ФАНТАЗИИ ГАСПАРА ИЗ ТЬМЫ
ФЛАМАНДСКАЯ ШКОЛА
I. Гарлем [54]
Гарлем, восхитительная картинка народной жизни, заключающая в себе всю сущность фламандской школы; Гарлем, писанный Яном Брейгелем, Питером Неефом, Давидом Тенирсом и Паулем Рембрандтом [56];
И канал, где зыблется синяя вода, и храм, где полыхает золотой витраж, и балкон, где на солнышке сушится белье, и крыши, увитые зеленым хмелем;
И аисты, кружащие вокруг городских башенных часов, вытянув шею, чтобы поймать клювом капли дождя.
И беспечный бургомистр, поглаживающий свой двойной подбородок, и влюбленный садовник, чахнущий оттого, что не в силах оторвать взор от тюльпана;
И цыганка, разомлевшая над мандолиной, и старик, увлеченный игрой на роммельпоте [57], и мальчик, надувающий бычий пузырь;
И бражники, курящие трубки в подозрительном кабачке, и служанка с постоялого двора, вывешивающая за окно тушку фазана.
II. Каменщик [58]
Каменщик Абраам Кнюпфер, с мастерком в руке, распевает, взгромоздясь на воздушные леса – так высоко, что может прочесть готическую надпись на большом колоколе, в то время как под ногами у него – церковь, окруженная тридцатью аркбутанами [59], и город с его тридцатью церквами.
Он видит, как потоки воды сбегают по черепицам и каменные чудища [60] изрыгают их в темную бездну галерей, башенок, окон, парусов, колоколенок, крыш и балок, где серым пятном выделяется неподвижное продолговатое крыло ястреба.
Он видит крепостные сооружения звездоподобных очертаний, цитадель, которая пыжится, как запеченная в тесте курица, видит дворы роскошных особняков, где водометы иссякают от палящего солнца, и монастырские сады, где тень ползет вокруг колонн.
В пригороде расположились имперские войска. Вот один из всадников бьет в барабан. Абраам Кнюпфер различает его треуголку, красные шерстяные аксельбанты, косичку, перевязанную лентой, кокарду и позумент.
А еще видит он солдат; в парке, под сенью величественных деревьев, на привольных изумрудных лужайках, они стреляют из пищалей по деревянной птичке, привязанной к вершине майского дерева [61].
Вечером же, когда прекрасный неф храма уснул, сложив руки крестом, он со своей лесенки увидел на горизонте деревню, подожженную солдатней и пылавшую словно комета в лазури неба.
III. Лейденский школяр [62]
В
Уткнув подбородок в брыжи из тонких кружев, мессир Блазий располагается в кресле, обитом утрехтским бархатом; видом своим он напоминает жареную дичь, которую повар разложил на фаянсовом блюде.
Он садится за конторку, чтобы отсчитать сдачу с полфлорина; а я, бедный лейденский школяр в потертых штанах и дырявой шапке, стою перед ним на одной ноге, как журавль на частоколе.
Вот из лаковой шкатулки с мудреными китайскими человечками вылезают юстирные весы [64] – словно паук, собирающийся, поджав длинные лапки, укрыться в чашечке пестрого тюльпана.
Когда видишь, как у мастера вытянулось лицо, как он худыми дрожащими пальцами перебирает червонцы, – разве не скажешь, что это вор, пойманный с поличным и вынужденный, под дулом пистолета, возвратить богу то, чем он поживился с помощью дьявола?
Мой флорин, который ты недоверчиво рассматриваешь в лупу, куда менее подозрителен и темен, чем твои узкие серые гляделки, коптящие, словно плохо затушенная плошка.
Весы снова спрятались в лаковый ларчик с яркими китайскими человечками, мессир Блазий привстал со своего кресла, обитого утрехтским бархатом, а я, бедный лейденский школяр в дырявых чулках и обуви, пячусь к выходу, кланяясь до самой земли.
IV. Борода клином
В тот день в синагоге был праздник; во тьме, как звезды, блистали серебряные светильники, и молящиеся в телесах [66] и очках прикладывались к своим молитвенникам, бормоча, гнусавя, поплевывая и сморкаясь – кто стоя, а кто сидя на скамьях.
И вот вдруг среди этого множества округлых, продолговатых, квадратных бород, пушистых, курчавых, благоухающих амброй и росным ладаном, была замечена бородка, подстриженная клином.
Ребе Заботам во фланелевой ермолке, сверкавшей драгоценными каменьями, поднялся с места и сказал: «Кощунство! Среди нас – борода клином!».
«Лютеранская борода! [67] – Куцый кафтан! – Смерть филистимлянину!» [68] – И правоверные зашумели на скамьях и затрепетали от ярости, а главный раввин вопил: «Одолжи мне, Самсон, свою ослиную челюсть!».
Но тут рыцарь Мельхиор развернул лист пергамента, скрепленный имперской печатью. «Приказываем, – прочитал он, – задержать мясника Исаака ван Хека, повинного в убийстве, и повесить оную израильскую свинью между двумя свиньями фламандскими».
Из темного прохода тяжелым шагом, бряцая оружием, выступили тридцать алебардщиков. «Плевать мне на ваши алебарды!» – злобно усмехнувшись, воскликнул мясник Исаак. И, устремившись к окну, бросился в Рейн.
V. Продавец тюльпанов
Ни звука – если не считать шелеста пергамента под пальцами ученого мужа Гейльтена, который отрывал взор от Библии, испещренной старинными миниатюрами, лишь с тем, чтобы полюбоваться золотом и пурпуром двух рыбок, заключенных в тесном сосуде.
Створки двери распахнулись: то был продавец цветов; держа в руках несколько горшков с тюльпанами, он попросил прощения, что помешал читать столь премудрой особе.
– Господин! – сказал он, – вот сокровище из сокровищ [70], чудо из чудес! Такая луковица зацветает лишь раз в столетие в серале Константинопольского императора!
«Тюльпан! – вскричал разгневанный старик, – тюльпан! Символ похоти и гордыни, породивших в злосчастном городе Виттенберге мерзостную ересь Лютера и Меланхтона! [71]»
Мэтр Гейльтен сомкнул застежки Библии, убрал очки в очешник и раздернул занавеску на окне; луч солнца осветил страстоцвет с терновым венцом, губкою, плетью, гвоздями и пятью ранами Спасителя.
Продавец тюльпанов, не ответив на слова, почтительно поклонился; его привел в замешательство пристальный взгляд герцога Альбы, изображение коего – совершенное творение Гольбейна [72] – висело тут же на стене.
VI. Пять пальцев руки
Большой палец – это фламандский кабатчик, озорник и насмешник, покуривающий трубку на крылечке, под вывеской, где сказано, что здесь торгуют забористым мартовским пивом.
Указательный палец – это его жена, бабища костлявая, как вяленая вобла; она с самого утра лупит служанку, к которой ревнует, и ласкает шкалик, в который влюблена.
Средний палец – их сын, топорной работы парень; ему бы в солдаты идти, да он пивовар, и быть бы жеребцом, да он мужчина.
Безымянный палец – их дочка, шустрая и задиристая Зербина; дамам она продает кружева, зато поклонникам не продаст и улыбки.
А мизинец – баловень всей семьи, плаксивый малыш, вечно цепляется за мамашин подол, словно младенец, подхваченный клюкою людоедки.
Пятерня эта готова дать при случае оглушительную оплеуху, запечатлев на роже пять лепестков левкоя – прекраснейшего из всех, когда-либо взращенных в благородном граде Гарлеме.
Едва регент [76] коснулся смычком гулкой виолы, как она ответила ему потешным урчанием, руладами и бульканьем, словно страдала расстройством желудка, нередким у персонажей итальянской комедии.
Началось с того, что дуэнья Барбара кинулась с бранью на дурака Пьеро, потому что он, растяпа, выронил из рук шкатулку с париком господина Кассандра и рассыпал всю пудру по полу.
Бедный господин Кассандр нагнулся, чтобы подобрать парик, а тем временем Арлекин дал старику пинок в задницу; Коломбина [77] смахнула слезинку, наплывшую от безудержного смеха, а набеленное мукою лицо Пьеро исказилось улыбкой, и рот у него вытянулся до самых ушей.
Но вскоре, когда взошла луна, Арлекин, у которого погасла свечка, стал просить своего друга Пьеро впустить его к себе и дать огонька; таким образом предателю удалось похитить девушку, а вместе с нею и ларчик старика.
«Черт бы побрал лютника Иова Ханса, продавшего мне эту струну!» – воскликнул регент, укладывая пыльную виолу в пыльный футляр. – Струна лопнула.
VIII. Алхимик [78]
Опять неудача! – И зря целых три дня и три ночи, при тусклом мерцании светильника, я перелистывал сокровенные труды Раймонда Луллия [80].
Да, неудача, если не считать, что сквозь гудение раскаленной реторты слышался издевательский смех саламандры [81], которая забавляется тем, что не дает мне погрузиться в размышления.
То она подвешивает хлопушку к волоску моей бороды, то пускает из лука огненную стрелу мне на кафтан.
Или же начинает чистить свои доспехи – тогда пепел из очага сыплется на мою рукопись и летит в чернильницу.
А реторта, все более и более раскаляясь, запевает ту же песенку, что насвистывает дьявол, когда святой Элигий [82] у себя в кузнице терзает ему нос раскаленными щипцами.
Как-никак опять неудача! – И вновь три дня и три ночи придется мне, при тусклом мерцании светильника, перелистывать сокровенные труды Раймонда Луллия!
IX. Сборы на шабаш [83]
Их собралось с дюжину, и они хлебали варево из браги, и каждый держал в руке вместо ложки кость из плеча покойника.
Очаг был раскален докрасна, свечи множились в густом чаду, от мисок же несло, как весной из выгребных ям.
А когда Марибас смеялась или плакала, казалось, будто это смычок стонет, касаясь трех струн сломанной скрипки.
Но вот служивый при свете сального огарка дьявольски развернул на столе колдовскую книгу, и на страницу упала опаленная муха.
Муха еще жужжала, когда на край магического фолианта вскарабкался паук с огромным мохнатым брюхом.
Но колдуны и колдуньи уже вылетели через трубу верхом кто на помеле, кто на каминных щипцах, Марибас же – на ручке от обыкновенной сковороды.
СТАРЫЙ ПАРИЖ
X. Два еврея
Два еврея, остановившись у меня под окном, загадочно отсчитывали по пальцам часы медлительной ночи.
– Есть ли у вас деньги, ребе? – спросил младший у старшего.
– Кошель мой – не погремушка, – отвечал тот.
Но вот из соседних закоулков шумно хлынула ватага молодцов, и окно у меня задрожало от выкриков, словно на стекла посыпалась дробь из духового ружья.