборами, шестами карусели на бывшей ярмарочной площади, где когда-то персы, арабы, греки, итальянцы, скандинавы, новгородцы обменивали бархат, переливчатый шелк, украшения из яшмы и серебра, восточные пряности на местный лен, беленые холсты, меха, мед, деготь, скипидар. В хорошую погоду сквозь воду видны очертания улиц, сохранившиеся руины домов, церковь со взорванной колокольней, где теперь хозяйничают стайки рыб.

К площадке старого маяка ведет винтовая лестница, обвивающая металлический столб в узкой кирпичной шахте. Подъем Надя ощущает не столько ногами, сколько руками, которые, как невод, вытягивают из тяжелой, плещущей волнами тьмы ее тело. Кажется, что поднимаешься со дна колодца, пятно таинственного света маячит высоко над головой, и лестничная спираль закручивает идущего вверх медленно, постепенно, мигая по бокам окошками-бойницами. Надя рада любому судну, проходящему мимо маяка: и рейсовым судам, и тем, кто плывет вне расписания, - сухогрузы "Большая Волга", танкеры "Волгонефть", перевозящие нефтепродукты, лес, руду, соль, колчедан и лесоматериалы, толкач "Зеленодольск", теплоходы класса О, ходящие по водохранилищу, и класса Л - по малым рекам. Память у Нади как бабушкин ларь, в котором приплыло все ее добро на плоту во время великого переселения из затопляемой деревни, - серебряные наперстки, старые образа, коклюшки, бархатные лоскуты, медальон с часами, дубовый крест с могилы родителей, книги на медных застежках, яхонтовые пуговицы, фантики от ярмарочных тянучек - все, что могло, запрыгнуло в ее сундук, как зайцы деда Мазая. Все вперемешку. Так и у Нади в голове - и звезды, и названия бабушкиных цветов, и внутреннее устройство судов, а кому это все надо? Знакомый врач Лазарь Леонидович с туристического парохода говорил: "У тебя феноменальная память".

Никита ложится навзничь на нагретой солнцем площадке старого маяка и прикрывает глаза, на которых выведено синим "Они устали". "Они" - на левом веке, "устали" - на правом. Никита умеет выворачивать одно веко с "устали" так, что глаз остается открытым и страшным, даже не щурится. Был у него один дружбан, с которым они вместе много лет назад дробили огромные валуны - "гости из Скандинавии", принесенные ледником, и бросали на вагонетки щебенку и гравий, так тот Коля тоже умел жутко выворачивать веко, и у него была такая же наколка. Никита и Николай вдвоем на пару развлекали взрывников, мигая татуировкой, один закрывал "усталый" глаз, а другой - глаз "они": два циклопа, вкативших вагонетку во глубину скандинавских гор, куда не ступала нога авантюриста Пера Гюнта, в одно ухо влезли, нормандское и варяжское, в другое вывалились - скифское. И принялись грызть грунт кайлом, черпать породу, дробить валуны. Дул зимний, пронизывающий до кости ветер. Обжигал глаза. Два молодых великана, плечом к плечу, повернув лица к грандиозной стройке с "они устали", смотрели сквозь свои усталые бельма в темную глубь камня ("Камень поддается человеку"), спиной чуяли смерть, нарастающую, как грунтовые воды, которые круглосуточно откачивали насосами ("Люди сильнее стихии"), а за этой водой стояла другая вода, паводковая, с ледяными заторами, угрожающими перемычкам ("Весна на котловане"), а за ней - третья вода, гидромониторов, крушившая твердую породу ("Люди твердой породы"). Во время короткого отдыха приносили газеты, одни закручивали табачок в "весну на котловане", другие обматывали ступни в "твердую породу". Когда уровень верхнего бьефа стал медленно расти, много всего ушло под воду, в том числе и те, кому смерть оборвала срок, только кое-где, как мачты потопленных судов, торчали колокольни церквей, со стен которых смотрели раскрытыми глазами в воду Христос, Казанская Богородица и святые со ангелами, пронзая темную воду золотыми лучами, видя и сквозь усталые человеческие глаза, и сквозь духов злобы поднебесных хрустальный город из сапфира и ясписа, на который не ложится пыль.

Никита смотрит на Надю своей усталостью сквозь пальцы темной загорелой руки, и его усталость плавно перетекает в сон. Надя озирает знакомые окрестности. Вдали торчат плавучие и портальные краны грузового порта. Справа - дровяной склад, где можно кататься на круглых литых баланах, только вовремя надо увернуться, чтобы не зашибла потревоженная пирамида бревен. За ним лесопилка, от нее пахнет несколько иначе, чем от бревен, - внутренним деревом. Дальше хлебные амбары, возле которых все оживляется ближе к осени, когда съезжаются машины с зерном. Слева - док для ремонта и зимовки судов. Здесь еще зимуют земснаряды, катера, один паром, переделанный из парохода "Четвертый" с одинаковой конструкцией носа и кормы, так что он может пришвартовываться к дебаркадеру любой своей частью, ледоколы "Капитан Зарубин", "Капитан Крутов", "Капитан Букаев" и "Комсомолец", участвовавший еще в Сталинградской битве.

На "Богатыре", построенном в 1887 году, в каюте первого класса сейчас проживает Никита. Когда "Богатырь" сломают, чтобы переделать его в сухогруз, Никита перейдет на "Волгарь". Пароходов на его век хватит. Он охраняет суда от грабителей. Хоть с них и вывезена мебель, посуда, книги, одеяла, всегда есть что стащить - например, гребной винт, стойки, колосники, канаты, муфты, трубы, угольники. Отсюда, с вышки, все суда как на ладони, и, пока Никита дремлет, Надя несет за него вахту.

Воскресенье - томительный день. Никого вокруг - ни на складе, ни у амбаров. Знакомые ремонтники, водители, техники отдыхают. Надя дует Никите на глаз "устали".

Никита перестает сопеть. "Чего тебе?" - "Акватория на горизонте покрылась судами", - отвечает Надя. "Ну и пусть себе". Надя дует изо всех сил. "Ох, надоела ты мне!" - "Никита - ну!" - требовательно говорит Надя. Никита садится. "Ладно, чего там?" - "Нет, не ладно! Спрашивай как надо!" Никита сокрушенно вздыхает. "А скажи-ка мне, моторист-рулевой Надежда, что это там в тридцати градусах по курсу?" - "Колесный двухпалубник, - рапортует Надя, путь следования от Рыбинска до Калинина. Вышел из шлюза. От буя номер три пойдет курсом на триста двенадцать градусов". - "А это кто только что отшлюзовался?" - "Товарный заднеколесник". - "А там?" - "Винтовой пароход. Идет пока на маяк "Зональный"". - "Как называется?" - ""Михаил Фрунзе", бывший "Князь Михаил Тверской"". - "Откуда знаешь, ты ж читать не умеешь?" - "Идет по расписанию", - отрывисто говорит Надя.

Последнее время ей все, кому не лень, напоминают, что она не умеет читать, - видно, бабушка подучила. А сама азбуку купила: "Смотри, Дежа, какой арбуз на картинке, не пойму, камышинский или астраханский... Какая это буква за ним прячется?" Надя свирепеет, когда с ней так разговаривают. Восьми букв, застилающих Никите белый свет, с нее пока довольно.

"А скажи-ка, матрос-рулевой, кто это тянется к шлюзу?" - "Двухпалубник "Спартак", бывшая "Великая княжна Татиана Николаевна"". - "Тогда скажи мне, почему на реке так много было князей?" - "Потому что их прогнали в семнадцатом году". - "Это я знаю, я интересуюсь, почему они все ходили по нашему плесу... Не в Астрахань, например?" - "Потому что на нашем среднем плесе до революции жили одни князья. А на верхнем плесе - от Твери до Рыбинска - кучковались композиторы, "могучая кучка" назывались. И все суда на этом плесе назывались ихними именами. В те времена пианин было раз-два - и обчелся, не то что сейчас - на каждом линейном теплоходе, вот они и жили кучно вокруг Рыбинска и Твери, где было по пианину. Как кто захочет сочинить симфонию, садится в барку и плывет либо в Рыбинск, либо в Тверь. Говорили, что у композиторов свое расписание было: в среду, допустим, сочиняет симфонию Чайковский, а в субботу - Глинка. А от Нижнего до Астрахани в те времена плавали "Лермонтов", "Пушкин" и другие писатели. Там они и жили, поближе к Кавказу, потому что на Кавказе они все дрались на дуэли - и Лермонтов, и Дантес, и Тургенев тоже дрался. И все они - и композиторы, и писатели - ездили к князьям на наш средний плес на балы, потому что у них в Рыбинске было свое княжеское пианино, только один не ездил, самый главный писатель Горький, к нему эти князья сами ездили, пока их всех не выселили с нашего плеса. Они, говорят, много кладов зарыли в Мологе, и как Мологу потопили, сундуки стали всплывать, а там все червонцы да бриллиантовые короны".

В маленьком бараке, в котором когда-то поселились четыре семьи из Мологи, теперь проживают четыре человека: Надя с бабушкой Паней, одинокий Карпов и Нина со шлюза. Жизнь теперешних обитателей барака почти безбытна, они существуют все время налегке, как будто накануне очередного переселения. И то сказать, Волга с каждой весной все ближе подходит к заборчику палисада, полного мологской сирени. Двери комнат нараспашку, мебель все та же, перевезенная на плотах, готовят только по большим праздникам, питаются всухомятку, как придется. В коридорчике стоит только обувь, велосипед Карпова, шкаф, куда складывают старые газеты и где лежит металлическая коробочка из-под зубного порошка с отверстиями в крышке, завернутая во влажную холщовую тряпку. Там на промытой в холодной воде чайной заварке хранится мотыль. За шкафом две удочки в собранном виде, Карпова и Нади. Карповский удильник покороче, у Нади - длиннее, с хлыстиком из целлулоида, с легким поплавком из сердцевины репейника, кивком из куска граммофонной пластинки, белой мормышкой с бусинами и прозрачной леской. Когда наступают длительные пасмурные оттепели с мокрым снегом или дождем, Надя с Карповым собираются на плотву. На Рыбинском водохранилище плотва гораздо крупней, чем, к примеру, на Рузском. Потому что она питается дрейссеной, мелкой ракушкой, которая распространилась сюда от устья Волги...

Надя уже заметила: чем гуще у человека борода, тем он молчаливей. Зимний рыбак должен быть молчалив, иначе от разговора у него на бороде налипают сосульки. Олег-москвич - зимний рыбак, и Карпов - зимний. Олег всю ночь помалкивает над лункой, а Карпов молчать не может, любит учить. Надя и сама не прочь поучить человека. Она говорит: "Олег молчит, чтобы не замерзла борода". Карпов смачно хмыкает от Надиной глупости, даже с каким-то сладострастным подвыванием. "При чем тут борода! Подумай, садовая твоя голова, ему что борода в рот, что ли, лезет? Не потому Олег твой молчит". В голосе Карпова слышится ядовитый укор. "Ну что, сообразила, почему он молчит?" Наде надоело. Она сползает с саней и не оглядываясь идет прочь. Карпов кричит: "Ты чего, чего!" Надя останавливается, издали строго говорит Карпову: "К свиньям. Быстро говори, почему Олег молчит!" - "Так он же щуку ловит!.." - радостно выпаливает Карпов. Надя молча возвращается, залезает обратно в сани. Карпов со всех сторон подтыкает ее спальниками. "И что щука?" - надменно спрашивает Надя. "Щука тварь осторожная, она подо льдом хорошо слышит. Ее ловят, когда лед покрыт снегом, и ходят по нему тихо-тихо". - "Эй, ты меня разыгрываешь? Снег-то скрипит..." Карпов на мгновение смешался. "Ничего не скрипит, он же влажный..." Надя пожимает плечами: болтун.

Олег молча делает лунки, одну в пяти-шести метрах от другой, острые края обрабатывает пешней, удаляет из воды ледяную крошку, чтобы блесна могла уйти в воду. Надя поглядывает на Олега и старается повторять его движения. Зафиксировав леску на конце удильника, Олег слегка приподымает от дна блесну и делает взмах кистью, затем быстро опускает кончик удильника. А иногда кладет блесну на дно и, слегка пошевелив ею, ведет ее кверху, коротко встряхивая. Ощутив поклевку, Надя почтительно спрашивает: "Подсекать?" - "Поводи", коротко отзывается Олег. Надя сдает и водит удочкой, пока не утомит рыбу. Самое главное - завести голову щуки в лунку. У Олега это легко получается, а у Нади хищница становится поперек лунки, и, чтобы развернуть ее, опять надо звать Олега, а она уже свой лимит вопросов, как говорит Олег, исчерпала... Сколько Надя ни вытащит щучек, он ни разу не похвалит ее, а бабушке потом скажет: "Трещала всю рыбалку". А Карпов хвалит ее за каждую малую плотвичку.

Подошел охотник Витя, держа за уши подстреленного на островах зайца. Длинный, грязноватый, окровавленный заяц похож на печальную куклу Пьеро в несвежем костюме. Весь какой-то смутный, неживой, хотя и не полностью еще погрузившийся в смерть, ветер шевелит пегую шкурку как-то отдельно от зайца, значит, он совсем умер. И рыба под снегом смутная, медленно загружается сном, мерзлой слякотью. Еще одна рыбка забилась на льду, а Витя уже тает в тумане с двумя подлещиками, которых подарил ему Карпов. Надя знает, это примета такая: как только Витя растает в тумане, клевать перестанет, хоть откупайся от него подлещиком, хоть нет, как будто за ним, за его печальным зайцем уходит любопытная рыба.

Надя сидит над лункой, смотрит в дремотную воду и представляет бабушку, бродившую когда-то подо льдом, как вдова по мертвому полю боя. Что можно увидеть из ледяного оконца? Торговую площадь с Богоявленским собором, длинным зданием ломбарда, пожарную каланчу, построенную по проекту губернского архитектора - брата писателя Достоевского? Детский приют на Череповецкой улице? Кладбище у Всехсвятской церкви, утопающее в сирени и черемухе? Плотва идет по пересечению Петербургско-Унковской улицы и Воскресенского переулка, где справа - кинематограф, слева, вдали, - Бахиревская богадельня, старинные дома из кирпича и дерева - купеческие и мещанские, дубовые рощи, заливные луга, золотые песчаные пляжи, белая пристань с мостками, к которой причалил небольшой свежеосмоленный баркас... Несколько человек торопливо выпрыгивают на пристань. Впереди всех - Надин дед-геолог, Петр Евгеньевич, загорелый, похожий на древнего грека с небольшой курчавой бородой и насмешливыми глазами, с пенсне на черном шнурке, в белом кителе, парусиновой фуражке и с тростью в руке, за ним - несколько крупных чинов "Волгостроя" в военной форме без знаков отличия (летучий эскадрон НКВД), за ними - двое местных коммунистов. Город, по которому проходила маленькая процессия во главе с Петром Евгеньевичем, был старинный, чистый, здоровый, весь в черемухе и сирени, в нем никогда не бывало ни чумы, ни холеры, единственная вина его заключалась в том, что он стоял на пути столицы, не позволяя ей сделаться портом пяти морей. Взгляд дедушки неузнавающе скользит по лицу идущей навстречу ему бабушки, он еще не знает (и никогда не узнает), что у него с этой случайно встреченной на улочках Мологи простой женщиной в ситцевом платочке спустя много лет родится общая внучка Надя. Свежий ветер с Волги обдувает загорелое лицо деда, высадившегося на эту землю, чтобы затопить и ее - затопить родину бабушки! - он шагает по дну водохранилища сквозь невидимую воду (кислорода в его баллонах всего на пять лет). Они все шли по дну, и ученые, и инженеры, и волгостроевцы, и местные коммунисты, и бабушка Паня, спешащая по тротуару на работу и принужденная посторониться, чтобы пропустить эту группу оживленно жестикулирующих людей в защитных гимнастерках и форменных кителях - с разными сроками кислорода за спиной, как 33 богатыря, разрывающих величавую ткань воды земснарядами, бой-бабами, тракторами, цеплявшими помеченные меловыми варфоломеевскими крестами 220 домов, подлежавших сносу. Остальные 460, помеченные, возможно, ноликами, предлагалось жителям разобрать и перевезти на новое место, а кто не согласен, пусть продает свои дома "Волгострою" и ищет себе жилье где хочет. Оставалось еще 32 человека одиноких и старых, приковывавших себя к родным стенам, которые требовали, чтобы их утопили вместе с городом, но этих старых и одиноких силой отвязывали и развозили по инвалидным домам.

Жалко было город, упоминавшийся в летописи аж с 1149 года; но исчезнувшие хвощи и рептилии с дельфиньими головами и рыбьими хвостами упоминались в геологической летописи земли с каменноугольного периода, а что касается воды, то она упоминалась с пятого дня творения... Вот о чем думал Надин дед, который, дыша жабрами, шел по дну сообщающихся сосудов пяти морей. Одно только смущало его: расчеты некоторых ученых показывали, что вода станет над городом чуть выше человеческого роста, на такой глубине топят слепых котят, а не древние города... Когда вода разлилась, она долго клокотала и кипела, бешено била волной в берега, смывая с них постройки, но глубины в ней не было. Воздух долго выходил из города и окрестных сел, вода все пузырилась и пузырилась, хотя по календарю давно пора было констатировать смерть двухметроворостую.

Бабушка Паня и мама Шура состояли в регулярной переписке. Шура писала свекрови о хорошей, дружной жизни с ее сыном Анатолием и интересовалась дочкой Надей: не болеет и не шалит ли. Писала о маленьком сыне Германе - о том, как он, встав на цыпочки, помогает ей крутить ручку мясорубки, как кочует следом за матерью из класса в класс и всегда сидит на задней парте тихо, как мышь, обрисовывая на листе бумаги свою руку, как на его ладонь садятся во дворе прикормленные синицы, и Герман не шелохнется, пока птичка не склюет все зерна и не вспорхнет с руки. Бабушка передавала привет сыну и внуку и заводила рассказ о Наде. Она писала о доброй, тихой, послушной девочке, которая день-деньской возится с цветами в палисаде и шьет куклам платья, как Надя помогала биологам кольцевать рыб и больше всех закольцевала, как она плавает под водой, словно рыба, потом вдруг почерк ее убыстрялся и делался почти неразборчивым, когда бабушка описывала страшный шторм, разыгравшийся на море, и Надю на плавучем острове, куда она сбежала от всех, в том числе и от бабушки, и где провела несколько дней, ночуя под опрокинутой лодкой, пока ее не заметили с плавучей метеостанции и не сняли с острова... Отпечаток руки Германа, который вкладывали бабушке в каждое письмо, как будто медленно увеличивался в размерах, что было неудивительно - мальчик рос. Все чаще Шура писала о том, что пора Наде вернуться в семью, чтобы приготовиться к школе, а бабушка все чаще роняла в палисаде лейку, которая сделалась неподъемной, шланг с водой выскальзывал из ее рук, и наконец она выложила Наде всю правду. Надя уселась за азбуку, а спустя несколько дней уже смогла написать родителям письмо о том, что отсюда она никуда не поедет и будет жить с бабушкой всегда.

Вода отсекает звуки, далекие и близкие, и кажется тихой, как растение. Но внутри ее клокочет яростная жизнь, неистовый воздух рвется из потайных карманов воды, потому что внизу разлагается торф, выделяя легкий метан, скапливающийся под торфяной залежью. И однажды пласт земли, как связка воздушных шаров, отрывается от дна водохранилища и всплывает на дневную поверхность вместе с бледными, безжизненными, как будто нацарапанными иглой на стекле скелетами бывших деревьев, восставших со дна, и рождается остров. Проходит несколько лет - на плавучем острове поднялась березовая и осиновая роща. Волны гонят остров то в открытое море, то прибивают к берегу. Он блуждает по воде, как отвязанная лодка, и если вдруг подойдет к плотине - на ней бьют тревогу, вызывают пожарные машины, которые пытаются разрезать остров пущенной из брандспойта струей воды.

На один из таких островов однажды высадилась Надя, пристав к нему на лодке. Остров был совсем невелик - шагов пятьдесят в длину, в поперечнике и того меньше. Весь день она ловила с берега рыбу, потом достраивала шалаш, сложенный неведомыми рыбарями, варила на костре уху из пойманной рыбы. Послушный дуновению легкого хилка, остров едва заметно дрейфовал в сторону устья Согожи. В корнях ближайшей березы Надя вырыла яму и сложила в нее весь свой запас картошки, моркови и сухарей, превратив ее в погреб. Вечером улеглась спать в шалаше, укрывшись ватником.

На второй день пребывания на острове с северо-запада задул настойчивый ветер. Чайки всполошенно закружились над морем, сложив в вираже сломленные под острым углом крылья, что означало надвигающийся шторм. Ослепительно белые облака, по краям обведенные чернью, вспучились, выбросив дымные космы по течению ветра, и на горизонте слились с морем. В полдень наступили призрачно-пепельные сумерки, по морю пошли серые волны с пенными барашками. Чайки, словно поглощенные воздухом, исчезли, только где-то далеко над морем еще мелькали белоснежные крылья и оттуда доносился вой, перемешанный с дикарским хохотом. Потом все стихло, даже шелест берез пресекся, и трава, по гривам которой еще недавно рыскал ветер, выпрямилась. Послышался монотонный и сдавленный гул из глубины моря, по небу с тихим треском пролегли огненные русла, и в судорогах слепящего света Надя увидела, как с середины моря медленно и величаво идут на остров волны с изогнутыми гребнями...

С воинственным криком Надя прыгнула в воду, упершись в борт головой, руками перевалила лодку через край сплавины, но дыхание волны уже настигало ее, и она, бросившись плашмя на лодку, слилась с ее пахнущей смолой обшивкой. Волна накрыла Надю с головой. Вторая волна ударила сильнее, перелившись через лодку, как всадник через седло. Послышался треск деревянного борта. Надя ухватилась за нос лодки и сумела дотянуть ее до шалаша. Третья волна лишь огрела ей ноги. Узловатые, со сломанными углами молнии плясали в небе. В их мигающем свете было видно, как березы и осины раздувают свои кроны, словно паруса, а то и машут ими отчаянно, как сигнальными флагами. Гул грома не прекращался, как будто тяжелые шаги ударяли о жестяное небо. Сорвались первые тяжелые капли дождя. Надя метнулась в шалаш и, лишь укрывшись в нем, осмелилась оглянуться на море. Вдали короткими вспышками мелькали огни бакенов, пляшущих на волнах, будто сошедшие с ума шахматные пешки. Остров уносило от них все дальше и дальше. Она нащупала фонарик и посветила им в вынутую из планшета карту.

Надя пыталась по карте определить, в какой точке моря ее застиг шторм. День она плыла при хилке и рассчитывала, что, если ветер не переменится, ее снесет в устье Согожи. Но хилок сменился на луговой и погнал сплавину в окрестности реки Сити, - так она решила, увидев Наволокские развалины. И вот тут между зоной торфяников и акваторией порта Брейтово ее настиг шторм... Если после шторма задует моряна - тогда остров внесет в Мологу. Хуже, если задует южак, - тогда она снова окажется на середине моря...

В границах голубых линий, отмечающих на карте перепады глубин, ясно проступало древнее русло Волги, стелившейся по дну водохранилища, превратившейся в подводную реку, глубоко просвечивающую сквозь новую широкую воду. Бабушка рассказывала Наде, как по дну Волги когда-то давным-давно проложили толстую чугунную цепь, по которой от Твери до Рыбинска бегали пароходы туерного типа, принадлежавшие Волжско-Тверскому пароходству "по цепи". Полтора десятка туеров ходили по ней, как кот ученый, и днем и ночью... Цепь с грохотом и лязгом поднималась с носа пароходной машиной, проходила через барабан со звездчатыми шестернями, а потом опускалась с кормы на дно реки. Для расхождения со встречным туером звено цепи расклепывалось или обрубалось, суда расходились, и пароходный кузнец в промасленных перчатках снова сковывал цепь. Эта гигантская цепь длиной в 370 километров, проложенная по руслу Волги, стоила один миллион рублей, тогда как стоимость туеров и прочего оборудования не превышала семисот тысяч. К началу века туерное пароходство "по цепи" распалось, и миллионная цепь была поднята со дна - но не вся. Обрывки этой цепи, образовавшей русло в русле, похожее на след животного, когда-то ползавшего по древнему ложу Волги, осели на дне, зацепились за подводные камни, поросли водорослями, как заглохшая колея травой. Иногда рыбаки поднимали со дна остатки этой цепи как свидетельства богатырского прошлого Руси. Чугунные звенья вместо грузил прилаживали к снастям, вешали рядом с подковами на воротах дома, обточенные умельцами, словно браслеты, носили на кисти левой руки. Такой браслет в юности имелся у Никиты. На нем было выточено: "По цепи". Народ не спешил расставаться со своими цепями. Рыбак, имеющий браслет, всегда мог рассчитывать на помощь своих собратьев по ремеслу, скованных, как цепью, рыбацкой дружбой.

Струи дождя прорвали покров шалаша. Надя стряхнула с карты целое море и затолкала ее в планшет. В зыбунах неподалеку страшно бурлила вода. Опрокинув лодку, Надя заползла под нее, завернулась в попону и сухой ватник и, поджав колени к подбородку, медленно согреваясь, затихла, слушая сквозь сон, как снаружи шел дождь, пополняя запасы воды подземных и подводных рек...

Проснувшись, Надя приподняла борт лодки, словно край одеяла, и выглянула наружу. Гладь моря искрилась пляшущими светляками. Алое солнце в дымке предвещало отличный день. Вчерашним штормом весь клюквенник оторвало от острова и унесло в море. На новом краю сплавины расположилась пара журавлей самочка спокойно чистила свое оперенье, а самец расхаживал вокруг нее, изогнув шею, полураспустив крылья и развернув веером куцый хвост.

Надя забросила в воду леску с крючками, насадив на нее наживку из манных катышей. Поймав пару ряпушек, разожгла сушняк и, надев рыбу на прутик, принялась обжаривать ее на костре. Вырыла из земли свой провиант, перекусила рыбой и размокшими сухарями. С нескольких уцелевших кустиков клюквы собрала ягоду, раздавила ее в кружке и зачерпнула воды. Поев, осмотрела борт лодки, обнаружила в нем заметную пробоину. Попыталась ее заделать, но безуспешно. Нужны были гвозди, молоток, куски фанеры и резины для наведения заплат. Оставалось надеяться на помощь рыбаков, которые, конечно, ее уже хватились и ищут.

Днем Надя гуляла по острову, вдоль берега которого уже успела протоптать тропинку, собирала букетики из колокольчиков и крохотных диких ярко-желтых лилий. Вечером, нарубив в лодку березовых веток, укрывалась в нее спать. По ясному небу, как по тихой воде, проходили огни Большой и Малой Медведицы, Дракона, звезды Водолея и Льва. Вдали по тихой воде шли суда с мачтовыми огнями. Два огня, один над другим, - проплыл буксировщик, тянущий баржу. Два белых огня и выше красный - прошла баржа с нефтью. Три белых огня треугольником - баржа, которую толкает пароход...

Утром Надя наконец определяет свое местонахождение по земснаряду, работающему в Югском заливе...

Она опускается на колени и, свесив голову с крутой кромки плавучего острова, похожей на край ивовой корзины, видит распаханные водой монастырские коридоры, по которым, как связка ключей, вдруг промелькнет рыба, засыпанные битым кирпичом фундаменты домов, неровно обрезанный лес пней, почерневшие кресты кладбища, распластанную под водой далекую жизнь... Во дни Великого Переселения библейское равенство меж мертвыми было нарушено: схороненные на кладбищах Мологи и соседних деревень были поделены на покойников "живых" и "мертвых". Мертвецы, имевшие родственников, которые могли выкопать гробы и перевезти их на высокий берег Волги, оказались словно бы не вполне мертвыми, став частью имущества живых. О них еще помнили: память живых, как погребальные пелены, обвила кости сухия, переложенные в новые домовины из дуба и сосны. Живые резво работали лопатами, спасая своих мертвых от подступающей воды, - до чужих мертвых им дела не было. Обветшавшие, изъеденные плесенью гробы извлекали из ям на веревках, плоскогубцы тупились о мертвые гвозди. Переселенцы вынимали из могил перемешанные с землею кости отцов и дедов, вместе с истлевшими кусками парчи и венчиками, слипшимися с лобной костью, аккуратно укладывали в новые домовины. Отслужив литию, штабелем наваливали гробы на лодки, обвязав сверху веревкой. И вот лодки с незабвенными пускались в еще один свой последний путь по воде, по руслу древней скифской реки Великой Рахи, над которой уже реяла прохлада новой высокой воды, в будущем обязанной избавить суда от мелей и волока. А всеми позабытые "мертвые" мертвые, не имевшие родни, оставались лежать в родной земле, которая на картах будущего уже была залита водами водохранилища вместе с крестами в изножье и деревьями в изголовье, высаженными после сороковин, - плакучими ивами, липами, черемухой... Их поросшие мхом надгробия погружались все глубже в пучину забвения. Когда строители перекрыли последние отверстия в Рыбинской плотине и древняя Волга вместе со своими притоками ушла под воду и стала подводной рекой, несколько гробов, как буи, вырвались на поверхность воды и долго метались по волнам, отыскивая старое русло. Другие удержала земля или тяжелый гранит, или дерево в последнем объятии обвило гроб своими корнями...

Опустив глаза, смотреть и смотреть вниз, пока они не устанут. Это единственное, что Надя может сделать для земли, ставшей дном: пока они не устали, смотреть и смотреть, как волна перелистывает истлевающие на глазах страницы книги с буквами, цепляющимися за дно, словно якоря. Глаза погружаются на такую глубину, что их не удерживает схваченная дикорастущей корневой системой память, из-под которой всплывают полустертые впечатления. Какая-то крылатая роза с сердцевиной, битком набитой дворцами, ангелами, водопадами. Под лепестками раскрывается лесная чаща с древовидными папоротниками и гигантскими стрекозами, несущими грозные жала, болотные огоньки на цыпочках перебегают пространство, может, это Всехсвятский маяк покачивается на волнах, может, огоньки плавучей метеостанции. Сквозь розу проходит ось Вселенной с разлитыми по листьям мирами, на них, как на плотах с имуществом бабушки, сплавляется всякая всячина: могилы предков, венчальные свечи, голубиные гнезда, фотографии мужчин в рыбацких фартуках, тянущих сети, окованный медью ларь и книга, которую Надя однажды видела в руках матери... Знания в ней преподаны через букву, одна цела, другая закатилась во тьму, как притопленный бакен, бумажная плесень встает, как зарево, над каждой страницей, слова перебрасываются знакомыми буквами, как цветы семенами с соседних куртин. Страницы слиплись и превратились в волнообразные пласты какой-то неведомой породы. Из-под панцирных створок вдруг блеснет краткое сказание о принце, ходившем по ночам на могилу героя и высаживающем на ней маргаритки, о светлом мученике, нагом и больном, сидящем в темнице. Тьма разлившейся воды обрамляла эту историю.

5

НЕПОДВИЖНОСТЬ ДЕРЕВЬЕВ В СУМЕРКАХ. Шура в молодости никогда не писала писем и не получала их, поэтому она не представляла себе истинных масштабов параллельного потока жизни, заряженного энергией разлуки, - в деревню письма приходили редко, - но, когда (в год рождения Нади) по соседству с Белой Россошью в рекордно короткие сроки вырос небольшой ПГТ и туберкулезный санаторий на берегу реки, открытки и письма стали долетать сюда большими стаями, и тогда Шура вспомнила о самодельных абажурах, вазах и шкатулках из почтовых открыток, какие она видела сразу после войны в изголодавшейся по домашнему уюту Москве...

Как только Шура перешла работать в новую Калитвинскую школу, она бросила среди детей клич, чтобы они приносили ей ненужные открытки. Первая же изготовленная ею ваза произвела в поселке переполох и обрушила на Шуру целую лавину почтовых открыток.

Ярким ирисом Шура простегивала географию Советского Союза с прилегающими к нему странами социалистического лагеря, с детьми которых стали активно переписываться ее дети, прочным петельным швом соединяя Маточкин Шар с Сахалином, Северный Ледовитый океан с Черным морем, Поволжье с бассейном Оби, Памир с Полесьем, подбирая открытки по теме: пейзаж к пейзажу, город к городу, цветы к цветам, праздник к празднику. Память уходила внутрь, культура оставалась снаружи. Каждый праздник приносил розы, воздушные шары, гербы и флаги, ледяные избушки, странствующих Дедов Морозов, виды Южного берега Крыма и Кавказских Минвод, подбоченившиеся кукурузные початки в алой косынке, ковры-самолеты, летящие сквозь климатические и часовые пояса. Прошел год - и в октябрьской троице место Сталина занял Ленин, прошло еще два года - и снегурки с мишками пересели в космические ракеты, прошло еще три года - и кудесница полей исчезла с веселой картинки.

Само время дышало спекшейся розой в сообщающихся сосудах ледяных избушек. То, что было написано чернилами на открытках, поглотили васильки и маки. За спиной Деда Мороза с ярмарочным мешком, например, дрожащим почерком бабушки Пани было выведено: "Дежа! Внучка! Приезжай повидаться со мною, старая совсем стала..." Шура зашила слова свекрови суровым ирисом. А ее дети делали уроки и читали книги каждый под своим абажуром...

В 1934 году ИЗОГИЗ выпустил почтовые фотокарточки героев-полярников, и их мужественные лица, подбитые двадцать третьим февраля, украсили навесной фонарик над письменным столом Германа. Отто Шмидт с пронзительными глазами и черной бородой, сшитый с летчиком Ляпидевским в кожанке и белой фуражке с гербом, сшитый с летчиком Кастанаевым в летном шлеме, сшитый с немолодым уже Фабио Фарихом в костюме и галстуке, сшитый с Леваневским в шапке-ушанке, сшитый с Молоковым в меховом тулупе, сшитый с Отто Шмидтом, водили хоровод вокруг лампочки, и Герман, то и дело отвлекаясь от уроков, разглядывал суровые мужские лица, снятые в контрастном свете, - с едва наметившейся улыбкой на губах, отретушированные лики героев. Весной - летом 1934 года только и разговоров было что о знаменитой льдине, в школах каждый день вывешивали сводки о состоянии льда, сколько народа уже вывезено на Большую землю (в числе первых спасенных была маленькая девочка Карина), сколько полетов к льдине совершил каждый из летчиков. Но с той героической поры проехало много снегурок на тройке с колокольчиками, теперешние учащиеся путали Отто Юльевича с лейтенантом Шмидтом - липовым отцом Остапа Бендера, льдина, когда-то национализированная государством, скорее всего растаяла, и летчикам уже не поклоняются, как Перуну и Даждь-богу, поверх суровых лиц Молокова и Ляпидевского наклеили лица Столярова и Урбанского. Но лицам последних все-таки чего-то не хватало, хоть они здорово верили в предлагаемые обстоятельства, чтобы летчики и играющие их артисты могли беспрепятственно ходить друг к другу в гости через реку времени.

В спортивный зал из окон льются осенние солнечные лучи. Герман скользит взглядом по шеренге напротив. Там стоит его сестра Надя, наэлектризованная временем до корней волос. Волна жгучего времени перебегает от самой невысокой девочки в Надином классе и до альбиноса Кости, который, стоя сзади в строю, с бессмысленной ухмылкой водит мизинцем по бессильно повисшей белой руке Нади. В глазах детей плавает огненная тьма, разламывающая породу, вооружающаяся чем попало и крушащая все на своем пути. От руки к руке перебегает время по часикам, все часы стучат вразнобой, как ни сверяй его по Кремлю. Глаза и губы парят в живом потоке осеннего света, перелетая, как маска, с лица на лицо, то здесь, то там вспыхивает бессмысленная улыбка, подавленный смешок. Наваждение. Душная молодость. Брачующиеся аисты поют дуэтом. Гоголь распускает веером хвост и распушает перья. Поднимают и опускают хохолки, трясут рогами, крутятся на ветке, как пропеллер, трубят, ревут, оставляют пахучие метки. Что естественно, то не безобразно. Но правда в том, что все это неестественно кипенно-белые воротнички, остроносые туфли, бензиновая зажигалка в накладном кармане вельветовой куртки. Лишь тьма упадет на поселок, все становятся косматыми, как отец, когда он горячим шепотом просит открыть ему запертую дверь спальни, обманутый дружелюбным обращением матери за ужином. Открой, открой, ну открой же. Трубный шепот просачивается через щели и бродит по комнате. Сон Германа вспорот, зарезан, как сон Дункана, этим кипящим шепотом, трубным ревом. Сам он ничего не может предпринять, беспомощный, толкает крепко спящую на соседней кровати за ширмой Надю. Надя вскакивает и кричит звонким голосом: "Папка, иди спать!" Большое животное разражается тяжелым вздохом, тяжело переваливаясь, уползает в свою берлогу, в чулан, который отец давным-давно превратил в свое жилище. Надя, обернувшись к стене, снова крепко засыпает, ей все нипочем; маму в ее спальне сотрясает дрожь отвращения; Герман не может заснуть до утра.

Директор с мягкими добрыми щеками и ясными, как у младенца, глазами продолжает речь. Его часы безнадежно отстают. Ему кажется, что в партизанских лесах еще живут призраки партизан, а между тем - там прорублено много просек и не осталось даже следов партизанских кострищ. Фаянсовая посуда теперь пользуется ббольшим спросом, чем солдатская железная каска с двумя молниями у виска. У всех начальников часы отстают, а у их подчиненных идут вперед. Что касается детей, они все уже в завтрашнем дне. Директор бубнит невнятное: Сбор макулатуры, подойти с ответственностью, переработка бумаги - под нож пойдут вчерашние газеты и обернутся завтрашними новостями. Старые газеты, списанные книги...

Учитель химии Михал Михалыч Батаганов, стоящий рядом с матерью Германа, нежно наклонясь к ее уху, шепотом продолжает: этикетки, спичечные коробки, ценники... Косой луч солнца, в котором размагничиваются часовые механизмы и пыльные пчелы засыпают в полете, выхватывает склоненные друг к другу лица. Страус и его подруга тычут клювами в песок... Автобусные билетики, продолжает мама, елочные клоуны... В глазах обоих светится смех, отбрасывающий тень на лицо стоящей в шеренге напротив учительницы биологии Эльвиры Евгеньевны, жены Михал Михалыча, чернявой, с острым некрасивым страдальческим лицом. Она известный ленинградский биолог, заведовала кафедрой в институте, пока не случилась какая-то история с сыном, и они вынуждены были переехать в поселок. Чем ослепительней блузки у Александры Петровны, тем более мятой и неряшливой выглядит манишка Эльвиры Евгеньевны. На рукаве пиджака - жирное пятно. Михал Михалыч мог бы удалить его с помощью экстракции: надо смочить ватку бензином и протереть несколько раз - тогда жир перейдет в раствор. Но Михал Михалыч сам-то как голубь-доминант, который затрачивает на чистку своих перьев не менее часа, красив и опрятен, а голубь, которого клюют, быстро опускается, ходит с запачканным хвостом, грязными перьями, вид у него, как у больного, на него нацеливаются вороны... Картонки из-под гербария, свадебные веночки, посмеиваясь в бороду, шепчет Михал Михалыч... Партизанские листовки, объяснительные записки, прикрыв губы пальцами, отзывается мама. На губах у нее тлеет такая же бессмысленная блаженная улыбка, как у Кости, щекочущего пальцем локоть ее дочери Нади. Это игра такая. Герман видит, как мамино лицо все больше молодеет в потоке осеннего света, лицо Эльвиры темнеет, она старается не смотреть на тех двоих, шепчущихся напротив... Письма, написанные растворенным в воде крахмалом и йодом, хроматографические трубки, свистящим шепотом продолжает учитель химии... Законы двенадцати таблиц, кодексы Юстиниана, отвечает учительница истории. Если несколько кукурузных палочек положить в банку, куда заранее капнуть одеколона, а потом закрыть их, то через десять минут, открыв крышку, уже не почувствуешь запаха: его поглотило пористое вещество палочек. Это явление называется абсорбцией. Даже самый разочарованный ум может абсорбироваться в шум пористой крови, осенний луч, полет стелющихся над землей ласточек, предвещающих грозу.

Когда две его одноклассницы, Таня и Люба, позвонили в дверь, Герман производил на кухне химический опыт. Вовсе не обязательно было впускать девочек в дом, особенно зоркую Любу, которая с налету подмечает всякое растерянное движение человека и обращает его в свою маленькую пользу. Коренастая девочка с невозмутимым лицом, медленным оценивающим взглядом, в котором тлеет бессознательный инстинкт порабощения окружающих... Таня и красивее, и выше ростом, но она подпала под власть Любы, которой неведом страшный натиск таинственной силы одинокой юности, нежно ломающей кости, раскачивающей по ночам деревья за окном. Незнакомая кровь шумит в ушах, отдается в ногтях, в груди нарастает гроза, слезы теснятся в горле. Таня все время должна что-то рассказывать Любе, чтобы не остаться наедине с шумом в ушах, слышать собственный голос, выводящий на орбиту слов совсем другую историю, чем эта, необъяснимая, живущая внутри ее. Люба, как курочка, склевывает признания Тани, а сама про себя не рассказывает ничего, только щурится.

Сцена в общем-то мимолетная и стремительная, как квинтет цыган и цыганок во втором акте "Кармен", но Герман, не прерывая манипуляций с опытом, чувствует, как волна разных ритмов буквально разрывает атмосферу... Отец мечется в поисках макулатуры и, чтобы угодить незнакомым девочкам, готов отдать им фотографии, книги, художественные открытки. Он, как всегда, не видит лиц, перед ним образы представителей дольнего мира, обратившихся к нему за помощью. Но настороженный Герман за его человеческой открытостью и слабостью видит цель, которую втайне от себя самого преследует отец: насолить маме, раз представился повод, всучить девчатам что-то такое, за что она будет ругать его, чтобы позорящая его подоплека их отношений приобрела иной центр тяжести, более определенный и менее для него обидный. Тем временем Люба, не ожидая приглашения, уселась на стул и, когда отец крикнул из маминой комнаты: "Гера, угости своих подружек чаем", - спокойно отозвалась: "Спасибо, мы не хотим". Таня осталась стоять. "Что это?" - спросила Люба. Герман вынужден поднять на нее взгляд, чтобы понять, к чему относится ее вопрос. Вообще он не собирался этого делать. Люба смотрит на щепотку красного порошка, который он перочинным ножиком счищал с гвоздя, вынутого из раствора медного купороса. "Медь", кратко отвечает Герман, прислушиваясь к топоту отца за стеной. Так и есть, шарит по книжным полкам. "Зачем?" - вопрос Любы. Герман молча откупоривает флакон с водой, йодной настойкой и бензином, всыпает туда порошок, встряхивает его и ставит перед Любой. Люба, стараясь не выдать своей растерянности, некоторое время смотрит на флакон. "И что?" Легким пренебрежением пронизан каждый ее жест, она знает, что этот мир на каждом шагу требует, чтобы на него наложили узду, иначе он рассыплется, как пачка фотографий, которую отец в соседней комнате сгреб с книжных полок. "Йод вступил в реакцию с медью, вот получился йодид меди". (Классные фотографии матери рассыпались по полу, лица детей под ногами отца, а вот и Михал Михалыч на снимке прошлогоднего выпускного класса насмешливо щурится...) "И зачем это нужно?" - презрительно спрашивает Люба. Таня молчит, Герман чувствует ее теплые зрачки на своих веках. "Химик велел всем с-сделать дома опыт". Сказав это, Герман слегка краснеет, и Люба замечает это. "Михал Михалыч?" - громко спрашивает она. (Отец за стеной вонзает каблук в ухмыляющегося Михал Михалыча, грозно хмурит брови... Рыбы, угрожая, раздвигают плавники и поднимают шипы. Обезьяны скалят зубы. Кобра раздувает капюшон.) Герман краснеет еще больше. "А ведь правда, вдруг покладисто произносит Люба и ставит свой стул ближе к Герману. - Тань, чего стоишь, садись". Выдвигает ногой табуретку из-под стола. (У Михал Михалыча перебит нос, вытекли оба глаза, смяты лицевые кости...) Люба энергично трясет флаконом, как градусником. "И правда, порошок растворился, смотри, Тань". - "Это явление называется экстракцией, - объясняет Герман, с-с его помощью извлекают масло из с-семян подсолнечника". (Отец кладет покореженный снимок на стол, в основание пирамиды из макулатуры. На стол поверх снимка со стуком ложится какая-то тяжелая книга. "Книга о вкусной и здоровой пище", догадывается Герман, тетя Таля подарила ее маме на свадьбу. О вкусной и здоровой. Распятые в панировочных сухарях цыплята, молочные поросята тычутся мертвыми мордочками в край блюд, рагу из телятины в винном соусе, все самого нежного возраста, на самый утонченный вкус... У прямостоящего вида вдруг сильно возросла доля мяса в питании. На каменных орудиях обнаружены следы разделки туш животных. Анализ костей зверушек, сохранивших следы обработки, показал, что это были кости падали. Прямостоящие были трупоедами, как гиены, шакалы, марабу и грифы. Благодаря мясу у них сильно развилось одно из полушарий мозга, появилось абстрактное мышление. Правда, асимметрия полушарий наблюдается и у глупой канарейки, объясняемая ее способностью к имитации звуков.)

"Как интересно", - подает голос и Таня. Она смутно чувствует, что есть какая-то связь между помятой манишкой Эльвиры Евгеньевны и энергичным топотом Гериного отца в соседней комнате. Что весь белый свет соткан из снующих, как ткацкий челнок, связей, развивающих абстрактное мышление, соединяющих разновременные и разнородные явления, например, выход Леонова в открытый космос с выводом американских войск из Вьетнама, ввод советских войск в Чехословакию с появлением в поселковой школе Михал Михалыча и Эльвиры Евгеньевны, произошедшим, правда, в результате какой-то истории, которую преподает Герина мать. Захватывающие связи проносятся по земной коре, как сейсмические волны, цепляя волокна парок.

На пороге комнаты возникает торжествующий отец. Он уже упаковал вкусную и здоровую с разбитым в кровь лицом учителя химии (директору тоже досталось), художественные открытки со старыми учебниками истории, в которых петитом набрано, что Екатерина переписывалась с Вольтером. Люба почти испуганно смотрит на отца: нет-нет, у нас есть мешочки, зачем нам ваша красивая сумочка, ее, наверное, Александра Петровна сшила? Таня подставляет мешочек, Люба берется за углы пестрой сумки... Сколько лишних движений! Чтобы раздолбить сосновую шишку, дятлу требуется семьсот ударов. Герман выхватывает из мешка здоровую пищу, кости трупов, хрящики нежного возраста: "Это мамина книга". Отец ухмыляется и разводит руками. Он всех приглашает посмеяться вместе с ним. "Это книга для бо-ольших богатеев! Нам, простым людям, картошечки бы с селедочкой, правда, девчата?" - "А открытки! - восклицает Таня. - Мы всем классом собирали их для Александры Петровны". Среди открыток смятая фотография. Люба смотрит на нее - и молча сует во вкусную и богатую пищу. "Вы так ничего себе не возьмете", - замечает отец. "Нет, почему же, вот - учебники возьмем, Александра Петровна все равно ими не пользуется, у нее свой материал. Да и они ужасно старые..." Старые. Никакой связи между казнью Людовика Шестнадцатого в 1793-м и созданием ВЧК в 1917-м. "Берите, берите", - отец делает широкий жест рукой и опрокидывает флакон с заданием Михал Михалыча. "Извини, сынок, я не нарочно", - врет отец. Люба дергает Таню за рукав. "Спасибо вам. Мы пошли". По комнатам словно смерч пронесся: красноватая лужа на полу, рассыпанные открытки, грудой книг завален стол. Сцена сыграна. Отец молча уходит в свою конуру.

...Как защититься собакоголовым обезьянам от леопарда, льва и гиеновых собак? Они должны создать прочную организацию, чтобы дать отпор внешнему врагу. Но обезьяньи союзы непрочны, они то и дело предают друг друга, строят козни, и не создать бы им сложного иерархического общества, если бы не могучий инстинкт! Одна обезьяна, наиболее догадливая, хватает какой-либо незнакомый предмет, к которому более осторожные обезьяны не рискуют приблизиться, например, пустую канистру, и начинает бить в нее, как в барабан. Или старается занять высокое место - кочку, пень. Если какая-то из обезьян слишком настойчиво претендует на кочку или канистру, наша обезьяна дерется с нахалом до тех пор, пока он не встанет в дамскую позу подчинения. Вокруг победителя тотчас начинают виться самки и "шестерки" - самые слабые, но наиболее льстивые и коварные, которые будут повторять за лидером все его действия. Субдоминанты отделены от доминантов "шестерками". Они образуют тайные союзы, чтобы со временем свергнуть захватившую власть особь. Но павианы, например, образуют иерархическую пирамиду по возрастному признаку. Несколько седых патриархов, которые когда-то в молодости были способны неожиданно для остальных ударить лапой по канистре или занять кочку, оказываются наверху еще и потому, что пережили своих сверстников, погибших от зубов львов или стресса. Это групповое доминирование седых павианов называется геронтократией - властью старцев. Даже когда они впадают в старческий маразм, седые павианы не забывают в нужном месте и в нужное время скалить зубы, заставляя других самцов вставать в позу подчинения, требовать себе пищу, добытую другими. Патриархи находят себе поддержку в нежном возрасте - юные павианы видят в седой гриве атрибут власти и с радостью подчиняются ей. Старики любят свою молодежь, ибо, достигнув преклонных лет и почти утратив вкус ко многим вещам, сохраняют лишь страсть к учительству. Они учат юных раздирать гнилые пни, переворачивать камни, раскалывать орехи, докапываться до воды...

Между школьниками, копошащимися за партами, и студентами, сидящими за столами в аудиториях, которым совсем недавно преподавала Эльвира Евгеньевна Батаганова, большая разница. Школьники испытывают чистый и невинный интерес (или не испытывают) к обычаям собакоголовых обезьян и ничего дальше павианов не видят. Метафорическое мышление у них не развито. Детям неинтересны потайные карманы аллегорий с зашитыми в манжеты бритвенными лезвиями, им интересны конкретные обезьяны. Если сумеешь удержать их интерес на способе размножения кольчатых червей, на процессе молекулярного распада олова в результате оловянной чумы, не будет никаких листовок о разложении власти, которые Петр Григоренко раздает у проходной завода "Серп и молот", никакого нравственного распада общества, засвидетельствованного в далеком Нью-Йорке выходом сборника "Память", ширящегося по всей стране движения диссидентов, запрягших одну на весь самиздат "Эрику", пробивающую пятнадцать экземпляров без интервалов сплошняком на папиросной бумаге, политического изолятора на четвертом этаже Института Сербского, ленинградской спецбольницы с глазками и кормушками, двадцать седьмого отделения Кащенко, теории вялотекущей шизофрении Снежневского, трех уколов сульфазина, вызывающих сильнейшую боль и лихорадку, или аминазина по пять кубиков, от которого впадают в спячку, укруток в мокрые простыни, Мордовского лагеря, - если не будить спящую собаку... Если не носиться с капитаном Копейкиным как с символом. Не устраивать длинных перегонов из гипербол, метафор и цезур между обеими столицами, каждые двадцать миль меняя уставших лошадей. Чистить ружья обмылком кирпича, завещанного предками. Поймите, ребята, речь идет о павианах, ни о чем другом, только о павианах, которые учат юных докапываться до воды и раскалывать орехи. Никаких подводных течений, второго плана, сквозной мысли, параллельной культуры катушек Высоцкого, разматывающихся от Бреста до Сахалина, смеха сквозь слезы... Поверьте старой биологине: нет ничего плохого в школе, в которой строем водят на рентген и в санэпидемстанцию выгонять глистов и бьют линейкой по рукам, чтобы не читали под партой "Трех мушкетеров"...

Студенческая же аудитория - пороховой погреб. Нежному возрасту достаточно упомянуть седых павианов, чтобы субдоминанты перемигнулись и начали скалить зубы... Скажешь про "позу подчинения", так лучшая часть студенчества встрепенется и пойдет прибивать к палкам самодельный плакат "Уважайте конституцию!" и "Долой позорную статью 190-1". Кто по будильнику встает на завод, тот никогда не познает опытно 190-1-й и, прочитав статью "Наследники Смердякова", зевнет и включит "Новости" с хорошими новостями. Валовой продукт на душу населения хорош, и вьетнамцы хороши, дали прикурить Америке из своих зарослей сахарного тростника... В детстве прилаживали скворечни к весенним березам, потому что конкретные скворцы прилетели, на крыльях весну принесли, в юности мастерят плакаты для далекой Пражской весны, доносимой голосами с иностранным акцентом: и старый павиан им уже не обезьяна, а душитель свободы, пустая канистра - средства массовой информации, кочка - Кремль и стена джунглей - "железный занавес"... А тут еще с катушек хриплый голос Высоцкого пересекает глушилки беззаконной кометой: парня в горы тяни, рискни.

Чтобы раздолбать сосновую шишку, маленькому дятлу надо семьсот раз ударить клювом, а тут целую страну решили пятнадцатью полуслепыми копиями разделать под орех!.. Родной сын Сережа, подающий надежды биолог, вместо кольчатых червей занялся делом общественного спасения и сбором информации с передаваемых на волю тюремных клочков - и вылетел в два счета из университета... Когда Никсон приезжал в Ленинград, с Сережи потребовали расписку, чтобы он в это время не принимал участия в антиобщественных акциях, и отключили дома телефон... Теперь Сережа ошивается в Москве сторожем-дворником, по уши в революционной романтике бюллетеней, листовок, укруток-усушек - с неподкупным блеском в глазах, без всякого чувства вины, что из-за него мать выставили с любимой работы и фактически отправили в ссылку. А отец гордится даже сыном, что у того при обыске изъяли "Большой Террор" и номер спецвыпуска "Посева" со следами жирных пальцев оставшихся в стороне субдоминантов. Жирные пятна удаляются экстракцией, удалишь - и никакого контекста, один жирный подтекст, в который ребенок влип, как муха в янтарь, сделавшись для отца темой возвышенных бесед с Александрой Петровной, которая тихо преподает дневную историю, где нет ни "воронков", ни топтунов, ни указа об уголовной ответственности детей от апреля 1955 года... Собакоголовые обезьяны должны объединиться, чтобы защититься от львов, леопардов, гиен.

Когда Оля Бедоева, идущая с коромыслом на плече по протоптанной в снегу тропинке, видит шагающего ей навстречу человека, она пугливо делает шаг в сторону, уступая дорогу, и ждет стоя в снегу. Анатолий, встречаясь с Олей у колонки, всегда махал ей рукой - проходи, мол, но Оля, набычившись, стояла в сугробе, и он понимал, что она так и будет стоять, пока вода в ее ведрах не затянется льдом, а ее саму не засыплет снег. Однажды Анатолий подошел и сказал: "Здравствуй, Ольга". - "Здравствуйте, Анатолий Петрович", - выдохнула неподвижная фигура. Анатолий поставил свои пустые ведра на снег. "Давай я поднесу тебе..." Оля испуганно шарахнулась в сторону, вода из ее ведер двумя широкими языками смахнула корку снега. "Нет-нет, спасибо вам, Александр Петрович".

Оля с полными ведрами. Все время попадается на его пути. Идет навстречу сквозь снег, сквозь дождик, сквозь сумрак прокуренного коридора редакции, который моет руками, согнувшись в три погибели, что-то пришептывая над полом, как английский король Карл Стюарт на эшафоте, под которым спрятался Атос...

Олю воспринимают просто - как факт. Если не у кого стрельнуть десятку, попросишь у нее взаймы, а она с такой торопливой готовностью выворачивает карманы рабочего халата, что мелочь летит во все стороны. Анатолию интересно, почему она так дика, печальна, молчалива, почему торопится отдать первому встречному все, что у нее есть, до последней копейки... Оля родилась в Теберде, у нее там мать с отчимом живут, оба уже старые, а сама она выросла у тетки... Перепутались следы и роли, но конверт с анонимной тяжестью, в котором исторические события сплелись с генетическим кодом, доставлен точно по адресу, адресованный всем, всем, как карандашные строки странных стихотворений, написанные круглым ученическим почерком на стенке автобуса, курсирующего между райцентром и Кутково: "Как хороша с молоком ты, пшенная каша! Если добавить еще ломоть тыквы, конечно... Что? Неужели забыла ты высеять тыкву? Как же! Сажать ее следует рано. Тыквы рассаду выращивай только в горшочках. Но семена не забудь подержать во влажных опилках... Славная, славная с тыквою пшенная каша!" Кто автор? Автор пожелал остаться неизвестным. И когда только он успевает намалевать свои стихи на стенке кабинки водителя? К кому обращены эти каракули, которые через несколько дней смываются и заменяются новыми? Может, в них содержится какой-то намек или даже тайное пророчество?

Оля верит в это и списывает стихи в блокнот, а потом показывает их Анатолию, который сам однажды в автобусе и обратил ее внимание на странные каракули. И с тех пор они вместе ломают голову над неизвестными стихами. "Любит Петренко галушки, Петрович же - дранки, Петридзе - сациви под ркацетели. Русский Петров обожает блины со сметаной. Из-под несушки Козловых возьми два яичка, у Наливайко коровы добудь молока посвежее. Да замеси как сметана жидкое тесто. Позже плесни кипяточка покруче. Будут блинки тогда тонкие и с пузырьками". Козловы живут в Цыганках, Наливайки - в Рузаевке, а где пекутся блины - непонятно. Оля и Анатолий, повязанные общей тайной, наперебой списывают в блокноты неуклюжие строки, потом размышляют над ними. Больше им как будто говорить не о чем, зато, кроме их двоих, никто и не смотрит на эту детскую пачкотню.

Если Оля первая обнаруживает свежие вирши в автобусе, она, несмотря на испытываемую ею робость перед Александрой Петровной, приходит к калитке дома Лузгиных и ждет, пока кто-нибудь не заметит ее в окно. Сколько Шура ни приглашала ее войти в дом, Оля тихо отвечает: "Спасибо. Мне бы Анатолия Петровича..." Толя выходит на крыльцо. Оля заговорщицки кивает ему и идет к себе. Анатолий тут же набрасывает на себя куртку и натягивает сапоги. "У вас что, роман?" - с надеждой в голосе спрашивает его Шура. Анатолий ответа не дает, величественно махнув рукой на прощание. Оля поджидает его дома с листком бумаги, на котором она отпечатала на редакционной пишмашинке новое народное стихотворение. "Зима начинает сдаваться на милость весны светлоокой. Пора высевать кукурузу, фасоль, огурцы, баклажаны. Но перец зеленый и помидоры помедли высаживать в почву. Минует опасность морозов, тогда ты не мешкай". С каждым новым стихотворением Оля все больше выпрямляется, смелеет, будто корявые строчки дают ей повод привстать на цыпочки, сделаться выше ростом.

Проходит время, и Оля впервые отказывает в десятке Диме из отдела писем, раскатавшему губу на свежее "Жигулевское" в соседнем продмаге. Следы в редакционном коридоре затирает тряпкой на палке. Распускает пук густых смоляных волос по плечам. Когда по телефону звонят жены журналистов, отрывисто отвечает: "Его нет" - и тут же нажимает пальцем на рычаг. Уходя с работы, забывает проветрить помещение. Зато у себя дома, где со времени смерти бабушки не делалось настоящей уборки, выскабливает застаревшую грязь металлическим скребком, меняет занавески на окнах, крахмалит скатерть и ставит на стол вазу с тремя розами из крашеных куриных перышек. Ветер плещет в подсиненные ситцы, вздувает тюль, сквозь который просвечивает молодая зелень. Действительно, весна за окном. "Смотри-ка, голые слизни добрались до помидоров. Цела ли гашеная известь в нашем чулане?" Анатолий и Оля, как заговорщики, склонились над таинственными буквами с наклоном влево, что снова высыпали над кабиной водителя, как пляшущие человечки Конан Дойля. Оля уже смело отворяет калитку, входит во двор Толиного дома и тонким голосом зовет: "Анатолий Петрович!", и Толя, провожаемый любопытным взором Шуры, гордо шествует навстречу Оле. У него и плечи распрямились, и в походке появилась небрежность. "Эос летит на своей колеснице багряной. Шлейф ее звездный вьется меж Гончими Псами и Андромедой... Срежь георгины, поставь их в стеклянную вазу с горлышком узким, и к ним ты добавь повилику. Вот и отметим с тобою день твой рождения". Анатолий потрясен: день рождения у него действительно в июле... Наконец-то тайна уловлена игольным ушком конкретного факта, кривая строка подплыла к какой-то реальности. Это знак. Теперь надо во все глаза следить за беспризорными стихами. На Олином столе поверх толстой общей тетради, в которую Оля записывает свои сны, лежит стопка отпечатанных на машинке виршей, в вазе горят георгины.

Оля в редакции небрежно машет тряпкой на палке, и паутина в углах кабинетов ее не волнует. Если попросят ее, как бывало, сбегать в типографию за свежими гранками, то неохотно сбирается в путь недалекий, сумрачным взором блестя из-под челки пушистой... Наш автобус доставляет все новые вести. Радостно щебечут воробьи в яблонях. Анатолий каждый вечер бросает скомканную рубашку в бак с грязным бельем, прибавляя Шуре забот. Пусть знает, что на окраине Россоши в избушке на курьих ножках под розовым абажуром против нее плетется заговор. Надя, свирепо оттеснив мать с порога, кричит во двор: "Папки нет дома!" Но Анатолий уже выскочил из своей конурки.

Между тем шифр легко прочитывается сквозь модные в этом сезоне оборки на Олином платье. А на работе никто ни о чем не догадывается. Анатолий и Оля здороваются сквозь зубы, как будто между ними нет никакой общей тайны. Оля держится прямо и, если ее спрашивают о чем-либо, отвечает звонким счастливым голосом. Небо склоняет тяжелые ветки с плодами. Ночь загустела в пространстве, завязи туч полновесней. Ничего не происходит, кроме наступающей осени. Анатолий уже чувствует утомление от этой игры. Зритель, на которую она рассчитана, то есть Шура, ведет свою параллельную игру с одним человеком коллегой, преподавателем химии...

Анатолий неохотно выходит на крыльцо, вяло следует за Олей... Что-то копится на темном краю неба, какие-то параллельные вести несутся по своей орбите, как комета, лето закатывается за край горизонта. У Оли белый плащ, и Шура купила такой же, может, вся Россошь и Калитва ходят в белых плащах, отовариваются же в одном магазине!.. У Шуры такой же, как у всех, белый плащ, но другой - он весь пропитан Толиной тревогой... Что делать! Что делать! Кто подскажет? Пляшущие человечки размыкают хоровод, их вереницу уносит куда-то в сторону. Чем лучше становятся стихи, тем ослепительней сияет Шурин плащ сквозь лесную чащу. Весной Оля должна дать окончательный ответ в Теберду - поедет она жить к старенькой маме и больному отчиму или нет.

Проходит несколько дней, и Анатолий, выскочив из своего редакционного кабинета, налетает на Олю, стоящую во тьме коридора с его курткой в руках, в которую она самозабвенно зарылась лицом... Тут он все-все понимает. И когда Оля (она уже уволилась с работы и собралась уезжать в Теберду, они не виделись больше месяца), стоя за калиткой, тоненьким голосом зовет Анатолия Петровича, чтобы вручить своему другу на память тетрадь снов, ему уже не нужно ее признание, что она-то и была автором тех детских стихов! Он презирает ее за эту интригу так глубоко, что, ничего не соображая, только желая как-то отделаться от нее, взамен тетради снов отдает ей малахитовую шкатулку Шуры, битком набитую скопившимися виршами, и, стиснув зубы, смотрит, как Оля, прижав шкатулку к груди, уходит по темной тропинке, унося с собою розу, сфинкса, часы на звериных лапах... И тут снег лавиной обрушивается на землю.

В 1912 году лейтенант российского флота Г. Л. Брусилов на средства своего богатого дяди снарядил экспедицию на Север. Он так страстно мечтал осуществить сквозное плавание по Северному морскому пути за одну навигацию, так торопился со сборами, что забыл прихватить на борт своей "Святой Анны" санное снаряжение и солнцезащитные очки, и эта оплошность, на первый взгляд не слишком значительная, на самом деле оказалась такой же катастрофической, как если бы судно получило серьезную пробоину...

Писатель Вениамин Каверин вбил в эту пробоину изрядный сюжетный клин, разложив образ реального лейтенанта на двух капитанов и одного демагога и вредителя Николая Антоновича...

В 1928 году, когда каверинский Саня Григорьев поступал в летную школу, весь мир устремился на поиски пропавшей экспедиции Нобиле. Но пока французы, англичане и итальянцы снаряжали суда и дирижабли, советские летчики с самолетов указали знаменитому ледоколу "Красин" оптимальный путь во льдах. Ледокол в сочетании с самолетом - такого еще не было в истории освоения высоких широт, и именно на это новшество авторитетно указал великий путешественник Нансен.

Три года понадобилось Госплану СССР, чтобы осмыслить новое фундаментальное открытие, после чего "Сибиряков" получил возможность пройти по "чистой воде".

История "Двух капитанов" разыгрывается в жуткой тесноте и даже скученности, в коммунальном ящике, оплетенном не вполне надежными широтами и долготами, так как судовые хронометры, как указывает в своем рапорте капитан Татаринов, не имели поправки в течение более двух лет... Герои романа в своих передвижениях по лику земли покрывают почти четыре десятка градусов широты от Энска до Земли Франца-Иосифа, но все время наталкиваются друг на друга... Письмо, выловленное из реки в сумке утонувшего почтальона, все же доходит до адресата.

Читательская наивность и доверчивость Германа априори обеспечивала успех роману плюс небольшое з-заболевание, с-слегка сместившее центр его личности в сторону пряничных меридианов Сани Григорьева... Много позже, уже разлюбив эту книгу, он разгадал простодушную хитрость матери, читавшей ему вслух историю про немого мальчика Саню - немого от рождения, а вот поди ж ты, выбившегося в полярные летчики! У заики, ясно, перед немым преимущество... Да еще лики Молокова, Ляпидевского, Леваневского на самодельном абажуре, фантастическим светом заверяющие подлинность всей этой хитрой каверинской акупунктуры, легкого пробегания пером по заранее оговоренным в Кремле болевым точкам кредитования всей имевшейся в наличности реальности: здесь немного про бездомных, про беспризорных, здесь малость проблему подрастающего поколения осветим, здесь тему вредительства, весьма актуальную, здесь слегка про блокаду Ленинграда и ее героических защитников - слегка... Расчет писателя встретился с расчетом матери, переживающей за своего ребенка, в неуловимой точке чуткого детского времени, гораздо более протяженного, чем путешествие капитана Татаринова, дрейфующего вокруг Земли Франца-Иосифа и почему-то открывшего Северную Землю чуть ли не десятью градусами дальше... Роман, прочитанный вслух матерью с выражением, потому что она поняла тайное с-страдание сына, который с того момента, как пошел в школу, стал говорить очень медленно, заменяя начинающиеся на две непослушные буквы слова их синонимами, совершенно случайно попал в точку.

Интерес к литературе с тех пор остановился для Германа на одной книге, освещенной реальными летчиками-героями, - как внимание Сани Григорьева, задержавшееся на точке пересечения 80 градусов 26 минут северной широты и 92 градуса 8 минут восточной долготы, к которой вела таинственная цепочка следов: письма в сумке утопленника, фотография в Катином доме, две тетради штурмана Климова, латунный багор со "Святой Марии", кусок парусины, измятая жестянка с клубком веревок, лодка, поставленная на сани, в ней два ружья, секстант, полевой бинокль, спальный мешок из оленьего меха, топор, бечевка с самодельным крючком, примус в кожухе - теплее, все теплее! - часы, охотничий нож, лыжные палки, пакет с фотопленкой, - горячо! - палатка во льдах и под ней - совсем горячо! - заледеневшее тело капитана Татаринова... Тут и немой заговорит.

Среди множества историй особого внимания заслуживают истории о чувстве одиночества. Дух индивидуализма, погруженный в раствор коммунального отчаяния, в романе Каверина начинает оформляться в робкую тенденцию (вредительство, очковтирательство и проч.). Но только дух авантюрного одиночества питает хорошую историю. На фоне такого одиночества роль общества чисто функциональна. Оно ведает физиологией, проталкивая по кишечным петлям гнилое мясо Николая Антоновича, а химические процессы совершаются вне поля его зрения. Вредительство в романе - это еще и просверленные Николаем Антоновичем дырки в фор-трюме корабля своего соперника, под второй палубой, значительно ниже ватерлинии вырезы борта вместе со шпангоутами, вплоть до наружной обшивки, дыры шириной от 12 дюймов и длиной до 2 футов... Вот это вредительство так вредительство! Право, одного Николая Антоновича на такое не хватило бы, здесь действовала группа диверсантов...

Герман в дыры не поверил. Негодные ездовые собаки, гнилое мясо - еще куда ни шло, но что касается двухфутовых вырезов - это уж дудки. Это опять же автор их вырезал... Через просверленные дырки постепенно и улетучились простор Севера и полеты Сани Григорьева вслепую через белую мглу. Забытые очки лейтенанта Брусилова слетели с капитана Татаринова, как бинты с тела человека-невидимки, и "Два капитана" провалились в трещину...

Истории о чистом одиночестве всегда уникальны, Сане Григорьеву этого чувства недоставало. Например, такая история из истории, рассказанная Герману мамой...

21 ноября 1783 года на Марсовом поле собралась большая толпа парижан. Люди окружили воздушный шар. Вокруг него суетятся изобретатели - братья Монгольфье. Это не первый запуск летального (как говаривали раньше) аппарата в Париже, но никогда еще "воздушный глобус" из шелка не достигал столь внушительных размеров - 14 метров в поперечнике.

Король Людовик Шестнадцатый, в коричневом кафтане с вышивкой, поверх которого надета голубая орденская лента, собственноручно удерживает одну из веревок, опутавших оболочку. Известный химик Пилятр де Розье, сделав поклон в три темпа, просит у него дозволения сесть в корзину, но король, опасаясь за его жизнь, отказывает ученому. Между тем наиболее находчивые из парижан протискиваются сквозь толпу - кто с барашком в руках, кто с петухом, кто с уткой. Животных сажают в корзину, после чего Жозеф Монгольфье дает знак отпустить веревки. Король послушно следует приказу изобретателя. Шар взмывает вверх. Король, приставив ладонь к глазам, следит за стремительно уносящимся в небо "глобусом"...

Время делает мощный глоток, сдвигает шелковые и парусиновые декорации с неба, и под ним вдруг оказывается хитрое сооружение с косо падающим ножом. Палач дает знак, веревку отпускают, душа взмывает в небо... Но смерть с косой на башенных часах еще не сделала и четверти оборота по кругу; король стоит задрав (еще целую) голову в небо, смотрит на медленно плывущую в сторону небольшой рощицы точку... Башенные часы вращают жернова, король смотрит в небо, из лопнувшей оболочки со свистом выходит воздух.

Король смотрит в небо, по которому наконец проложена первая трасса, и это слишком серьезное событие для того, чтобы оно Людовику, любителю технических новшеств и всяческого прогресса, могло сойти с рук, - серьезнее, чем плетущиеся против него заговоры в Пале-Рояле, листовки Камилла Демулена, отставка Жана Неккера и растраты огромных средств на Трианон. Но канаты давно отпущены, на парусиновой галерее улетают любимый токарный станок короля и географические карты, которые он клеит на досуге, милые патриархальные занятия, освященные духом абсолютизма, не считающегося ни с бараном, ни с петухом, ни с осатаневшей от налогов толпой парижан, ни с оборотом календарей-хронометров в карманах ростовщиков, ни с новой воздушной трассой... Сам, лично отпустил веревку.

Это правдивая история, в ее шелковой оболочке нет дыр, просверленных Николаем Антоновичем, через которые улетучивается авантюрный дух одиночества, нет вырезов ниже ватерлинии, через которые хлынет гнилое мясо из знаменитого фильма Эйзенштейна. История об одиночестве барана, влекущегося на бойню. И никаких немых мальчиков-летчиков. Но как ни странно, человеческий организм легче усваивает гнилое, как это утверждает Эльвира Евгеньевна, скорбный биолог, поэтому коллективный дух Сани Григорьева в сознании Германа одержал временную победу над одиноким духом короля. И чтобы проделать обратный путь от конца книжки к ее полному исчезновению из памяти, надо отыскать припорошенные снегом знаки - латунный багор, жестянку с веревками, кусок парусины, секстант, сумку почтальона, - назад, назад к реальным с-самолетам Молокова, Леваневского...

6

ВЕСЕЛЫЙ ГЕРОЙ. Сквозь накрахмаленные гардины солнечные узоры медленно переползают с пола на стену, и яркие, веселые блики, подтаяв в верхнем углу застекленной фотографии, передвигаются к краю квадратного зеркала, из которого начинает бить свет. В зеркале отражается кусок двора, втиснутый в проем между гардинами: сквозь путаницу заснеженных ветвей виден угол сарая, крытого толем, отдаленный ствол березы с новым скворечником, взлохмаченное ветром облачко и лапа огородного пугала, одетого по-летнему - в тельняшку и заснеженную кепку с козырьком.

Пугало зовут Странник Тихон. Анатолий палец о палец не ударил в своем огороде, свалив все на плечи жены, зато пугало воздвиг, как памятник своему детству, ушедшему под воду, дав ему имя реального странника Тихона юродивого, обходившего окрестные мологские деревни ровно до тех рубежей, до которых, как выяснилось позже, они оказались затопленными. Уж сколько раз Феб объехал Землю на своей колеснице, а Тихон все так же крепко стоит на месте, его с одного рывка не вытащить: ивовые его ноги пустили корни и сплелись с корневой системой сада, поэтому по весне Тихон пускает свежие побеги, медленно превращаясь из чучела человека в живое дерево.

На тахте, покрытой темно-зеленым куском бархата, полулежат три девушки, три подруги. У каждой свой особенный тип красоты. У Нади - продолговатое лицо с высокими скулами, прямые серые глаза, резко очерченные тонкие губы и длинные русые волосы. У Линды глаза миндалевидные, зеленые, большой рот, чуть тяжеловатый подбородок и грива смоляных волос. У Аси - круглое лицо и копна темно-рыжих волос с медным отливом. Девушки сознают, что на них приятно смотреть, одна чем-то дополняет другую, может, именно это и скрепляет союз разных душ... Девочками они дружили парами. Сначала пару составляли Надя и Ася, потом с Асей подружилась дочка главврача санатория Линда, и Надя не отвергла ее, хотя Линда всегда казалась ей пресной... Повзрослев, они стали повсюду ходить вместе, три красотки.

В комнате сидят Анатолий, Костя и Герман. Анатолий шутит, задирает девушек, жестикулирует. Если б сейчас в дом вошла жена Шура, он не изменил бы своей развязной позы, находясь под охраной посторонних людей. Альбинос Костя со светлыми, чуть навыкате глазами серьезен и немного печален, ему не нравится Надино поведение. На Германа никто не смотрит, он здесь самый младший.

Девушки перекидываются подушками, вплетают пряди волос в одну общую косу... Русые блестящие пряди перемешиваются с медно-рыжими и смоляными, одна девушка выглядывает из-под руки другой, третья накрывает обеих своей черной гривой... "Какие ж вы все красивые, девчата, - говорит Анатолий. - Кость, правда, они у нас красавицы?.." - "Не у нас, а у самих себя", - сдержанно поправляет Костя. Надя бросает на него быстрый взгляд и, отчего-то помрачнев, ложится плашмя на диван. "Пап, - ленивым голосом говорит она, - покажи-ка нам свое сокровище". - "А ну тебя", - добродушно отнекивается Анатолий. "Нет-нет! - капризно отвечает Надя. - Сказано - тащи его сюда!" - "Да разве девчатам это интересно?" - как бы сомневается Анатолий.

Солнце подползло к двум детским фотоснимкам Нади и Германа на стене: Надя, набычившись, с большим бантом и книгой в руках, сидит в беседке Петровского парка, на второй - крошка Герман крутит ручку маминой мясорубки...

Анатолий приносит общую тетрадь. "Это стихи одной дамы, смертельно влюбившейся в моего папку", - объясняет Надя Косте. "Мы просто дружили, немного чопорно поправляет ее Анатолий. - Хороший человек. Интересный. Она свои сны записывала стихами".

Солнечный луч добрался до картинки с самолетом первого северного летчика Нагурского. Эту картинку Герману подарил Костя, который хочет стать летчиком. Нагурский стоит под крылом самолета. Он в солнцезащитных очках-"консервах", забытых лейтенантом Брусиловым. В августе 1914 года Нагурский выполнил пять полетов вблизи северо-западного побережья Новой Земли, но Брусиловскую экспедицию ему найти не удалось, как позже и Нансену. Громоздкий древний летательный аппарат, не то что самолеты Молокова и Ляпидевского...

"Ну, я читаю, - метнув взгляд в сторону Кости, объявляет Линда. Начинается так: сон 23-й. "Связного разговора не выходит, можно только произносить слова... Я: невозможно, невозможно, я вам рада, нет, нисколько. Мох, скамейка, коридоры, светит месяц неустанно... Он: ничего тут не попишешь, невозможно - так не надо, надо что-нибудь другое, что не будет невозможно. Чайник, крепкая заварка, занавеска на окошке, карта древней Атлантиды или что-то в этом роде. Месяц дремлет над окошком, слышен звон дороги дальней. Сонатина Куперена или что-то в этом роде"". - "Что за ерунда", - сказал Костя. "Не скажи, - насмешливо возражает Ася. - Что-то в этом есть. Ваша знакомая была весьма образованна, Анатолий Петрович". Анатолий в ответ развел руками. "Просто ритмически организованный поток сознания. Узор из слов!" - важно произносит он. "Да, как на вашей малахитовой шкатулке", - говорит Линда. "Она уже не наша", - вдруг поправляет Герман. "Да, папа ее обменял вот на эти самые сны", - ядовито говорит Надя. "Да что ты? - Линда удивлена. - И Александра Петровна позволила?" - "Александра Петровна об этом знать не знает", ответствует Надя. "Ой! - Линда всякое событие из Надиной жизни принимает близко к сердцу. - Александра Петровна так дорожила этой вещью! Что будет, когда она узнает!" - "Что будет - и в самом специфическом сне не приснится", безжалостно изрекает Надя. Отец выдавливает из себя усмешку: "Ладно, прорвемся..." Линда с сомнением качает головой. "Читать дальше?" - "Я ухожу", - говорит Костя и подымается на ноги. Надя встрепенулась: "Сиди!" - "Кто ты такая, чтобы мне приказывать?.. Гера, дай мне пройти". - "Герка, не пускай его!" Герман молча подвигается, и Костя уходит.

"Сновидение является освобождением духа от гнета внешней природы", голосом, в котором звенит злость, произносит Надя. Ася слегка улыбается. "Каково же его скрытое содержание?" - "Скрытое содержание таково: дураки не только тянутся к свету, как подсолнухи, они иногда забиваются в неприметные углы, прячутся в коридорах редакций". - "А ты - умная", - совсем упавшим голосом говорит отец. "Надежда светится соломинкой в закуте..." - ласково пропела Линда. Надя насильственно смеется. "Это откуда?" - "Верлен. Читать дальше?" - "Читай", - командует Надя. "Вечер жизни, утро казни, Вий с тяжелыми веками. Поезд мчится к Салехарду или дальше, непонятно. В круге света меркнет книга, слов не разобрать глазами. От того, что видит сердце, впору нам совсем ослепнуть. Ночь с тяжелыми веками. В небе птицы обмирают. Поскорей пришло бы утро, даже если утро казни". Солнечный узор подполз к свадебному портрету Анатолия и Шуры, лиц не стало видно - одно сияние в стекле. "Все поют и рвутся волны к высоте навстречу грому. Буря, скоро грянет буря!"

Сколько Герман помнит соседа Юрку Дикого, тот совершенно не меняется, не стареет - те же впалые щеки, острый быстрый кадык, заносчивый, с безуминкой взгляд, пушистые усы, как у Нансена, покатый лоб и темно-русые волосы, собранные сзади резинкой, как у отца Владислава. Улыбка у Юрки простодушная и вместе с тем хищная. Людям трудно с ним разговаривать из-за громового его голоса. Скажешь ему слово, а Юрка в ответ басит, как с амвона, отметая напрочь всяческую приватность беседы, привлекая внимание прохожих. Это голос хозяина положения, человека, который всем нужен. Без него ни баньку сложить на земельном участке за Белой Россошью, ни дом построить. Калитвинцев Юрка не любит, их сюда прислало из разных концов страны Четвертое управление, на которое Юрка, как он говорит, не работник. Такое странное противоречие - на московских комсомольцев, строящих себе дачки под Цыганками и Рузаевкой, работник, а на Четвертое управление - не работник. Но это только на словах работать приходится, чтобы подсобрать деньги "на пещеру".

Дачный поселок вырос на глазах Германа. Юрку всегда было слышно издалека где он есть. "Боже, Царя храни" или "Наливались эскадроны кумачом в последний раз", - распевал Юрка, балансируя на верхнем углу недостроенного сруба или ползая на четвереньках с молотком по крыше. Хозяйки будущих дач приносили ему обед. Герману, как старательному помощнику Юрки, еще и мороженое. Юрка жадно ел, а оставшуюся еду заворачивал в газетку и совал в карман. Сначала от маленького Германа толку было мало, только под ногами путался, потом он стал подносить Юрке то молоток, то рубанок, потом, встав на верхнюю ступеньку стремянки, держал на ладони гвозди, оттаскивал к роще выкорчеванные комли, помогал настилать полы. А там и молоточком заработал помаленьку. Одним словом, помощник.



Поделиться книгой:

На главную
Назад