— Кто вы такой? — спросил я.
— Моя фамилия Чапаев, — ответил незнакомец.
— Она ничего мне не говорит, — сказал я.
— Вот именно поэтому я ей и пользуюсь, — сказал он. — А зовут меня Василий Иванович. Полагаю, что это вам тоже ничего не скажет.
Он встал со стула и потянулся; при этом суставы его тела издали громкий треск. Я почувствовал легкий запах дорогого английского одеколона.
— Вчера, — сказал он, пристально глядя на меня, — вы забыли в «Музыкальной табакерке» свой саквояж. Вот он.
Я посмотрел на пол и увидел стоящий возле ножки рояля черный саквояж фон Эрнена.
— Благодарю вас, — сказал я. — Но как вы вошли в квартиру?
— Я пытался звонить, — сказал он, — но звонок, видимо, не работает. А ключи торчали из двери. Я увидел, что вы спите, и решил подождать.
— Понятно, — сказал я.
На самом деле ничего понятно мне не было. Как он узнал, где я? К кому он вообще пришел — ко мне или к фон Эрнену? Кто он и чего он хочет? И почему — именно это мучило меня невыносимо — почему он играл эту проклятую фугу? Подозревает ли он что-нибудь? (Кстати сказать, накрытый пальто труп в углу смущал меня меньше всего — это был вполне обычный для чекистских квартир предмет обстановки.)
Чапаев словно прочел мои мысли.
— Как вы очевидно, догадываетесь, — сказал он, — я к вам не только по поводу вашего саквояжа. Сегодня я отбываю на восточный фронт, где командую дивизией. Мне нужен комиссар. Прошлый… Ну, скажем, не оправдал возлагавшихся на него надежд. Вчера я видел вашу агитацию, и вы произвели на меня недурное впечатление. Кстати, Бабаясин тоже очень доволен. Я хотел бы, чтобы политическую работу во вверенных мне частях проводили вы.
С этими словами он расстегнул карман гимнастерки и протянул мне сложенный вчетверо лист бумаги. Я развернул его и прочел:
Снизу стояла уже знакомая мне расплывающаяся фиолетовая печать. Что же это за Бабаясин такой, смятенно подумал я и поднял глаза.
— Так как вас все-таки зовут? — прищурясь, спросил Чапаев. — Григорий или Петр?
— Петр, — облизнув пересохшие губы, сказал я. — Григорий — это мой старый литературный псевдоним. Знаете, все время возникает путаница. Некоторые по старой памяти говорят Григорий, некоторые — Петр…
Кивнув, он взял с рояля шашку и папаху.
— Так вот, Петр, — сказал он, — возможно, это покажется вам не вполне удобным, но наш поезд отбывает сегодня. Ничего не поделаешь. Война. У вас есть в Москве какие-нибудь незавершенные дела?
— Нет, — сказал я.
— В таком случае я предлагаю вам отбыть со мной незамедлительно. Сейчас мне надо быть на погрузке полка ивановских ткачей, и я хотел бы, чтобы вы присутствовали. Не исключено, что вам придется выступить. У вас много вещей?
— Только это, — сказал я, кивая на саквояж.
— Отлично. Я сегодня же распоряжусь поставить вас на довольствие при штабном вагоне.
Он направился к дверям.
Я поднял саквояж и вышел в коридор вслед за ним. В моей голове была совершеннейшая путаница и хаос. Человек, шагавший впереди по коридору, пугал меня. Я не мог понять, кто он, — по манерам он меньше всего напоминал красного командира, но тем не менее явно был одним из них; к тому же подпись и печать на сегодняшнем приказе были такими же, как и на вчерашнем. Выходило, что у него достаточно влияния, чтобы за одно утро добиться нужного ему решения и от кровавого Дзержинского, и от этого темного Бабаясина.
В прихожей Чапаев остановился и снял с вешалки длинную голубую шинель с тремя полосами переливающегося алого муара поперек груди. Шинели с таким украшением были последней красногвардейской модой — правда, обычно эти нагрудные полосы-застежки делали из обычного красного сукна. Надев шинель и папаху, Чапаев перепоясался ремнем, на котором висела коробка с маузером, прицепил шашку и повернулся ко мне. Я заметил на его груди орден странного вида — серебряную звезду с шариками на концах лучей. Никаких изображений или слов на ордене не было. Чапаев заметил мой взгляд.
— Украшали себя к Новому Году? — спросил я.
Чапаев добродушно засмеялся.
— Нет, — сказал он. — Это Орден Октябрьской Звезды.
— Никогда не слышал.
— Повезет, сами такой заслужите, — сказал он. — Готовы?
— Товарищ Чапаев, — заговорил я, решив воспользоваться неофициальным тоном нашей беседы, — у меня к вам один вопрос, который может показаться вам странным.
— Я весь внимание, — сказал он и вежливо улыбнулся, похлопывая себя по ножнам длинной желтой крагой.
— Признайтесь, — сказал я, глядя ему прямо в глаза, — отчего вы играли на рояле? И почему — именно эту вещь?
Чапаев улыбнулся в усы.
— Видите ли, — сказал он, — когда я заглянул в вашу комнату, вы еще спали. Так вот, во сне вы насвистывали — боюсь, правда, что не совсем точно — эту фугу. Что же до меня, то я очень люблю Моцарта. Когда-то я посещал консерваторию и готовился к карьере музыканта. Но с тех пор многое в моей жизни изменилось. А отчего это вас волнует?
— Так, — сказал я, — пустое. Одно странное совпадение.
Мы вышли на лестничную клетку. Ключи действительно торчали из двери. Я машинально запер квартиру, бросил их в карман и пошел по лестнице вслед за Чапаевым, думая о том, что у меня никогда в жизни не было привычки свистеть. Тем более во сне.
Первым, что я увидел, выйдя на морозную солнечную улицу, был длинный серо-зеленый броневик — тот самый, который я заметил вчера на улице возле «Музыкальной табакерки». До этого я не видел таких машин — это, несомненно, было последнее слово науки уничтожения. Его корпус был усеян крупными полукруглыми заклепками; вперед выдавалось тупое рыло мотора, увенчанное двумя мощными фарами; высокий стальной лоб, чуть скошенный назад, грозно смотрел на Никитскую площадь двумя косыми смотровыми щелями, похожими на полузакрытые глаза Будды. Наверху была цилиндрическая пулеметная башня, повернутая в сторону Тверского бульвара; ствол пулемета по бокам был защищен двумя расширяющимися стальными полосами. В борту была небольшая дверь.
Вокруг толпилась ребятня — некоторые были с санками, другие с коньками, — и я машинально подумал, что пока идиоты взрослые заняты переустройством выдуманного ими мира, дети продолжают жить в реальности: среди снежных гор и солнечного света, на черных зеркалах замерзших водоемов и в мистической тишине заснеженных ночных дворов. И хоть эти дети тоже были заражены бациллой обрушившегося на Россию безумия — это было ясно по взглядам, которые они бросали на сверкающую шашку Чапаева и мой маузер, — все же в их чистых глазах еще сияла память о чем-то уже давно забытом мной; быть может, это было неосознанное воспоминание о великом источнике всего существующего, от которого они, углубляясь в позорную пустыню жизни, не успели еще отойти слишком далеко.
Чапаев подошел к броневику и отрывисто постучал в борт. Заработал мотор, и зад броневика окутался облаком сизого дыма. Чапаев открыл дверь, и в этот самый момент я услышал за спиной скрип тормозов. Рядом с нами остановилась крытая машина. Из нее вылезли четверо в черных кожаных куртках и скрылись в подъезде, из которого мы только что вышли. У меня екнуло в груди — я подумал, что они приехали за мной. Наверно, эта мысль пришла мне в голову оттого, что эти четверо напомнили мне вчерашних актеров в черных плащах, выносивших со сцены труп Раскольникова. Один из них, задержавшись в дверях, поглядел в нашу сторону.
— Быстрее, — крикнул из броневика Чапаев. — Холоду напустите.
Я кинул внутрь саквояж, торопливо влез следом и захлопнул за собой дверь.
Interieur этой грозной машины очаровал меня с первого взгляда. Небольшое пространство, отделенное перегородкой от кабины шофера, напоминало купе Норд-экспресса: два узких кожаных дивана, столик между ними и коврик на полу создавали, несмотря на тесноту, ощущение уюта. В потолке было круглое отверстие, за которым виднелся массивный приклад зачехленного пулемета; в пулеметную башню поднималась ажурная винтовая лесенка, кончающаяся подобием вращающегося стула с упором для ног. Освещала все это небольшая электрическая лампочка, в свете которой я разглядел картину, прикрученную к стене болтами по углам рамы. Это был маленький пейзаж в духе Джона Констебля — мост над рекой, далекая грозовая туча и романтические руины.
Чапаев поймал раструб переговорной трубки и сказал в него:
— На вокзал.
Броневик мягко тронулся с места — движение внутри почти не ощущалось. Чапаев сел на диван и жестом пригласил меня сесть напротив.
— Великолепная машина, — сказал я совершенно искренне.
— Да, — сказал Чапаев, — недурной броневик. Но я недолюбливаю технику. Когда вы увидите моего коня…
Он сунул руку под столик и вынул оттуда сложенную игральную доску.
— Партию в трик-трак? — спросил он.
Я пожал плечами. Открыв доску, он принялся расставлять черные и белые шашки.
— Товарищ Чапаев, — заговорил я, — а в чем будет заключаться моя работа? Какой круг вопросов?
Чапаев бережным движением поправил ус.
— Видите ли, Петр, наша дивизия — это сложный организм. Я полагаю, что вы постепенно втянетесь в его жизнь и сами найдете для себя, так сказать, нишу. Сейчас еще преждевременно говорить о том, какой именно она будет, но из вашего вчерашнего поведения я понял, что вы человек решительный и к тому же тонко чувствуете суть происходящего. Такие люди нам нужны. Ваш ход.
Я кинул кости на доску, размышляя, как себя вести. Мне плохо верилось, что он действительно красный командир, — почему-то я думал, что он играет в ту же безумную игру, что и я, только дольше, виртуознее и, возможно, по своей воле. Но, с другой стороны, все мои сомнения основывались исключительно на его интеллигентной манере разговора и гипнотической силе глаз, а это само по себе ничего не значило: покойник фон Эрнен, к примеру, тоже был изрядно интеллигентен, а главарь ЧК Дзержинский был довольно известным в оккультных кругах гипнотизером. И потом, подумал я, глупа сама постановка вопроса — ведь нет ни одного красного командира, который действительно был бы красным командиром; любой из них просто изо всех сил старается походить на некий инфернальный эталон, притворяясь точно так же, как и я вчера, но безоглядно. Что касалось Чапаева, то я не воспринимал его в том качестве, которое подразумевал его военный наряд, но другие, видимо, воспринимали — это доказывал и приказ Бабаясина, и броневик, в котором мы ехали. Я не знал, чего он от меня хочет, но решил пока принять его правила игры; к тому же я испытывал к нему инстинктивное доверие. Отчего-то мне казалось, что этот человек стоит несколькими пролетами выше меня на той бесконечной лестнице бытия, которую я видел сегодня утром во сне.
— Вы чем-то озабочены? — спросил Чапаев, кидая кости. — Быть может, вас мучит какая-нибудь мысль?
— Уже нет, — ответил я. — Скажите, а Бабаясин легко согласился передать меня в ваше распоряжение?
— Как раз Бабаясин был против, — сказал Чапаев. — Он вас очень ценит. Я решал этот вопрос с Дзержинским.
— Что, — спросил я, — вы знакомы?
— Да.
— Вы, товарищ Чапаев, может быть, и Ильича знаете? — спросил я с легкой иронией.
— Довольно коротко, — ответил он.
— Покажите как-нибудь, — сказал я.
— Отчего нет. Если желаете, можно прямо сейчас.
Это было уже слишком. Я с недоумением посмотрел на него, но он ничуть не смутился. Сдвинув доску в сторону, он плавным движением вытянул из ножен шашку и положил ее на стол.
Шашка, надо сказать, была довольно странная. У нее была длинная серебряная рукоять, покрытая резьбой, — на ней были изображены две птицы, между которыми был круг с сидящим в нем зайцем, а все остальное место занимал тончайший орнамент. Рукоять кончалась нефритовым набалдашником, к которому был привязан короткий толстый шнур витого шелка с лиловой кистью на конце. Перед рукояткой была круглая гарда из черного железа; сверкающее лезвие было длинным и чуть изогнутым — собственно, это была даже не шашка, а какой-то восточный, китайский скорее всего, меч. Но я не успел как следует рассмотреть его, потому что Чапаев выключил свет.
Мы оказались в полной темноте. Я не видел ничего — только слышал ровный шум мотора (кстати сказать, звуковая изоляция этого бронированного автомобиля была превосходной — с улицы не долетало ни малейшего шума) и ощущал легкое покачивание. Чапаев зажег спичку и поднял ее над столом.
— Смотрите на лезвие, — сказал он.
Я посмотрел на размытое красноватое отражение, появившееся на стальной полосе. В нем была какая-то странная глубина — казалось, я гляжу сквозь слегка запотевшее стекло в длинный слабо освещенный коридор. По изображению прошла легкая рябь, и я увидел расслабленно идущего по коридору человека в расстегнутом френче. Он был небрит и лыс; ржавая щетина на его щеках переходила в неряшливую бородку и усы. Он наклонился к полу, протянул вперед подрагивающие руки, и я заметил жмущегося в угол коридора котенка с большими печальными глазами. Изображение было очень четким, но искаженным, словно я видел отражение на поверхности елочного шара. Вдруг неожиданно для себя я кашлянул. И тут Ленин — а это, несомненно, был он — вздрогнул, повернулся и уставился в мою сторону. Я понял, что он видит меня, — в его глазах на секунду мелькнул испуг, а затем они стали хитрыми и как бы виноватыми; он с кривой улыбкой погрозил мне пальцем и сказал:
— Мисюсь! Где ты?
Чапаев дунул на спичку, и картинка пропала; я успел заметить удирающего по коридору котенка и вдруг понял, что видел все это вовсе не на шашке, а только что каким-то непонятным образом был там и мог бы, наверно, коснуться котенка рукой.
Зажегся свет. Я изумленно поглядел на Чапаева, который уже вложил шашку в ножны.
— Владимир Ильич перечитывает Чехова, — сказал он.
— Что это было? — спросил я.
Чапаев пожал плечами.
— Ленин, — сказал он.
— Он меня видел?
— Не думаю, что вас, — сказал Чапаев. — Скорее, он ощутил некое присутствие. Но это вряд ли его особенно потрясло. Он привык к подобным вещам. На него много кто смотрит.
— Но как вы… Каким образом… Это был гипноз?
— Не более, чем все остальное, — сказал он и кивнул на стену, подразумевая, видимо, то, что было за ней.
— Кто вы на самом деле? — спросил я.
— Вы задаете мне этот вопрос уже второй раз за сегодняшний день, — сказал он. — Я уже ответил, что моя фамилия Чапаев. Пока это все, что я могу вам сказать. Не торопите события. Кстати, в наших приватных беседах вы можете звать меня Василием Ивановичем — «товарищ Чапаев» звучит слишком торжественно.
Я уже открыл рот, чтобы потребовать объяснений, и вдруг одна мысль остановила меня. Я понял, что дальнейшая настойчивость с моей стороны ни к чему не приведет; больше того, она может повредить. Но самым поразительным было то, что мысль эта не была моей, — я чувствовал, что она каким-то неясным способом была передана мне Чапаевым.
Броневик замедлил ход. Из переговорной трубки долетел искаженный голос шофера:
— Вокзал, Василий Иванович!
— Отлично, — отозвался Чапаев.
Несколько минут броневик медленно маневрировал и наконец остановился. Чапаев надел папаху, встал с дивана и открыл дверцу. В кабину ворвался холодный воздух, красноватые зимние лучи и глухой шум сотен сливающихся голосов.
— Возьмите саквояж, — сказал Чапаев и легко спрыгнул на землю. Слегка щурясь после уютной полутьмы броневика, я вылез следом.
Мы находились в самом центре площади у Ярославского вокзала. Со всех сторон нас окружала волнующаяся толпа по-разному одетых вооруженных людей, построенных в неровное подобие каре. Вдоль строя расхаживали какие-то мелкие красные командиры с шашками наголо. При появлении Чапаева послышались крики, общий шум голосов стал делаться громче и через несколько секунд перерос в тяжелое «ура», облетевшее площадь несколько раз.
Броневик стоял возле украшенной скрещенными флагами дощатой трибуны, похожей на эшафот. На ней переговаривались несколько человек военных; при нашем появлении они зааплодировали. Чапаев быстро взошел по скрипучим ступеням вверх; стараясь не отставать, я поднялся следом. Бегло поздоровавшись с парой военных (один из них был в перетянутой ремнями бобровой шубе), Чапаев подошел к ограждению эшафота и поднял вверх ладонь в желтой краге, призывая людей к молчанию.
— Ребята! — надсаживая голос, крикнул он. — Собрались вы тут сами знаете на што. Неча тут смозоливать. Всего навидаетесь, все испытаете. Нешто можно без этого? А? На фронт приедешь — живо сенькину мать куснешь. А што думал — там тебе не в лукошке кататься…
Я обратил внимание на пластику движений Чапаева — он говорил, равномерно поворачиваясь из стороны в сторону и энергично рубя воздух перед своей грудью желтой кожаной ладонью. Смысл его убыстряющейся речи ускользал от меня, но, судя по тому, как рабочие вытягивали шеи, вслушивались и кивали, иногда начиная довольно скалиться, он говорил что-то близкое их рассудку.
Кто-то дернул меня за рукав. Похолодев, я обернулся и увидел короткого молодого человека с жидкими усиками, розовым от мороза лицом и цепкими глазами цвета спитого чая.
— Ф-фу, — сказал он.
— Что? — переспросил я.
— Ф-фурманов, — сказал он и сунул мне широкую короткопалую ладонь.