Предаваясь вместе воспоминаниям, обсуждая свой образ жизни и свои планы на будущее и с упоением предаваясь мечтам о лучших временах, они иногда признавались себе не без меланхолии, что им многое еще не ясно в жизни. Они взирали на мир затуманенными глазами, и ясность мысли, которой они похвалялись, на деле часто оборачивалась колебаниями и нерешительностью, приспособленчеством и отсутствием определенной точки зрения, что сводило на нет и даже совершенно обесценивало те добрые порывы, которые у них, бесспорно, были.
Им казалось, что таков уж их путь, вернее - отсутствие пути, что было для них очень характерно, и не только для них, но и для всех их сверстников. Они рассуждали так: конечно, предыдущие поколения имели более четкое представление о самих себе и о мире, в котором они жили. Они, пожалуй, предпочли бы быть двадцатилетними во время войны в Испании или во время Сопротивления; во всяком случае, они любили об этом поговорить; они считали, что те проблемы, которые стояли или, по крайней мере, как им казалось, должны были стоять в те времена, были более определенными хотя бы потому, что их решение было насущно необходимо; для них же все проблемы оборачивались западней.
В этой тоске по прошлому была и доля лицемерия - ведь война в Алжире началась в их время и продолжалась на их глазах. Однако она не слишком задевала их: иногда они кое-что предпринимали, но очень редко чувствовали себя обязанными действовать. Долгое время им просто не приходило в голову, что эта война перевернет всю их жизнь, их взгляды, их будущее. В студенческие годы они до какой-то степени принимали участие в общественной жизни: чуть ли не с восторгом ходили на митинги и уличные демонстрации, которыми были отмечены начало войны, призыв резервистов и прежде всего победа голлизма. Тогда при всей их ограниченности реакция на события была у них мгновенной. Да и можно ли их упрекать, если учесть, как сложились обстоятельства: война продолжалась, голлизм восторжествовал, и, кроме того, Жером и Сильвия оставили университет. Среди лиц, занимающихся рекламой и, как это ни парадоксально, обычно причисляемых к левым кругам, хотя точнее было бы назвать этих деятелей с их культом наивысшей эффективности, наипоследнейших достижений, с их вкусом к теоретизированию и несколько демагогической склонностью к социологии технократами, - так вот, среди этих деятелей было широко распространено мнение, будто девять десятых человечества - полные кретины, годные лишь на стадное восхищение чем и кем угодно, и считалось хорошим тоном презирать политические проблемы сегодняшнего дня и измерять историю лишь масштабами века. Кроме того, оказалось, что голлизм разрешил многие проблемы куда динамичнее, чем это предполагалось раньше, а опасность всякий раз была не там, где ее искали.
Война, однако, продолжалась, и, хотя Сильвии и Жерому она казалась чем-то эпизодическим, чуть ли не второстепенным, совесть у них была неспокойна. Но ответственными за нее они себя ни в коей мере не чувствовали, разве что вспоминали, как они прежде чуть ли не по привычке, повинуясь чувству долга, участвовали в демонстрациях протеста. По теперешнему своему безразличию они могли бы судить, сколько честолюбия, а может, и слабохарактерности было во всех их поступках. Однако им это в голову не приходило. С изумлением они обнаружили, что некоторые их старые друзья оказывают поддержку Фронту национального освобождения: одни робко, другие в открытую. Им этот порыв был непонятен, если бы они могли объяснить его романтическими причинами, это позабавило бы их; политическое же толкование было им не по плечу. Сами они решили для себя вопрос куда проще: Жером в компании с тремя приятелями вовремя заручился солидной поддержкой и соответствующими справками, благодаря чему сумел освободиться от воинской повинности.
И все же именно война в Алжире, и только она одна, почти целых два года спасала их от самих себя. Ведь без нее они скорее ощутили бы себя состарившимися и несчастными. Ни решимость, ни воля, ни юмор, которым они как-никак обладали, не помогли бы им так хорошо уйти от мыслей о будущем, которое рисовалось им в столь мрачных красках. События 1961 и 1962 годов, путч в Алжире, убийство демонстрантов у станции метро "Шарон" [Разгоняя демонстрацию, призывавшую к миру в Алжире, полиция убила у станции метро "Шарон" восемь человек] ознаменовали собой конец войны и заставили Жерома и Сильвию если не совсем забыть свои повседневные заботы, то, во всяком случае, на какое-то время отодвинуть их на задний план. То, что происходило на их глазах и угрожало им теперь каждый день, было страшнее самых пессимистических их прогнозов - страха перед нищетой, боязни опуститься на дно и уже никогда не выбраться на поверхность.
Это было мрачное и жестокое время. Хозяйки стояли в очередях за килограммом сахару, за бутылкой масла, банкой консервированного тунца, за кофе, за сгущенным молоком. По Севастопольскому бульвару медленно шествовали отряды вооруженных карабинами жандармов в касках, черных кожаных куртках и шнурованных сапогах.
Сильвии, Жерому и многим их друзьям мерещились всякие ужасы только потому, что у заднего стекла их машин завалялись старые номера газет: "Монд", "Либерасьон", "Франс обсерватер", которые, по их мнению, особо подозрительным умам могли показаться деморализующими, подрывными или попросту либеральными; от страха им казалось, что за ними следят, расставляют им ловушки, подслушивают, записывают номер их машины; нечаянно свернув в темную улицу какого-нибудь квартала с плохой репутацией, они обливались холодным потом, воображая, как пьяные легионеры топчут на мокрой мостовой их бездыханные тела.
Мученичество вторглось в их повседневную жизнь и стало навязчивой идеей не только для них, но, как им казалось, для всего их окружения; оно придавало особую окраску всем их привычным представлениям, всем событиям, всем мыслям. Картины кровопролитий, взрывов, насилия, агрессии преследовали их неотступно. Иногда им казалось, что они уже приготовились ко всему самому худшему, но назавтра положение дел еще ухудшалось. Они мечтали эмигрировать, очутиться среди мирных полей, мечтали о продолжительном морском путешествии. Они с удовольствием переселились бы в Англию, где полиция слыла гуманной и вроде бы уважала человеческую личность. В течение всей зимы, по мере того как дело медленно двигалось к прекращению огня, они предавались мечтам о приближающейся весне, о предстоящем отпуске, о будущем годе, когда согласно обещаниям газет утихнет братоубийственная война и станет вновь возможным со спокойным сердцем бродить по ночам, радуясь тому, что они живы и здоровы.
Под нажимом событий им пришлось обзавестись хоть какой-то точкой зрения. Конечно, их участие в происходившем было поверхностным, они ни разу не были по-настоящему захвачены событиями, они полагали, что их политические взгляды (если применительно к ним можно говорить о взглядах как о плоде серьезных раздумий, а не как о мешанине разношерстных представлений) ставили их над алжирской проблемой - за ее пределами: их интересы ограничивались скорее утопическими, чем реальными проблемами, общими рассуждениями, которые не вели ни к чему конкретному. Тем не менее они вступили в антифашистский комитет, который был создан в их квартале. Иногда им приходилось подниматься в пять часов утра, чтобы с тремя-четырьмя активистами идти расклеивать плакаты, которые призывали к бдительности, клеймили преступников и их сообщников, оплакивали жертвы террора. Они разносили обращения комитета во все дома своей улицы; несколько раз пикетировали у квартир, над которыми нависла угроза.
Они приняли участие в нескольких манифестациях. В те дни автобусы ходили без всякого расписания, кафе рано закрывались, люди торопились вернуться домой. Весь тот день они тряслись от страха. Вышли из дому неохотно. Дело происходило в пять часов, шел мелкий дождь. С вымученной улыбкой поглядывали они на других манифестантов, отыскивали среди них друзей, пытались заговорить о посторонних вещах. Колонна сформировалась, двинулась, поколыхалась и остановилась. Приподнявшись на цыпочки, они увидели мокрый унылый асфальт и черную густую шеренгу полицейских вдоль всего бульвара. Вдалеке сновали темно-синие машины с зарешеченными окнами. Они топтались на месте, держась за руки и обливаясь холодным потом, с трудом решались что-то выкрикнуть и удирали при первом же сигнале отбоя.
Не так уж это было много. И они первые это понимали и, стоя в толпе, спрашивали себя подчас: как они очутились тут, на таком лютом холодище, да еще под дождем, в самых мрачных кварталах Бастилии, Насьон, Отель де Виль? Им очень хотелось, чтобы произошло нечто такое, что доказало бы им возможность, необходимость и незаменимость их поступков, хотелось почувствовать, что их робкие усилия имеют какой-то смысл и значение, что благодаря им они сумеют познать самих себя, переродиться, начать жить. Но нет, их подлинная жизнь была в другом. Она еще начнется в ближайшем или отдаленном будущем, тоже полном угроз, но угроз более коварных и скрытых, будущем, полном невидимых ловушек и заколдованных тенет.
Покушение в Исси-ле-Мулино и последовавшая за ним короткая демонстрация положили конец боевой деятельности Жерома и Сильвии. Антифашистский комитет их квартала собрался еще раз и принял решение усилить свою активность. Но приближались летние отпуска, и даже самая примитивная бдительность уже казалась Жерому и Сильвии лишенной смысла.
Они не сумели бы точно определить, что изменилось с концом войны. Долгое время им казалось, что единственно ощутимым результатом явилось для них сознание завершенности, итога, конца. Не happy end'а, не театрального счастливого конца, а, напротив, конца затяжного и печального, оставившего ощущение опустошенности и горечи, тонущее в потоке воспоминаний. Время прошло, ускользнуло, канула в Лету целая эпоха; наступил мир, мир, которого они еще не знали, - мир после войны. Семь лет единым махом отошли в прошлое: их студенческие годы, годы их встреч - лучшие годы жизни.
Может быть, ничего и не изменилось. Иногда они подходили к окнам, глядели во двор, на палисаднички, на каштан, слушали пение птиц. Появились новые книги, новые пластинки громоздились на шатких этажерках. Алмазная игла в их проигрывателе истончилась.
Работа у них была все та же, что и три года назад: они повторяли все те же вопросы: "Как вы бреетесь? Чистите ли вы обувь?" Они смотрели и заново пересматривали фильмы. Немного попутешествовали, нашли новые рестораны. Купили новые рубашки и обувь, свитера и юбки, тарелки, простыни, безделушки.
Но все новое в их жизни было крайне несущественным и незначительным, и к тому же все это было неразрывно связано только с их жизнью и их мечтами. Они устали. Они постарели, да, постарели. И все же иногда им казалось, что они не начинали еще жить. Та жизнь, которую они вели, все больше и больше казалась им бренной, эфемерной; они чувствовали, что силы их иссякают в бесконечном ожидании, что нужда, мизерность и скудость жизни подтачивают их; им даже думалось порой, что иначе и быть не может - таков уж их удел: неосуществленные желания, неполноценные радости, попусту растраченное время.
Иногда им хотелось, чтобы все оставалось как есть, без перемен. Тогда им надо будет всего лишь плыть по течению. Жизнь убаюкает их. Месяцы будут тянуться ровной чередой, складываясь без перемен в блаженные годы, ни к чему их не побуждая. Никакие потрясения, никакие трагические происшествия не в силах будут нарушить гармоническое чередование их дней и ночей с почти неуловимыми модуляциями, с бесконечным возвратом все к тем же темам. Их счастью не будет границ.
А иногда им казалось, что дальше так не может продолжаться. Они жаждали вступить в бой и победить. Они хотели сражаться и завоевать свое счастье. Но как сражаться? Против кого? Против чего? Они жили в странном, неустойчивом мире, бывшем отражением меркантильной цивилизации, повсюду расставившей тюрьмы изобилия и заманчивые ловушки счастья.
В чем же была опасность? Что им угрожало? Миллионы людей в прошлом боролись, да и сейчас еще продолжают бороться за хлеб насущный. Но Жером и Сильвия не представляли себе, что можно бороться во имя обладания диванами "честерфилд". И тем не менее это был именно тот лозунг, который легче всего их мобилизовал. Всякие программы и планы были не для них: они подтрунивали над требованиями более ранней пенсии, более долгих отпусков, бесплатных завтраков, тридцатичасовой рабочей недели. Они жаждали сверхизобилия, они мечтали о несметных сокровищах, пустынных пляжах для них одних, кругосветных путешествиях, дворцах.
Враг был невидим. Вернее, он был в них самих, он их разложил, заживо сгноил, опустошил. В жизненном фарсе они играли роль дураков. Мелкотравчатые душонки, рабски отражающие тот самый мир, который они столь презирали. Они по уши завязли в том пироге, от которого могли рассчитывать на одни объедки.
Сначала переживаемые ими кризисы лишь ненадолго омрачали их. Они еще не казались им фатальными, не наносили непоправимого ущерба. Часто они твердили себе, что их спасение в дружбе. Сплоченность их кружка являлась неизменной точкой опоры, верной гарантией, силой, на которую они могли твердо рассчитывать. Они были убеждены в своей правоте, потому что знали, что они не одиноки. Больше всего они любили собираться вместе в конце месяца, когда им приходилось довольно-таки туго; садились за стол вокруг кастрюли с вареной картошкой, приправленной салом, и делили по-братски последние сигареты.
Но дружба тоже распадалась. Иными вечерами пары, собравшиеся в одной из квартир, начинали подпускать друг другу шпильки, затевали ссоры. В такие вечера им становилось ясно, что их прекрасная дружба, совместно придуманные словечки, понятные лишь им одним шуточки, общность интересов, общий язык, общие привычки, перенимаемые друг у друга, решительно ничего не стоят: это был узкий, затхлый мирок, и не было из него никакого выхода. Их жизнь не была победным шествием, а была угасанием, распадом. Они понимали, что им не преодолеть силы привычки и инерции. Они так скучали вместе, как будто между ними никогда не было ничего, кроме пустоты. Долгое время словесные перепалки, попойки, пикники, пирушки, жаркие споры по поводу какого-нибудь фильма, проекты, анекдоты заменяли им участие в событиях, настоящую жизнь, правду. Но за громкими фразами, за тысячу раз повторенными, пустыми, ничего не значащими словами, за никчемными поступками, за тысячами рукопожатий стояла лишь рутина, уже бессильная защитить от самих себя.
Они тратили битый час на то, чтобы договориться, какой фильм пойти посмотреть вместе. Они спорили, лишь бы не молчать, играли в загадки или в китайские тени. Оставшись наедине, каждая пара с горечью говорила о других, а иногда и о самих себе; они с тоской вспоминали ушедшую молодость, вспоминали, какими они были тогда непосредственными, восторженными, какие замечательные планы они строили, как многого они хотели добиться в жизни. Они мечтали о новой дружбе, но даже вообразить ее могли с большим трудом.
Их группа медленно, но неуклонно распадалась. Всего за каких-то несколько недель стало совершенно ясно, что прежние отношения невозможны. Чересчур сильна была усталость, чересчур большие требования предъявляла окружающая действительность. Те, кто до сих пор обитал в каморках без водопровода, завтракали четвертушкой батона, жили как бог на душу положит, едва сводя концы с концами, в один прекрасный день пускали корни; как-то незаметно они вдруг соблазнялись постоянной работой, солидным положением, премиями, двойными окладами.
Один за другим почти все их друзья не устояли перед соблазном. Жизнь без причала сменилась для них спокойной гаванью. "Мы уже не можем, -говорили они, - жить по-прежнему". И это "по-прежнему" было весьма емким, здесь соединялось все: и разгульная жизнь, и бессонные ночи, и картошка, и поношенная одежда, и случайная работа, и метро.
Мало-помалу, еще не отдавая себе в этом отчета, Жером и Сильвия очутились в одиночестве. Дружба возможна лишь тогда, думали они, когда люди идут рука об руку и живут одной жизнью. А если одна пара внезапно начинает зарабатывать столько, сколько другой представляется целым состоянием или, во всяком случае, основой будущего состояния, а эта другая предпочитает сохранить свою свободу, - тут образуются два противостоящих мира. Теперь в их отношениях наступила пора не временных размолвок, а разрывов, глубокого раскола, ран, которые не могут затянуться сами собой. Они стали подозрительны друг к другу, что несколькими месяцами раньше было бы совершенно невозможно. Разговаривая, они еле цедили слова, казалось, вот-вот посыплются оскорбления.
Жером и Сильвия ожесточились, стали несправедливы. Они заговорили о предательстве, об отступничестве. Им доставляло удовольствие наблюдать за чудовищными переменами, которые, как им казалось, неизбежно происходят с людьми, если те всем жертвуют во имя денег, и которых, думали они, им самим удастся избежать. Они видели, как их бывшие друзья без особых усилий отлично устраиваются, подыскав себе подходящие места в незыблемой иерархии того дряхлого мира, который они предпочли и которому принадлежали теперь безвозвратно. Они видели, как те опошлялись, приспосабливались, включались в погоню за властью, влиянием, высоким положением. Им казалось, что на примере своих бывших друзей они постигают мир, противоположный их собственному; мир, признающий лишь деньги, работу, рекламу, компетентность; мир, ценящий только деловых людей и отшвыривающий таких, как они; мир, привлекающий серьезных людей, - словом, мир власть имущих. Жером и Сильвия недалеки были от умозаключения, что их старых друзей сожрут с потрохами.
Они не презирали деньги. Наоборот, возможно даже, что они их слишком любили; им, пожалуй, понравилось бы прочное положение, обеспечивавшее уверенность в завтрашнем дне и широкую дорогу в будущее. Они пристально высматривали, за что бы зацепиться, - им так хотелось разбогатеть. И если они еще отказывались от постоянной работы, то лишь потому, что они мечтали не о солидном жалованье: их воображение, весь образ их мышления допускал лишь мечты о миллионах. Прогуливаясь вечерами, они заглядывались на витрины, принюхивались, откуда ветер дует. Никогда они не гуляли по самому близкому к ним Тринадцатому округу, из которого знали одну лишь улицу Гобелен, да и то лишь потому, что на ней находятся четыре кинематографа, избегали мрачную улицу Кювье, которая вела к еще более мрачным задворкам Аустерлицкого вокзала, и шли почти неизменно на улицу Монж, потом на Университетскую, добредали до Сен-Мишель и Сен-Жермен, а потом в зависимости от времени года и настроения шли к Пале-Роялю, Опере или вокзалу Монпарнас, на улицу Вавен, улицу д'Асса, в Сен-Сюльпис и Люксембургский сад. Шли они всегда медленно. Останавливались перед всеми витринами антикварных магазинов, впиваясь глазами в их темную глубину, стараясь разглядеть сквозь решетку красноватый отблеск кожаного дивана, лиственный орнамент на фаянсовой тарелке или блюде, игру граненого хрусталя, медный подсвечник, изящный изгиб плетеного стула.
Так и проходили они от антикварной лавки к книжной, от магазина пластинок к меню, вывешенным у дверей ресторанов, к агентству путешествий, к специализированным магазинам, торгующим рубашками, костюмами, сырами, обувью, к роскошным гастрономическим, кондитерским и писчебумажным магазинам - там был их мир, там сосредоточены были их подлинные интересы, и только к этому устремлялись их честолюбивые мечты и надежды. Там была для них настоящая жизнь, та жизнь, которую им хотелось вести: именно для обладания этими коврами, этой лососиной, этим хрусталем были они произведены на свет двадцать пять лет тому назад своими матерями, одна из которых была конторщицей, другая парикмахершей.
Назавтра, когда жизнь вновь принималась толочь их в своей ступе, когда они вновь оказывались пешками, мельчайшими колесиками в огромной машине рекламного дела, перед ними, словно в тумане, все еще маячили чудеса, открытые во время лихорадочных ночных бдений. Они подсаживались к людям, которые верят фирменным маркам, рекламе, всем уверениям проспектов и которые с восторгом поедают сало дохлых быков, находя в нем и натуральный естественный вкус, и аромат орехов (да ведь и сами они, едва ли отдавая себе в этом отчет, из странного опасения что-то упустить - разве не находили они прекрасными иные проспекты, потрясающими иные лозунги и гениальными иные рекламные фильмы?). Итак, они подсаживались к людям, включали свои магнитофоны, в должных местах хмыкали и, потаенно мечтая о своем, фабриковали интервью, подводили на скорую руку итоги опросов.
Как разбогатеть? Это была неразрешимая проблема. И однако, каждый день отдельные люди великолепно решали ее для себя. Надо следовать их примеру, в них извечный залог интеллектуальной и моральной мощи Франции, у них веселые, решительные, лукавые и уверенные лица, от них так и пышет здоровьем, твердостью, скромностью, они образцы святого терпения и умения управлять другими, теми, кто загнивает, топчется на месте, грызет удила и терпит поражение.
Жерому и Сильвии было известно, каким образом вознеслись эти баловни фортуны: аферисты, неподкупные инженеры, финансовые акулы, писатели, пишущие на потребителя, кругосветные путешественники, первооткрыватели, торговцы супами в пакетиках, строители пригородов, представители золотой молодежи, эстрадные певцы, золотоискатели, воротилы-мильонщики. Все их истории весьма просты. Они еще молоды и сохранили красоту, у них чарующий голос и ловкие руки, в глубине их глаз прячется жизненная умудренность, на висках след тяжелых лет - седина, а открытая, приветливая улыбка обнажает длинные зубы.
Жером и Сильвия прекрасно видели себя в таких ролях. В ящике их письменного стола однажды окажется трехактная пьеса. В их саду вдруг забьет нефтяной фонтан или обнаружится уран. Они долго будут жить в нищете, нуждаться, испытывать неуверенность в завтрашнем дне, мечтать хоть разок проехаться в первом классе метро. И вдруг нежданно-негаданно, грубо, неистово, лавиной обрушится на них богатство! Примут написанную ими пьесу, откроют залежи их ума, признают их гениальность. Договоры посыплются как из рога изобилия, они будут раскуривать гаванские сигары тысячными банкнотами.
И все это произойдет самым обыкновенным утром. Под входную дверь им подсунут три длинных и узких конверта с импозантными, рельефно выгравированными штампами, с подписями значительными и вескими, поставленными на директорских бланках I. В. М. Когда они вскроют эти конверты, руки у них будут дрожать: там будут три чека с длинной вереницей цифр. Или письмо:
"Сударь!
Господин Подевен, ваш дядя скончался ab intestat [скоропостижно (лат.)]."
И они, глазам не веря, проведут рукой по лицу, думая, что они все еще грезят. Откроют настежь окно.
Так мечтали эти счастливые дурачки о наследствах, крупных выигрышах, принятых пьесах. Они сорвут банк в Монте-Карло; в пустом вагоне найдут забытую в сетке сумку, а в ней кучу крупных купюр; в дюжине устриц -жемчужное колье. А не то отыщут парочку кресел Буля у какого-нибудь неграмотного крестьянина из Пуату.
Их охватывали неистовые порывы. Иногда целыми часами, а то и днями они исступленно жаждали разбогатеть - немедленно, баснословно, навсегда, и не в силах были избавиться от этого наваждения. Эта навязчивая идея угнетала их, как тяжкий недуг, стояла за каждым их поступком. Мечты о богатстве становились для них опиумом. Они пьянили их. Жером и Сильвия безудержно отдавались во власть своих бредовых фантазий. Где бы они ни были, они думали лишь о деньгах. В кошмарных снах им мерещились миллионы, драгоценности.
Они посещали большие распродажи в особняках Друо и Галлиера. Они затесывались в толпу господ, которые с каталогом в руках осматривали картины. Видели, как расходятся по рукам пастели Дега, редкие марки, нелепые изделия из золота, первые издания Лафонтена или Кребийона в роскошных переплетах Ледерера, восхитительная мебель мастерской Клода Сенэ или Эхленберга, золотые табакерки с эмалью. Аукционист показывал их собравшимся: кое-кто с видом знатоков подходил осмотреть их вблизи, по залу пробегал шепот. Начинались торги. Цены взлетали. Потом падал молоток, и этим все кончалось: предмет исчезал, пять - десять миллионов проскальзывало мимо их рук.
Иногда они шли следом за покупателями; эти счастливые смертные чаще всего оказывались чьими-то доверенными лицами, служащими антикваров, личными секретарями или подставными лицами. Они шли за ними до чопорных домов на Освальдо-Крус, бульваре Бо-Сежур, улице Масперо, улице Спонтини, Вилле-Саид, авеню Руль. За решетками и живыми изгородями из кустов самшита виднелись усыпанные гравием дорожки, а небрежно задернутые занавеси позволяли заглянуть в просторные комнаты, в полумраке которых виднелись смутные контуры диванов и кресел, неясное пятно картины кого-нибудь из импрессионистов. Они поворачивали обратно, задумчивые, раздраженные.
Как-то они даже замыслили кражу. Они долго фантазировали, как, одевшись во все черное, с крошечным электрическим фонариком в руках, с отмычкой и алмазом для резки стекол в кармане проникнут ночью в какой-нибудь особняк, проберутся в подвалы, взломают дверь служебного лифта и проникнут на кухню. Это будет дом какого-нибудь иностранного дипломата или нечестным путем разбогатевшего финансиста, обладающего, однако, безупречным вкусом, хоть и дилетанта, но тонкого ценителя. Они изучат все входы и выходы. Будут точно знать, где находится маленькая мадонна двенадцатого века, овальное панно Себастьяна дель Пьомбо, акварель Фрагонара, два маленьких Ренуара, маленький Буден, Атлан, Макс Эрнст, де Сталь, коллекция монет, музыкальные шкатулки, бонбоньерки, серебро, дельфтский фаянс. Все их движения будут точными и решительными, как если бы они тренировались бесчисленное множество раз. Уверенные в себе, в своем успехе, невозмутимые, флегматичные Арсены Люпены современности, они будут действовать медленно, без спешки. Ни один мускул не дрогнет на их лицах. Один за другим они вскроют все шкафы, одну за другой снимут со стен картины и вынут их из рам.
Внизу их будет ждать машина. Они заправят ее еще накануне. Заграничными паспортами они тоже запасутся заблаговременно. Свой отъезд они подготовят исподволь. Чемоданы будут ждать их в Брюсселе. Они направятся в Бельгию, беспрепятственно пересекут границу. Потом потихонечку, не торопясь, распродадут свою добычу в Люксембурге, Антверпене, Амстердаме, Лондоне, Соединенных Штатах, Южной Америке. Объедут вокруг света. Будут долго странствовать, пока не надоест. Наконец осядут в какой-нибудь стране с приятным климатом. Где-нибудь на берегу итальянских озер, в Дубровнике, на Балеарах, в Чефалу, купят огромный дом из белого камня, затерянный в глубине парка.
Ничего этого они, конечно, не осуществили. Даже не купили ни одного билета Национальной лотереи. Самое большое, что они сделали, - это пустились в картежную игру; они открыли для себя покер, и он на какое-то время скрепил их угасающую дружбу; играли они с остервенением, которое временами могло казаться даже подозрительным. Выдавались такие недели, когда, охваченные азартом, они несколько дней кряду до рассвета просиживали за игрой. Играли они по маленькой, до того маленькой, что они могли почувствовать лишь привкус риска, лишь иллюзию выигрыша. И все же, когда, имея на руках две жалкие пары или, больше того, неполную масть, они разом выбрасывали на стол целую кучу фишек стоимостью не менее трехсот франков (старых) и срывали банк, выиграв шестьсот, а потом теряли этот выигрыш в три приема, затем возвращали обратно и даже прибавляли к нему еще столько же -тогда на их лицах появлялась торжествующая улыбка: они потягались с судьбой, их небольшой риск принес плоды - они воображали себя чуть ли не героями.
Обследуя сельское хозяйство, они объездили всю Францию. Они побывали в Лотарингии, Сентонже, Пикардии, Босе, Лимани. Навидались нотариусов старинного образца, оптовиков, чьи грузовики бороздят дороги доброй четверти Франции, преуспевающих промышленников, дворян-фермеров, вечно окруженных сворой рыжих псов и настороженных управляющих.
Хлебные амбары ломились от зерна: на обширных мощеных дворах сверкающие тракторы стояли напротив дорогих хозяйских машин. Они проходили через столовые для рабочих, через гигантские кухни, где хлопотало по нескольку женщин, через гостиные с натертыми желтыми воском полами (входить туда можно было лишь в фетровых шлепанцах), с огромным камином, телевизором, креслами, с ларями из светлого дуба, медной, оловянной, фаянсовой посудой. В конце узкого коридора, насквозь пропитанного запахами, находилась контора хозяина. Комната эта была до того загромождена, что казалась совсем маленькой. Рядом с телефоном старой конструкции, у которого надо было крутить ручку, на стене висел план работы фермы, на котором были указаны площади, отведенные под различные культуры как предстоящего, так и прежнего сева, а также всевозможные сметы и сроки платежей, - этот чертеж красноречиво свидетельствовал о рекордных прибылях. На столе, заваленном квитанциями, ведомостями, записными книжками и другими бумагами, лежал открытый на сегодняшнем числе, переплетенный в черный коленкор реестр, исписанный длинными колоннами цифр, свидетельствовавшими как о процветании, так и об образцовом учете: дипломы в рамках - быки, дойные коровы, свиньи -соседствовали на стенах с кальками кадастра; тут был и перечень работников фермы, и фотографии стад и птичников; цветные проспекты тракторов, молотилок, уборочных машин, сеялок.
Здесь они устанавливали свои магнитофоны. Приняв значительный вид, осведомлялись о месте сельского хозяйства в современной жизни, о противоречиях в сельском хозяйстве Франции, о фермерах будущего, об "Общем рынке", о правительственных постановлениях по поводу зерновых и свеклы, о свободном содержании скота в стойлах и паритете цен. Но мысли их витали далеко. Им виделось, как они входят в пустынный дом. Поднимаются по навощенным ступеням, проникают в пропахшие затхлостью спальни с закрытыми ставнями. Под чехлами из сурового полотна стоит почтенная мебель. Они открывают шкафы трехметровой высоты с надушенным лавандой бельем, хрусталем, серебром.
В темноте чердаков они отыскивают немыслимые сокровища. В нескончаемых подвалах их поджидают огромные бочки и сосуды с вином, глиняные кувшины с маслом и медом, кадушки солений, окорока, копченные на дыму можжевельника, бочонки виноградной водки.
Они прохаживались по гулким прачечным, по дровяным и угольным сараям, по фруктохранилищам, где на бесконечных полках лежали рядами яблоки и груши, по молочным с кисловатым запахом, где громоздились победоносно увенчанные влажной печатью глыбы свежего масла, бидоны с молоком, крынки свежих сливок, творог, сыр канкойот.
Они ходили по стойлам, конюшням, мастерским, кузницам, сараям, хлебопекарням, где выпекались огромные буханки хлеба, элеваторам, забитым мешками, гаражам.
С высоты водонапорной башни они оглядывали всю ферму с огромным четырехугольным мощеным двором, с двумя стрельчатыми воротами, птичником, свинарником, огородом, виноградником и обсаженной платанами дорогой, которая вела к национальному шоссе, а вокруг простирались уходящие в бесконечность узкие, длинные полосы зерновых, высокие деревья, лесосеки, пастбища, черные прямые полосы дорог, где порой поблескивают автомобильные стекла, извилистую линию тополей вдоль зажатой в крутые берега почти невидимой речки, теряющейся где-то за горизонтом, в туманных холмах.
Потом, тесня друг друга, всплывали другие миражи. Огромные рынки с нескончаемыми торговыми рядами, сногсшибательные рестораны. Все, что только едят и пьют, было здесь к их услугам. Тут громоздились ящики, плетенки, мешки, корзины, переполненные желтыми и красными яблоками, продолговатыми грушами, фиолетовым виноградом. Тут были прилавки, заваленные инжиром и манго, дынями и арбузами, лимонами, гранатами, мешки миндаля, орехов, фисташек, ящики с изюмом и коринкой, вяленые бананы, засахаренные фрукты, желтые, прозрачные сушеные финики.
А колбасные - словно храмы с тысячью колонн: там с потолка свисали в изобилии окорока и колбасы, образуя темные гроты, заполненные гусиными и свиными паштетами, кровяными колбасами, свернутыми кругами, словно корабельные снасти, бочонками квашеной капусты, лиловых оливок, соленых анчоусов и сладких маринованных огурцов.
Или по обеим сторонам прохода - двойные шпалеры молочных поросят, кабаньи туши, подвешенные за ноги, освежеванные говяжьи туши, кролики, откормленные гуси, косули с остекленевшими глазами.
Они заходили в булочные, наполненные аппетитными запахами; в потрясающие кондитерские, где выстроились сотни тортов; в кухни, пышущие жаром, сверкающие тысячью медных кастрюль.
Они захлебывались изобилием. Воображение рисовало им колоссальные рынки. Перед ними маячил рай из окороков, сыров, напитков. Великолепно накрытые столы, белоснежные крахмальные скатерти, усыпанные цветами, разбросанными среди сверкающих бокалов и драгоценной посуды. На столах -десятки пирогов, паштетов, запеченных в тесте, и гусиных паштетов в горшочках, лососина, фаршированная щука, форель, омары, бараньи окорока, украшенные манжетками из фольги, зайцы и перепелки, дымящееся жаркое из кабана, сыры, величиной с мельничный жернов, целая армия бутылок.
Возникали в мираже и локомотивы, тащившие вагоны жирных коров; выстраивались грузовики с блеющими овцами; пирамидами громоздились плетенки с лангустами. Миллионы хлебов появлялись из тысяч печей. Тонны кофе разгружались с кораблей.
А еще дальше - дойдя до этого видения, они прикрывали глаза - среди лесов и полян, вдоль рек, в оазисах пустыни или возвышаясь над морем, на широких площадях, мощенных мрамором, возникали города со стоэтажными небоскребами.
Они шли мимо фасадов из стали, редких древесных пород, стекла, мрамора. В центральном холле, вдоль стены из граненого хрусталя, которая излучала на город миллионы радуг, лился с пятидесятого этажа каскад воды, обрамленный головокружительными спиралями двух алюминиевых лестниц.
Лифты вздымали их вверх. Они шли по коридорам, украшенным орнаментом, всходили по хрустальным ступеням, шагали по залитым светом галереям с уходящими в бесконечность рядами статуй и цветов, где по ложу из цветных камушков струились прозрачные ручейки.
Двери сами собой распахивались перед ними. Там были бассейны под открытым небом, внутренние дворики, читальные залы, молчаливые покои, театральные подмостки, вольеры, сады, аквариумы, крохотные музеи, собранные исключительно для их личного пользования, где на каждой из четырех стен небольшого помещения со срезанными углами висело, например, по портрету фламандской школы. В одних залах были скалы, в других - джунгли, дальше бил морской прибой, еще дальше прогуливались павлины. С потолка круглого зала свисали тысячи знамен. Из нескончаемых лабиринтов доносилась пленительная музыка; одна из зал, причудливой формы, была сконструирована так, что откликалась на любой звук нескончаемым эхом, пол другой соответственно часу суток воспроизводил варьирующиеся схемы какой-то очень сложной игры.
В огромных подвалах работали покорные людской прихоти машины.
Они беззаветно предавались игре воображения, переходя от одного чуда к другому, от одного сюрприза к другому. Достаточно того, что они существуют, чтобы весь мир лег к их ногам. Их корабли, их поезда, их ракеты бороздили планету. Мир принадлежал им; это были их нивы, кишащие рыбой моря, горные вершины, пустыни, цветущие луга, пляжи, острова, деревья, сокровища, огромные фабрики, когда-то бывшие на поверхности, а теперь спрятанные под землю, где ткут для них прекрасную шерсть, роскошные шелка.
Они испытывали неисчислимые радости. Носились галопом на диких лошадях по бескрайним равнинам, заросшим непокорной высокой травой. Взбирались на самые высокие вершины. Катались на лыжах по крутым склонам, поросшим гигантскими соснами. Плавали в неподвижной воде озер. Гуляли под проливным дождем, вдыхая аромат мокрой травы. Грелись на солнце. Смотрели с горного хребта на долину, заросшую полевыми цветами. Бродили по нескончаемым лесам. Любили друг друга в полутемных комнатах, полных пушистых ковров и глубоких диванов.
Потом мечты их перескакивали на драгоценный фарфор, на украшения из перьев экзотических птиц; на книги, переплетенные в кожу, напечатанные эльзевиром на сделанной вручную японской бумаге, с широкими, необрезанными белыми полями, на которых отдыхает глаз; на столы красного дерева, на шелковые или льняные одежды, мягкие и удобные, радующие глаз игрой оттенков, на просторные, светлые комнаты, охапки цветов, бухарские ковры, прыгающих доберман-пинчеров.
Их тела, их движения были непередаваемо прекрасны, их взгляды безмятежно спокойны, сердца чисты, улыбки светлы.
В коротком апофеозе они видели воздвигнутые ими гигантские дворцы. На выровненных площадках взлетали миллионы фейерверков, и миллионы людей пели "Осанну". На колоссальных террасах духовые оркестры в десять тысяч труб исполняли "Реквием" Верди. На склонах гор были высечены стихи. Пустыни покрылись садами. Города сплошь украсились фресками.
Сначала им казалось, что все эти сверкающие видения, которые обрушивались на них, проносились галопом перед их внутренним взором, текли нескончаемым бурным потоком, эти видения - головокружительные, стремительные, яркие - сменяют друг друга с какой-то удивительной последовательностью, подчиняясь некой безбрежной гармонии; у них было такое ощущение, словно их восхищенному взору вдруг предстал совершенный пейзаж, поражающий своей победоносной законченностью, - весь мир, взаимосвязь явлений которого они смогли, наконец, понять и расшифровать. Им казалось поначалу, что их чувства обогащаются, расширяется их способность видеть и ощущать, а несказанное счастье сопутствует им неизменно, сопровождая каждое их движение, отмечая каждый их шаг, всю их жизнь; мир шел к ним, а они шли навстречу миру, вновь и вновь раскрывая его для себя. Вся их жизнь становилась любовью и опьянением. Их страсти не знали границ, их свобода ничем не стеснялась.
Но они задыхались под нагромождением мелочей. Видения заволакивались, путались, они могли ухватить лишь скудные то и дело ускользавшие клочки -непрочные, нудные, лишенные смысла. Это было уже не широкое полотно, а только разрозненные его фрагменты, не гармоничное единство, а судорожный распад; словно их видения были лишь далеким и замутненным отражением чего-то, иллюзорным жалким подобием вспышки, которая, едва возникнув, рассыпалась в прах, смехотворной проекцией самых несуразных их желаний, неосязаемым облаком пыли, лохмотьями жалкой роскоши их грез, которых им никогда не осуществить.
Им казалось, что они разгадали секрет счастья; им казалось, что их представление о счастье прекрасно, что с его помощью они познают ход мироздания. Им казалось, что стоит им лишь двинуться с места, как они само собой достигнут счастья. Но, пробудившись от грез, они оказывались все такими же одинокими, инертными, опустошенными. Серая, замерзшая равнина, бесплодная степь - никаких дворцов в оазисах пустынь, никаких эспланад на горизонте.
И от этих отчаянных поисков счастья, от чудесного ощущения, что на какое-то мгновение оно поймано, разгадано, из этих необыкновенных путешествий, когда, не сдвинувшись с места, ты завоевываешь мир, от этих новых горизонтов, предвосхищенных радостей, от всего, что в их невероятных мечтаниях могло быть осуществимо, от этого их жалкого, неловкого, путаного, но все же целенаправленного, устремленного к разгадке непознанного порыва не оставалось ничего, они открывали глаза, вновь слышали звук собственного голоса, смущенное бормотание собеседника, мурлыкающее урчание магнитофона, видели перед собой пять охотничьих ружей, выстроившихся в козлах, их потемневшие приклады и блестящие от смазки дула, а рядом с ними -разноцветную головоломку кадастра, в центре которой неожиданно оказывался почти правильный четырехугольник фермы, серую каемку дороги, расположенные в шахматном порядке точечки платанов и четкую линию национального шоссе.
А немного погодя и сами они оказались на этой серой дороге, обсаженной платанами. Они-то и были Маленьким светящимся пятном на длинной черной полосе шоссе, островком нищеты в необъятном море изобилия. Они смотрели на неоглядные желтые поля, испещренные красными точками маков. Они чувствовали себя раздавленными.
Часть вторая
Они пытались бежать.
Невозможно жить долгое время одними мечтами. Слишком напряженная жизнь в этом мире, который обещает золотые горы и ничего не дает. Их терпению пришел конец. И однажды они поняли, что им нужно убежище.
Их жизнь в Париже топталась на месте. Они никуда не продвигались. Иногда они представляли себе, стараясь перещеголять друг друга обилием подробностей, расцвечивавших обычно каждую их мечту: вот он, сорокалетний хозяйчик, владелец сети предприятий, торгующих вразнос ("Защита семейного очага"; "Мыло - слепым"; "Нуждающиеся студенты"); она хорошая домашняя хозяйка, в квартирке у них чистота, есть телевизор, машина, есть излюбленный семейный пансиончик, где они проводят отпуск. Или, наоборот, и это было куда мрачнее, состарившиеся представители богемы, в свитерах и бархатных штанах, просиживают они каждый вечер на одной и той же террасе кафе бульвара Сен-Жермен или на Монпарнасе, кое-как перебиваются от случая к случаю, ничтожные до кончиков своих черных ногтей.
Появились и мечты о деревенской жизни, вдали от всех соблазнов. Они станут жить просто и умеренно. У них будет дом из белого камня на краю деревни, теплые бархатные штаны, прочные ботинки, непромокаемые куртки, палки с железными наконечниками, шапки, и каждый вечер они будут подолгу гулять в лесу. Вернувшись домой, они приготовят себе чай, поджарят гренки, как англичане, подбросят в камин большие поленья; поставят на проигрыватель квартет, который никогда им не наскучит; прочитают все большие романы, на которые у них раньше не хватало времени, будут принимать у себя друзей.
Эти пасторальные порывы возникали часто, но до реальных планов дело почти никогда не доходило. Два-три раза они наводили справки о том, чем бы они могли заняться в деревне, но ничего подходящего не оказалось. Однажды у них промелькнула мысль стать школьными учителями, но они тут же с отвращением ее отбросили, представив себе переполненные классы и бесконечные, томительные уроки. Неопределенно поговаривали, не сделаться ли им книгоношами и не поселиться ли на какой-нибудь заброшенной ферме в Провансе, не открыть ли там производство примитивных глиняных изделий. Потом они стали фантазировать, что в Париже они будут проводить только три дня в неделю, зарабатывая за это время на безбедную жизнь, а остальное время жить в департаментах Ионны или Луары. Но из этих мечтаний так ничего и не родилось. Они ни разу не удосужились рассмотреть их реальную возможность или, вернее, невозможность.
Они мечтали бросить работу, послать все к черту, ринуться навстречу приключениям. Они мечтали вернуться вспять, начать все с самого начала. Они мечтали порвать, распрощаться с прежней жизнью.
И тем не менее мысль об отъезде, постепенно укореняясь в их сознании, наконец созрела. В середине сентября 1962 года, вернувшись после неудачно проведенного отпуска, испорченного дождем и безденежьем, они приняли твердое решение. В начале октября они прочитали в "Монд" объявление о найме учителей для Туниса. Какое-то время они колебались. Случай представлялся не такой уж идеальный - ведь мечтали-то они об Индии, США или Мексике. Предложение было не бог весть каким заманчивым, оно не сулило ни богатства, ни приключений. Оно не очень им импонировало. Но в Тунисе у них были кое-какие друзья, с которыми они когда-то вместе учились в школе или в университете, и потом там все же тепло, там Средиземное море такое голубое, там их ждет новая жизнь, новая работа, они начнут все сначала. Они решили предложить свои услуги. Их приняли.
Настоящий отъезд подготавливается заранее. В данном случае этого не было. Их отъезд походил на бегство. Две недели они носились из учреждения в учреждение; нужно было доставать медицинские справки, паспорта, визы, билеты, отправить багаж. Потом, за четыре дня до отъезда, они узнали, что Сильвия, у которой были аттестаты лиценциата по двум специальностям, получила назначение в технический коллеж городка Сфакс, находящегося в двухстах семидесяти километрах от Туниса, а Жерома, который имел всего лишь справку о прохождении предварительного курса, назначили в Махарес, еще на тридцать пять километров дальше в глубь страны.
Это было очень неудачно. Они хотели отказаться. Ведь их ждут в Тунисе, там для них подыскали квартиру, и только туда они хотели и рассчитывали поехать. Но было уже слишком поздно. Они пересдали свою парижскую квартиру, заказали билеты, устроили прощальный вечер. Ведь так давно они мечтали уехать. К тому же Сфакс, самое название которого им было едва знакомо, ведь это же конец света, пустыня, а им, с их любовью к необычным ситуациям, нравилось думать, что они будут изолированы, отрезаны, удалены от всего мира, как никогда прежде. Однако они решили, что должность учителя хотя и не унизительна, но достаточно тяжела; и Жером добился расторжения своего договора - они рассудили, что одного жалованья Сильвии им хватит на двоих, а он на месте подыщет себе какую-нибудь работу.
Итак, они уехали. Им устроили проводы на вокзале, а утром 23 октября они с четырьмя чемоданами, книгами и походной кроватью отплыли из Марселя на "Командан Крюбелье" в Тунис. Море было бурное, а завтрак - очень плохой. У них началась морская болезнь, они приняли порошки и долго спали. На следующее утро на горизонте показался Тунис. Погода разгулялась. Они улыбались друг другу. Увидели остров - им сказали, что он называется План, - потом пошли большие пляжи, длинные и узкие, а за коммерческим портом Ла-Гулетт, на озере, они увидели стаи перелетных птиц.
Они радовались, что уехали. Им казалось, что они вырвались из ада; оставили позади переполненные вагоны метро, воробьиные ночи, зубную боль, неуверенность. Они не могли толком разобраться в своих ощущениях. Вся их жизнь была похожа на безостановочный танец по натянутой проволоке, которому не видно было конца. А в результате - неутоленная жажда иной жизни, безудержные неосуществимые желания. Они чувствовали себя вымотанными. Они уехали, чтобы похоронить себя, забыться, успокоиться.
Солнце сияло. Корабль медленно, бесшумно продвигался по узкому фарватеру среди рифов. На дороге, которая проходила совсем близко от берега, какие-то люди, стоя в открытых повозках, махали им руками. На небе неподвижно застыли белые облачка. Становилось жарко. Поручни бортовой решетки нагрелись. На верхней палубе, над ними, матросы убирали шезлонги, скатывали просмоленную парусину, которой был прикрыт трюм. У сходней уже выстраивалась очередь.
В Сфакс они попали только на следующий день, к двум часам пополудни, после семичасового переезда по железной дороге. Их встретила гнетущая жара. Напротив вокзала, маленького, бело-розового строеньица, тянулась, насколько хватал глаз, длинная, серая от пыли улица с вереницей хилых пальм и рядами новых домов. Через несколько минут после прихода поезда разъехались немногочисленные машины и велосипеды, и город снова впал в полное оцепенение.
Они оставили чемоданы в камере хранения. Пошли по улице, которая называлась авеню Бургиба; пройдя метров триста, очутились перед рестораном, где непрерывно жужжал огромный вращающийся вентилятор. На липких столах, покрытых клеенками, роилось множество мух, плохо побритый официант разгонял их, лениво помахивая салфеткой. За двести франков они съели салат из тунца и эскалоп по-милански.
Потом отправились на поиски отеля, сняли там комнату и попросили доставить им багаж. Они умылись, прилегли на минутку, потом переоделись и снова вышли. Сильвия направилась в технический коллеж, Жером поджидал ее на улице на скамейке. К четырем часам Сфакс начал медленно пробуждаться от спячки. Появились сотни детей, потом женщины под чадрами, полицейские, одетые в серый поплин, нищие, повозки, ослы, приодетые буржуа.
Сильвия вышла, держа в руках расписание своих занятий. Они еще погуляли, выпили разливного пива, поели оливок и соленого миндаля. Газетчики продавали позавчерашний номер "Фигаро". Вот они и прибыли.
На следующий день Сильвия познакомилась кое с кем из своих будущих коллег. Они помогли ей найти квартиру. Там были три огромные комнаты с высокими потолками, никак не обставленные; длинный коридор заканчивался маленьким квадратным холлом, откуда пять дверей вели в три комнаты, ванную и необъятной величины кухню. Два балкона выходили на рыболовный порт, внутреннюю гавань южной стороны фарватера, которая несколько напоминала Сен-Тропез, и на зловонную лагуну. Впервые пошли они в арабскую часть города: купили там пружинный матрас, тюфяк из конского волоса, два плетеных кресла, четыре веревочных табурета, два стола, толстую циновку из желтой альфы в редких красных разводах.
Потом Сильвия приступила к занятиям. Постепенно они обживались. Прибыли их сундуки, отправленные малой скоростью. Они распаковали книги, пластинки, проигрыватель, безделушки. Из больших листов промокательной бумаги -красной, серой, зеленой - соорудили абажуры. Купили длинные, плохо оструганные доски, бруски с дюжиной отверстий и закрыли добрую половину стен полками. Всюду развесили репродукции, а на самом видном месте фотографии всех своих друзей.
Это было печальное и неуютное жилище. Чересчур высокий потолок, стены, окрашенные охрой, отваливавшейся большими кусками, полы, однообразно выстланные тусклыми плитками; все это бесполезное пространство было чересчур велико, чересчур голо. К этому невозможно было привыкнуть, Здесь надо было жить впятером или вшестером, хорошей компанией, коротать время за едой, выпивкой и беседой. Но они были одиноки, заброшены. Одну из комнат они сделали гостиной, поставили туда походную кровать, положили на нее тюфячок и накрыли пестрым покрывалом, на пол постелили толстую циновку, разбросали по ней диванные подушки, на полках расставили тома "Плеяды", книги, журналы, безделушки, пластинки, повесили четырех Тиснеев, большую морскую карту, "Праздничное шествие на площади Карузель" - все то, что из этого мира песка и камня возвращало их обратно на улицу Катрфаж, к долго не облетавшему дереву, к маленьким палисадничкам; в этой комнате еще чувствовался какой-то уют - растянувшись на циновке, поставив перед собой по крошечной чашечке турецкого кофе, они слушали "Крейцерову сонату", "Эрцгерцога", "Девушку и Смерть", и эта музыка, которая в огромной, почти пустой комнате, чуть ли не зале, приобретала удивительный резонанс, преображала все вокруг, делала комнату обжитой: она была гостем, дорогим другом, потерянным и чудом обретенным вновь, она делила с ними пищу, рассказывала о Париже; холодным ноябрьским вечером в этом чужом городе, где ничто им не принадлежало, где им было не по себе, музыка уносила их назад, в прошлое, она возвращала им забытые чувства товарищества и человеческой общности, как будто в этой комнате с циновкой на полу, с двумя рядами книг на стене и проигрывателем, на которые падал свет из-под цилиндрического абажура, возникала некая заветная зона, не подвластная ни пространству, ни времени. Но вне этой комнаты все было им чужим, они чувствовали себя изгнанниками: длинный коридор, где шаги отдавались чересчур гулко, огромная неприветливая ледяная спальня, вся обстановка которой состояла из слишком широкой и слишком жесткой постели, пахнувшей соломой, шаткой лампы, поставленной на старый ящик, служивший ночным столиком, плетеной корзины с бельем, табуретки, на которую кучей была свалена одежда; третьей комнатой они не пользовались и никогда туда не заходили. В их квартиру вела каменная лестница, начинавшаяся в вестибюле, который часто заметало песком, дальше шла улица - три двухэтажных дома, сарай, где сушились губки, и пустырь. За пустырем начинался город.
Потом отправились на поиски отеля, сняли там комнату и попросили доставить им багаж. Они умылись, прилегли на минутку, потом переоделись и снова вышли. Сильвия направилась в технический коллеж, Жером поджидал ее на улице на скамейке. К четырем часам Сфакс начал медленно пробуждаться от спячки. Появились сотни детей, потом женщины под чадрами, полицейские, одетые в серый поплин, нищие, повозки, ослы, приодетые буржуа.
Сильвия вышла, держа в руках расписание своих занятий. Они еще погуляли, выпили разливного пива, поели оливок и соленого миндаля. Газетчики продавали позавчерашний номер "Фигаро". Вот они и прибыли.
На следующий день Сильвия познакомилась кое с кем из своих будущих коллег. Они помогли ей найти квартиру. Там были три огромные комнаты с высокими потолками, никак не обставленные; длинный коридор заканчивался маленьким квадратным холлом, откуда пять дверей вели в три комнаты, ванную и необъятной величины кухню. Два балкона выходили на рыболовный порт, внутреннюю гавань южной стороны фарватера, которая несколько напоминала Сен-Тропез, и на зловонную лагуну. Впервые пошли они в арабскую часть города: купили там пружинный матрас, тюфяк из конского волоса, два плетеных кресла, четыре веревочных табурета, два стола, толстую циновку из желтой альфы в редких красных разводах.
Потом Сильвия приступила к занятиям. Постепенно они обживались. Прибыли их сундуки, отправленные малой скоростью. Они распаковали книги, пластинки, проигрыватель, безделушки. Из больших листов промокательной бумаги -красной, серой, зеленой - соорудили абажуры. Купили длинные, плохо оструганные доски, бруски с дюжиной отверстий и закрыли добрую половину стен полками. Всюду развесили репродукции, а на самом видном месте фотографии всех своих друзей.
Это было печальное и неуютное жилище. Чересчур высокий потолок, стены, окрашенные охрой, отваливавшейся большими кусками, полы, однообразно выстланные тусклыми плитками; все это бесполезное пространство было чересчур велико, чересчур голо. К этому невозможно было привыкнуть, Здесь надо было жить впятером или вшестером, хорошей компанией, коротать время за едой, выпивкой и беседой. Но они были одиноки, заброшены. Одну из комнат они сделали гостиной, поставили туда походную кровать, положили на нее тюфячок и накрыли пестрым покрывалом, на пол постелили толстую циновку, разбросали по ней диванные подушки, на полках расставили тома "Плеяды", книги, журналы, безделушки, пластинки, повесили четырех Тиснеев, большую морскую карту, "Праздничное шествие на площади Карузель" - все то, что из этого мира песка и камня возвращало их обратно на улицу Катрфаж, к долго не облетавшему дереву, к маленьким палисадничкам; в этой комнате еще чувствовался какой-то уют - растянувшись на циновке, поставив перед собой по крошечной чашечке турецкого кофе, они слушали "Крейцерову сонату", "Эрцгерцога", "Девушку и Смерть", и эта музыка, которая в огромной, почти пустой комнате, чуть ли не зале, приобретала удивительный резонанс, преображала все вокруг, делала комнату обжитой: она была гостем, дорогим другом, потерянным и чудом обретенным вновь, она делила с ними пищу, рассказывала о Париже; холодным ноябрьским вечером в этом чужом городе, где ничто им не принадлежало, где им было не по себе, музыка уносила их назад, в прошлое, она возвращала им забытые чувства товарищества и человеческой общности, как будто в этой комнате с циновкой на полу, с двумя рядами книг на стене и проигрывателем, на которые падал свет из-под цилиндрического абажура, возникала некая заветная зона, не подвластная ни пространству, ни времени. Но вне этой комнаты все было им чужим, они чувствовали себя изгнанниками: длинный коридор, где шаги отдавались чересчур гулко, огромная неприветливая ледяная спальня, вся обстановка которой состояла из слишком широкой и слишком жесткой постели, пахнувшей соломой, шаткой лампы, поставленной на старый ящик, служивший ночным столиком, плетеной корзины с бельем, табуретки, на которую кучей была свалена одежда; третьей комнатой они не пользовались и никогда туда не заходили. В их квартиру вела каменная лестница, начинавшаяся в вестибюле, который часто заметало песком, дальше шла улица - три двухэтажных дома, сарай, где сушились губки, и пустырь. За пустырем начинался город.
Восемь месяцев, прожитых в Сфаксе, были, несомненно, самыми удивительными за всю их жизнь.
Порт и европейская часть Сфакса были уничтожены во время войны, и теперь город состоял из тридцати улиц, скошенных вправо. Две считались главными: авеню Бургиба - от вокзала к Центральному рынку, возле которого они жили, и авеню Хеди-Шакер, которая вела из порта в арабскую часть города. Пересечение этих улиц образовывало центр города; там находилась мэрия, где в двух залах первого этажа были выставлены кое-какие старинные глиняные изделия, с полдюжины мозаик, статуя и надгробие Хеди-Шакера, убитого Красной Рукой незадолго до объявления независимости, кафе "Тунис", посещаемое арабами, и кафе "Режанс", посещаемое европейцами, небольшой цветник, газетный киоск, табачный ларек.
Всю европейскую часть города можно было обойти за четверть часа или около того. От их квартиры до технического коллежа было минуты три ходьбы, до рынка - две, до ресторана, где они питались, - пять, до кафе "Режанс" - шесть, столько же и до банка, до муниципальной библиотеки и до шести из семи кинематографов города. Почта, вокзал, а также стоянка машин для поездок в Тунис и Габес находились самое большое в десяти минутах ходьбы, и это были крайние точки города, которые вполне достаточно было знать, чтобы свободно ориентироваться в Сфаксе.