Иван Болдин
Страницы жизни
Далекое прошлое
Как назвать то, что задумал написать: «Судьба паренька из деревни Высокое»? «Пережитое»?
«Жизнь солдата»? «Тернистый путь»?
По существу, это одно и то же. А почему бы не назвать задуманное «Страницы жизни»? Так будет верней.
Мой жизненный путь оказался суровым, поистине тернистым, но интересным. Иногда трудно было идти. Не раз спотыкался, падал, однако поднимался и упорно устремлялся вперед. Шагал так, что порой, как говорят в народе, воду из обувки вышибало. Но это меня не страшило. Ведь реку переплыть и то трудно.
Если страницы моих воспоминаний порой будут биографичны, прошу, дорогой читатель, не расценивать это как отсутствие у автора скромности. Ведь окидывая взглядом свой жизненный путь, я с сыновьей благодарностью думаю о родной партии, о любимой Стране Советов Что было бы со мной, если бы не их забота? А подобных мне в нашей стране миллионы. Итак, приступаю к рассказу…
Не пытайтесь искать на географической карте, изданной до революции, деревню Высокое, затерявшуюся в Писарском уезде, Пензенской губернии. Было в ту пору в ней около девяти десятков рубленых изб с соломенной кровлей. Выделялся в деревне лишь большой дом под железной крышей, принадлежавший местному богачу Федору Антясову.
Вот в этой деревне я и родился в конце прошлого века. Наша семья, как, впрочем, и соседские семьи, была малоземельной. В то же время вокруг Высокого вольготно раскинулись угодья Помещика Столыпина Этот племянник известного царского министра, жестокого вешателя, в нравах своих недалеко ушел от дядюшки. Помню, как-то наша овца и пара кур забрели на столыпинские земли В наказание управляющий имением велел моему отцу уплатить штраф или отработать в его хозяйстве. Денег не было, пришлось отцу отрабатывать, а вместе с ним и я пошел В ту пору мне едва минуло девять.
Отец, громадный, с длинной бородой, суров был, а порой и жесток. Улыбкой радовал редко Да и щедростью не отличался. Правда, однажды он нас удивил Пришел как-то из большой деревни Шувары после удачного базара и на диво всей семье вынул из мешка новенькие сапоги, протянул мне:
— Бери, Иван, гляди, как блестят. Да смотри не забывай, что мы народ — для лаптей рожденный.
Сапоги были большие, на вырост. Надевал я их только летом, в праздники, да и то когда в церковь шел. А находилась церковь в деревне Ногаево, в четырех километрах от Высокого. Как и все односельчане, из дому выходил босиком, перекинув сапоги через плечо Лишь в Ногаево вытирал начисто ноги, надевал отцовский подарок и в церкви уже стоял обутым. Но только служба кончится, выйду на воздух, сниму сапоги, за ушки свяжу их, переброшу через плечо и снова домой босиком. Поэтому и много позже, когда я был уже взрослым парнем и вот-вот ждал призыва на военную службу, сапоги лежали в сундуке все еще как новые.
Наша деревня на всю округу «славилась» своей темнотой. Недаром про нас говорили. «В Высоком неграмотных больше, чем населения» В этой горькой шутке заключалась и моя трагедия. Бывало, только скажешь, что хочу учиться, отец в ответ:
— Ишь чего задумал! В поле ученые ни к чему Без них, крюцоцников. обойдемся (так в деревне называли грамотеев, выговаривая «ц» вместо «ч»).
Работать приходилось от зари до зари. Не по летам рано огрубели мои руки. Казалось, вложи в пальцы карандаш — не удержат. И все же велика была тяга к знаниям. Не раз говорил об этом матери Она меня понимала, поддерживала, но помочь ничем не могла. Только ласково так посмотрит, потреплет волосы и скажет:
— Погоди, сынок, не век будем жить в темноте.
Но вот как-то пришла мать домой, а улыбка, румянец на ее лице так и играют. «С чего бы это?»— удивляюсь я. А она говорит:
— Ну, Ванюша, радость пришла к нам.
— Какая? — спрашиваю.
— Школу открывают в Высоком.
Это и впрямь было приятное известие. От счастья хотелось кинуться матери на шею, крепко расцеловать ее. Но вспомнил об отце, и радость тотчас померкла.
— Не пустит тятя в школу, — говорю, а сам с мольбой гляжу в материнские глаза.
— Знаю, сынок. У отца нашего нрав крутой. Но ничего… Поговорю с ним.
И удивительное дело, отец поддался уговорам матери.
— Ладно, Иван, иди поучись маленько. Да смотри, от земли не отрывайся. Есть захочешь, книгу кусать не станешь. Не съедобна она Мы народ простой. До учености нам дела нет.
Что дальше говорил отец, меня уже не интересовало. Главное, он разрешил пойти в школу.
И вот на одиннадцатом году жизни я переступил порог деревенской трехклассной школы. Перед глазами точно раскрывался новый мир. Я занимался с охотой, и учительница не раз хвалила меня за прилежание.
Но учеба моя оказалась кратковременной. Походил в школу всего две зимы, а стал собираться в третий класс, отец вдруг с этакой хитрецой спрашивает:
— Написать какое прошение можешь?
— Могу.
— Ну а коль надобно что прочитать?
— Прочитаю.
— А если, к примеру, у тебя заведется много денег, посчитать их сумеешь?
— А вы дайте, я и посчитаю, — говорю, а сам думаю: «К чему это он вдруг такие вопросы задает и куда, собственно, клонит?»
— Ишь чего захотел: дайте! Нет, ты, брат, сам заработай. Свои деньги я и без твоей помощи посчитаю. Для этого много мудрости не нужно, были бы десять пальцев на руках. — Отец пристально посмотрел на меня глазами-угольями, а затем, точно приговор, произнес:
— Ну вот что, Иван, хватит попусту время тратить. В доме нужны рабочие руки. Считай, после меня ты второй мужик в семье. Грамоте малость научился, пора и за ум браться, работать надо.
На этом и кончилась моя учеба. Загрустил я, но пуще прежнего впрягся в работу. А отец, глядя на меня, приговаривал:
— Тебе, брат, теперь за двоих надо работать.
В скудном отцовском хозяйстве трудился до осени. А потом уходил на заработки к Столыпину. Помещик сезонных батраков не кормил. Бывало, возьмешь с собой краюху хлеба — вот тебе и пища на весь день.
Каждую субботу приносил отцу недельный заработок— рубль двадцать копеек. Как-то взял отец мою получку в свои большие ладони, позвенел монетами и говорит:
— Смотри, сколько места пустого. Говоришь, грамотен, а поди-ка реши задачу, какую дам. Два года в школу ходил? Два года у помещика не работал? А теперь посчитай, сколько денег потерял я из-за твоей учености. Сейчас бы их и в двух горстях не удержал.
Я не возражал отцу. Да и попробуй возрази. Только еще больше озлобишь его.
Оживление в однообразную, серую жизнь семьи вносил лишь брат отца дядя Иван, изредка навещавший нас. С его приходом, казалось, и лучина вечерами начинала светлее гореть. В противоположность отцу дядя обладал добрым сердцем, привлекал своей общительностью. Он не был грамотным, но всем интересовался и много знал, ибо природа наградила его незаурядным умом, а жизнь заставила поездить по свету.
Пришел как-то дядя Иван, поздоровался со всеми, справился о житье-бытье, а затем уселся за стол. Тут, у кипящего самовара, и завязалась у них с отцом длинная беседа, которая так заинтересовала меня, что до сих пор осталась в памяти. Может, она в какой-то степени и заставила меня по-иному, более осмысленно оценивать жизнь, острее реагировать на факты несправедливости, встречавшиеся в деревне на каждом шагу.
— Помнишь, Василий, пятый год? — спросил дядя. — Так вот, недавно был я на станции Хованщина и прослышал новость. Говорят, волнуется народ пуще прежнего. Собирается у помещиков имения отбирать, а у капиталистов — заводы и фабрики.
— Как же так, — удивился отец, — неужто свет изнанкой перевернется? Ну а как же Ванька мой? О себе уж я не толкую. Ванька-то чем жить будет? Своим хозяйством не проживешь, батрачить надо. А если помещиков не будет, у кого же батрачить?
— Спрашиваешь, где Ванька работать будет? У себя, на своей земле.
— Что-то не пойму я тебя. На своей земле! Да нешто ты не знаешь, что своей земли у нас с гулькин нос. На ней не прокормишься.
— А Иван землю у Столыпина возьмет. Люди все равны. Вот и надо, чтобы у всех было всего поровну. А для этого требуется помещичью землю отнять и раздать ее крестьянам, нуждающимся.
Большой разговор шел в тот морозный февральский день. Мне чудилось, будто стены пашей избушки раздвигаются. Кругом стало светлее. И жизнь точно прояснилась, стали виднее, понятнее извечные крестьянские обиды и чаяния. Даже отец словно преобразился. То, что прежде считалось неоспоримым, навеки устоявшимся, сейчас в его сознании рушилось, переосмысливалось.
— Страшные речи говоришь, Иван, — возражал отец. — Ты мне душу взбудоражил. Великое дело затеяно, да разве сбыться ему? У царя и господ сила…
Братья распрощались. Отец остался наедине с новыми мыслями. Мучительные раздумья заставили его ворочаться в бессоннице не одну ночь. Да и мне они не давали покоя.
После памятной беседы минуло немало времени. Наступил 1914 год. Началась первая империалистическая война. Тем же летом меня призвали в армию. Прощаясь с отцовским домом, я и не предполагал, какие испытания готовит мне судьба.
В Инсар, в 23-й стрелковый полк, я прибыл с другом детства одногодком Василием Криворотовым. Пробыли там всего пару месяцев, а затем полк погрузили в эшелоны и отправили на турецкий фронт.
За два месяца в казарме и за долгие дни, проведенные в теплушке, я со многими сдружился. Особенно близко сошелся с сормовичом Соколовым, рабочим парнем с волжских затонов, потомственным пролетарием. Человек грамотный, общительный, даже веселый, он был осторожным. Такая же у него подобралась и компания — ребята дружные, насмешливые, однако без гонору. Многие к ним тянулись, а они, как я заметил, друзей привлекали к себе с разбором. Познакомившись с Соколовым, попал и я в их сплоченную компанию.
Как-то еще в казарме рассказал ребятам про беседу дяди Ивана с отцом, про свои раздумья после нее. Не знал я, что нужно делать народу, чтобы стать хозяином своей жизни, но понимал, что война еще больше разорит обездоленных людей.
— И почему, — спрашивал я у друзей, — почему офицеры нам говорят, что воевать — это наше счастье? Не хочу такого счастья.
— Так, так, Ваня, — усмехнулся Соколов, — не желаешь, значит, за бога и царя кровь проливать?
— Что они мне дали, чтобы я за них воевал?
— А вот и дали, — с ехидцей заметил сормович. — За это мы их должны благодарить.
— Мели, Емеля, твоя неделя, — ответил я поговоркой.
— Да вот посуди сам. Кто землицей Столыпина вашего наградил, чтоб ты на ней хребет гнул? Царь-батюшка. А кто меня заставлял до седьмого поту работать за кусок хлеба? Опять же он — самодержец наш. Кому спасибо за то, что твой дружок Васька двадцать лет прожил, а в грамоте, как баран, ничего не смыслит? Конечно, царю. Сроду мы, кроме лаптей да опорок, ничего не носили. А теперь, глядишь, в казенные сапоги обулись, в серое суконце оделись. Кому за это низкий поклон? Еще раз— царю. Будет у нас и покой, будет и землица — по три аршина на брата. Тоже от бога, тоже от царя. А ты за них помирать не хочешь, от счастья отказываешься. Эх ты, темнота, черная кость, неблагодарная душа.
Все, конечно, хохотали, но разумели, что за этими шутками кроются серьезные мысли. Соколов к себе располагал особым чувством справедливости и какими-то новыми знаниями. Слушали мы его охотно, хотя многого не понимали. Он нам объяснял, что такое самодержавие и капитализм, рабочий класс и крестьянство. От него мы впервые услышали о революционерах, большевиках.
Эшелон шел медленно, иногда долго стоял на станциях, но наконец мы добрались до фронта и сразу же попали в Саракомыш, обложенный турками. Началась тяжелая окопная жизнь. За три года пришлось участвовать во многих сражениях. Особенно памятны бои за первоклассную по тому времени крепость Эрзерум. Был я и в Карсе, был и на других участках фронта. Немало товарищей полегло, к смерти и крови мы пригляделись вдоволь. Не пощадила и меня вражеская пуля — ранила в руку.
Но где бы ни приходилось бывать, я всюду встречал если не самого Соколова, то таких же людей, как и он. Они всегда знали не только то, что делается на нашем и других фронтах, но и в глубоком тылу. Они доставали газеты, получали особые письма и листовки. И обо всем, что узнавали, старались поведать каждому солдату.
Следует сказать, что характерное для других фронтов было и у нас. Все острее становились протесты против войны, все чаще повторялись случаи дезертирства. Некоторые части отказывались стрелять, ходить в атаку. Как всюду, так и у нас происходило братание солдат. В частях и соединениях появились солдатские комитеты. В бурной горячке предреволюционных дней избрали и меня в полковой комитет, а затем и в дивизионный.
Весть о Февральской революции пришла к нам внезапно, как приходит ледолом, когда речной панцирь долго буреет, вздувается, пучится, а потом вдруг дыбится, взрывается и могучим вешним потоком уносится в небытие Падение самодержавия было встречено у нас ликованием. И не только солдатской массой, но и большинством офицерства. Появились красные флаги, красные банты. Созывались митинги, произносились речи. Но каждый задавал себе вопрос: что же будет дальше? Война до победы или немедленный мир? И снова в вихре событий столкнулись классовые интересы двух противоположных сил.
Месяц за месяцем уходил, а войне все еще не видно было конца. Гневом кипел фронт, тревожные письма получали солдаты из дому. И, несмотря на угрозы офицеров, дезертирство усилилось.
К осени наш полк попал на переформировку. Командовал им в то время подполковник Лабунский. Это был помещик средней руки, незлой и неглупый. Он превосходно знал настроения солдат и в это опасное время пытался играть роль демократа. Бывало, зайдет в казарму и непременно скажет:
— Революция революцией, братцы, а воинскую присягу и долг свой не забывайте!
Это была его любимая фраза. Однажды, беседуя с солдатами о событиях в Питере, Лабунский сказал:
— Всякая власть держится на кончике вашего штыка.
— Это верно, — ответил ему Синицын, о котором, как и о Соколове, говорили, что он «в большевиках ходит». — Дело только в том, куда этот кончик повернуть. Мы вот думаем не о вашей, а о своей, народной власти. Ради нее и стоит штыки держать острыми.
Послышались слова одобрения. А подполковник рассеянно посмотрел вокруг и заспешил к выходу:
— Мои уши сейчас ничего не слышали.
— Напрасно, — бросил вдогонку солдат. — Только народная власть! Иначе и быть не может!
Когда дверь казармы закрылась за подполковником, Синицын спросил у солдат:
— Известно ли вам, что сейчас в Питере творится? Нет? Так слушайте. Рабочие, солдаты и матросы хотят сами взять власть в свои руки. Ими руководит Ленин — вождь большевиков. Он стоит за мир и свободу. Чтобы помещиков и фабрикантов долой, землю отдать крестьянам, заводы — рабочим.
Мы слушали как завороженные. Но сомнение тревожило сердце: удастся ли совершить такой переворот? Ведь Россия огромна, а много ли у Ленина сил? Правда, само слово «большевик» рисовало Владимира Ильича гигантом, могучим и бесстрашным богатырем.
Вскоре из части в часть по всему фронту промчалось новое сообщение: в Петрограде и Москве победила социалистическая революция и покатилась лавиной по всей стране.
Это известие несказанно обрадовало нас: наконец-то наступит долгожданный мир, а трудящиеся получат свободу. По примеру других солдат и я явился к Лабунскому с рапортом об отпуске. Командир полка прекрасно понимал, что отпускники назад на фронт уже не вернутся. Однако ссориться с нами он тоже боялся. Подполковник посмотрел на меня, повертел рапорт в руках, подумали отрубил:
— Ладно, поезжай!
Так в декабре 1917 года я возвращался с фронта. Путь был томительно долгий. Немало времени прошло, пока поезд миновал Тифлис, Баку, Ростов-на-Дону, Харьков. И везде, на всех станциях и полустанках, только и слышно было: революция, Ленин, большевики; земля — крестьянам, заводы — рабочим; свобода, мир.
Но вот и Высокое. Радостная встреча с родными и близкими. Отец смерил меня взглядом с головы до ног, похлопал шершавой ладонью по плечу, словно пробуя мою силу, и сказал:
— Ну как, солдат, отвоевался? Ладный-то какой стал! А постаревшая мать, вглядываясь в мое лицо, добавила: — Морщинки к глазам только зря подпустил. Рановато. — Это, маманя, но беда. Главное, была бы голова цела. Да и где это вы видели, чтобы война человека красила?
— Тут ты прав, — согласился отец, — такого никто еще не видел.
Я слушал и удивлялся. Никогда отец не был таким разговорчивым. Его точно подменили.
Прослышали в деревне, что с фронта вернулся солдат, и повалили к нам гости. Всем хочется знать, какие новости привез, правда ли, что народная власть навсегда пришла. Односельчане наперебой задавали вопросы, а я едва успевал отвечать на них.
События в стране нарастали с неимоверной быстротой. Укрепляя новый революционный строй, партия вела ожесточенную борьбу с внутренними и внешними врагами молодой республики Советов. Медленно, но неуклонно всюду пробивались ростки нового. Во всем ощущалось, что к власти пришел настоящий хозяин — народ. Это новое на каждом шагу встречалось и в нашем Высоком.
Не успел я еще прийти в себя после фронтовой жизни, как по деревне пронеслась весть: через несколько дней в Инсаре должен состояться первый съезд Советов. Вскоре оттуда приехал представитель.
На небольшую площадь, куда деревенские зазывалы с колотушками приглашали людей, шли мал и стар. Никогда еще Высокое не видело такого многолюдного схода.
Инсарский гость поднялся на широкую скамейку:
— Товарищи! Поздравляю вас. Отныне и навсегда рабочие и крестьяне взяли власть в свои руки.
— Спасибо, — послышалось в ответ.