На докладе Коковцова царь смущенно сказал ему, что, желая ознаменовать "добрым делом" выздоровление наследника, он решил прекратить дело по обвинению Курлова, Кулябки, Веригина, Спиридовича - киевских охранщиков - в "небрежности" их поведения в день убийства Столыпина. Коковцов взволновался, стал доказывать царю, что Россия "никогда не помирится с безнаказанностью виновников этого преступления, и всякий будет недоумевать, почему остаются без преследования те, кто не оберегал государя... Бог знает, не раскрыло ли бы следствие нечто большее"... Царь остался при своем. В вечер I сентября он лично опасности не подвергался.
Вступив в отправление должности, Коковцов скоро сам очутился перед испытанием, которое должно было приоткрыть для него, откуда идут нити этой высокой политики. Он подвергся испытанию - на Распутина.
{100} Так как Коковцов, несмотря на усиленные настояния, отказывался его видеть, то, очевидно, по поручению Царского, Распутин сам назвался на свидание. Он пробовал гипнотизировать Коковцова своим пристальным взглядом, молчал и юродствовал, но когда увидал, что это не производит никакого действия на министра, заговорил о главной теме визита. "Что ж, уезжать мне, что ли? И чего плетут на меня"? - "Да, - отвечал Коковцов, - вы вредите государю... рассказывая о вашей близости и давая кому угодно пищу для самых невероятных выдумок". - "Ладно, я уеду, только уж пущай меня не зовут обратно, если я такой худой, что царю от меня худо".
На следующий же день "миленькой" рассказал о разговоре в Царском и сообщил о впечатлении: "там серчают... кому какое дело, где я живу; ведь я не арестант". Еще через день, при докладе царю о разговоре, Николай спросил: "вы не говорили ему, что вышлете его?" - и на отрицательный ответ заявил, что "рад этому", так как ему было бы "крайне больно, чтобы кого-либо тревожили из-за нас". А в ответ на отрицательную характеристику "этого мужичка" царь сказал, что "лично почти не знает" его и "видел его мельком, кажется, не более двух-трех раз, и притом на очень больших расстояниях времени". Едва ли он был искренен.
Но в тот же день Коковцову сообщили, что Распутину известно о неблагоприятном для него докладе царю и что он отозвался: "вот он какой; ну что же, пущай; всяк свое знает". А когда Коковцов удивился быстроте передачи из Царского на квартиру Распутина, ему пояснили: "ничего удивительного нет; довольно было... за завтраком рассказать (царице),... а потом долго ли вызвать Вырубову, сообщить ей, а она сейчас же к телефону и готово дело". Вся организация сношений здесь - как на ладони.
Распутин, все же, уехал через неделю, но тут же дело осложнилось тем, что в руках Гучкова оказалось письмо императрицы к Распутину, где была, между прочим, цитируемая Коковцовым фраза: "мне кажется, что моя голова склоняется, слушая тебя, и я чувствую прикосновение к себе твоей руки". Гучков размножил текст письма и решил сделать из него целую историю, передав копию {101} Родзянке - на предмет доклада императору. Это как-то совпало с обращением самого Николая, переславшего председателю Думы дело о хлыстовстве Распутина, начатое тобольской духовной консисторией. Дело было вздорное, и нужно было эти слухи опровергнуть. Но Родзянко очень возгордился поручением, устроил целую комиссию с участием Гучкова и приготовил обширный доклад. Вскипел Бульон, потек во храм.
Тут припуталось и дело о письме Александры Федоровны, и Родзянко возомнил себя охранителем царской чести. Обо всем этом, конечно, было "по секрету" разглашено и в Думе, и вне Думы, и Родзянко стал готовиться к докладу. Тем временем Макаров разыскал подлинник письма и имел неосторожность передать документ Николаю. О произведенном впечатлении свидетельствует сообщение Коковцова. "Государь побледнел, нервно вынул письма из конверта и, взглянувши на почерк императрицы, сказал: "Да, это не поддельное письмо", а затем открыл ящик своего стола и резким, совершенно непривычным ему жестом швырнул туда конверт". Выслушав этот рассказ от самого Макарова, Коковцов сказал ему: "Теперь ваша отставка обеспечена".
Впечатление глубокого личного оскорбления, вызванное непрошенным вмешательством в самые интимные стороны семейной жизни, распространилось, из-за Родзянко и Гучкова, и на Государственную Думу. Родзянко получил свой доклад у царя и, вернувшись, с большим одушевлением рассказывал о том, какое глубокое впечатление произвели его слова и каким престижем пользуется имя Государственной Думы, но в частности по поводу доклада о Распутине царь сказал только, что пригласит его особо. После тщетного ожидания, Родзянко написал царю просьбу о приеме по текущим делам Думы. Ответа не было; тогда Родзянко приехал к Коковцову, жаловался на обиду, наносимую народному представительству, и грозил подать в отставку.
А царь в действительности вернул Коковцову просьбу Родзянки со своей резолюцией, написанной карандашом: "Я не желаю принимать Родзянко... Поведение Думы глубоко возмутительно". Коковцов скрыл от Родзянко эту резолюцию {102} и убедил царя заменить ее запиской, что примет его по возвращении из Крыма. Родзянко был доволен и демонстративно заявил окружавшим его депутатам, что "государь был всегда расположен" к нему лично "и не решился бы портить отношений к Думе оказанием невнимания ее избраннику".
Уезжая, Николай говорил при прощанье Коковцову: "Я просто задыхаюсь в этой атмосфере сплетен, выдумок и злобы...
Постараюсь вернуться как можно позже". При отъезде императрица прошла мимо провожавших в вагон, ни с кем не простившись. Не успел царь доехать до Ливадии, как Распутин вернулся в Петербург. В Крыму Александра Федоровна проявляла явные знаки невнимания к Коковцову. Но уже и до этого - и до своего свидания с Распутиным, Коковцов почувствовал, что его "медовый месяц" приходит к концу. Царь требовал самых решительных карательных мер против печати, откликавшейся на слухи о Распутине, а Коковцов и Макаров доказывали ему, что этого никак нельзя сделать через Думу в законодательном порядке. По поводу прений в Думе по синодской смете Мария Федоровна вызвала его поговорить о распутинской истории, "горько плакала" по поводу его объяснений, обещала поговорить с государем и закончила таким прогнозом:
"Несчастная моя невестка не понимает, что она губит и династию, и себя. Она искренне верит в святость какого-то проходимца, и все мы бессильны отвратить несчастье". В нескольких словах здесь был точный анализ очень плачевно сложившегося положения - и верный исторический прогноз, к которому Коковцов не мог не присоединиться. Несколько позднее, по поводу торжеств трехсотлетия дома Романовых, и сам Коковцов поставил следующий, вполне верный диагноз самого корня государственной болезни. "В ближайшем кругу государя понятие правительства, его значения, как-то стушевалось, и все резче и рельефнее выступал личный характер управления государем, и незаметно все более и более сквозил взгляд, что правительство составляет какое-то "средостение" между этими двумя факторами (царем и народом. - П. М.), как бы мешающее их взаимному сближению.
Недавний ореол "главы правительства" в лице Столыпина в {103} минуту революционной опасности совершенно поблек (при Коковцове. - П. М.), и упрощенные взгляды чисто военной среды, всего ближе стоявшей к государю, окружавшей его и развивавшей в нем культ "самодержавности", понимаемой ею в смысле чистого абсолютизма, забирал все большую и большую силу (здесь главным образом разумеется влияние Сухомлинова. - П. М.)... Переживания революционной поры 1905-1906 годов сменились наступившим за семь лет внутренним спокойствием и дали место идее величия личности государя и вере в безграничную преданность ему, как помазаннику Божию, всего народа, слепую веру в него народных масс...
В ближайшее окружение государя, несомненно, все более и более внедрялось сознание, что государь может сделать все один, потому что народ с ним... Министры, не проникнутые идеею так понимаемого абсолютизма, а тем более Государственная Дума, вечно докучающая правительству своею критикою, запросами, придирками и 'желанием властвовать и ограничивать исполнительную власть, - все это создано, так сказать, для обыденных, докучливых текущих дел и должно быть ограничиваемо возможно меньшими пределами, и чем дальше держать этот неприятный аппарат от государя, - тем лучше и тем менее вероятности возникнуть на пути всяким досадливым возражениям, незаметно напоминающим о том, чего нельзя более делать так, как было, и требующим приспособляться к каким-то новым условиям, во всяком случае, уменьшающим былой престиж и затемняющим ореол "царя Московского", управляющего Россией, как своей вотчиной".
Коковцов осуждаемого здесь мнения не разделял, и ему как раз постоянно приходилось напоминать государю, что "нельзя более делать так, как было", и сдерживать порывы "так понимаемого абсолютизма". Между прочим, я пользуюсь случаем ответить здесь В. Н. Коковцову на замечание в его воспоминаниях о моем личном отношении к нему со времени моей первой речи по бюджету (1908 г.): "С этой поры наши встречи с ним (Милюковым) были проникнуты какою-то вежливою натянутостью: мы ограничивались всегда {104} изысканно-вежливыми поклонами и даже в эмиграции характер наших далеких отношений мало изменился".
Я уже заметил, что В. Н. Коковцов был очень обидчив. Он не усмотрел в моей "изысканной вежливости" того оттенка уважения лично к нему, как к политическому деятелю, которым я отдавал ему дань, несмотря на все различия наших политических ролей и наших личностей. В характере Коковцова была черта внутреннего самоуважения и требования признания его от других, которая давала основание шутить над его суетностью и тщеславием. Я этого суждения, довольно общего, не разделял. Французское выражение vanite (Чванство.), быть может, тут более приложимо, чем русское тщеславие. Я помнил меткое замечание Лабрюйера, что vanite может соединяться с чувством исполненного долга, тогда как тщеславие довольствуется внешним успехом, хотя бы он и не оправдывался внутренней заслугой. То обстоятельство, что Коковцов шел на явный неуспех, оставаясь верен себе и своей роли, не могло не вызывать уважения к нему, особенно в связи с его пониманием этой роли, как оно выражается в только что приведенной цитате.
Приближался срок окончания полномочий Государственной Думы, и Коковцову пришлось оказать ей последнюю услугу, вызвав этим большое неудовольствие государя. Дело было в том, чтобы, по желанию многих членов думского большинства, устроить прием Думы у государя перед разъездом. Николай согласился на это - под условием принятия Думой морской программы.
Коковцов преувеличивал опасность Гучковского сопротивления, программа была принята, вопреки критике Гучкова; оставалось исполнить обещание. Но царь уклонялся и на настойчивое напоминание о данном обещании, наконец, ответил Коковцову, что у него "решительно нет времени". На новые настояния он раздраженно бросил фразу: "Значит я просто обману Думу?" "Да, ваше величество, - ответил Коковцов, - или же я должен понести ответственность за превышение ваших полномочий". Царь сдался, но предупредил, что выскажет членам Думы свое возмущение их речами. Коковцов тут же {105} набросал проект царского обращения, очень комплиментарный. Царь согласился и на это, но на приеме 12 июня Коковцов услышал, что его комплименты сокращены, а вместо них вставлена фраза: "Меня чрезвычайно огорчило ваше отрицательное отношение к близкому моему сердцу делу церковно-приходских школ". В тот же день Дума ответила на этот реприманд, отказав подавляющим большинством кредиты на церковно-приходские школы, оставшиеся неразрешенными. Этим диссонансом и закончилась деятельность Третьей Думы. Оппозиция в приеме, конечно, не участвовала.
8. "НАЦИОНАЛЬНАЯ" ПОЛИТИКА САЗОНОВА И БАЛКАНЫ
А. П. Извольский правильно предсказывал сэру Эдварду Грэю, что ему не простят в Петербурге его провала по вопросу о Дарданеллах и что его заменят "реакционным" министром.
Протеже Марии Федоровны, либерал и "европеец", кандидат на пост в кадетском министерстве, назначенный вместо скромного Ламсдорфа, чтоб разговаривать с первой Думой, Извольский уже не подходил к стилю Третьей Думы. Англофильства Извольского Николай не разделял, сохраняя еще верность германским связям; успехи 1907 года были, в сущности, выгоднее для Англии, чем для России, а национальное унижение 1908-1909 года объяснялось не только трудностью задачи, но и отказом Англии в поддержке. Извольский, правда, не хотел сдаваться. Если "друзья и союзники" в Лондоне и Париже не помогли, то оставалось обратиться к члену другой комбинации, - конечно, только не к Австрии и не к Германии. Оставалась Италия. Изобретательный ум Извольского создал новую комбинацию взамен той, которая была проиграна с Австрией, - но долженствовавшую служить той же цели. Вместо Боснии и Герцеговины, приманкой должна была тут служить уступка Италии Триполитании и Киренаики, а взамен этого Италия соглашалась поддержать русские требования в проливах.
В случае нарушения status quo на Балканах {106} события должны были строиться на признании "принципа национальностей". Все это было оформлено в секретном документе, подписанном в результате свидания царя с итальянским королем в Раккониджи, 22-24 октября 1909 г. Италия достигла своей цели, аннексировав Триполитанию и Киренаику после войны с Турцией 1911 года. К попытке осуществления "принципа национальностей" на Балканах мы сейчас вернемся. А относительно проливов наш новый посол в Константинополе Чарыков вручил Порте 27 ноября проект конвенции - довольно странного содержания. Россия обещала Турции поддержать существующий режим в Дарданеллах, в случае иностранного нападения, - при условии предоставления ей свободного прохода военных судов через проливы и распространения русской поддержки на "соседние местности". Плохо прикрытый план овладения проливами, конечно, вызвал сопротивление Турции, поддержанное Германией, и не вызвал никакого сочувствия в Англии и Франции. Расхлебывать этот неловкий шаг пришлось уже преемнику Извольского.
Уход Извольского был, во всяком случае, решен; но осуществление решения задержалось больше, чем на год, - по-видимому, по той причине, что заменить его было некем. В конце-концов выбор остановился, - если верить Витте, по указанию того же Извольского, - на beau-frere Столыпина, С. Д. Сазонове, сперва как товарище министра, а потом, с конца сентября 1910 г., и его заместителе, причем Извольский получил пост посла в Париже. Тот же Витте дал в своих Воспоминаниях такую характеристику нового министра: "очень неглуп", "со средними способностями", "не талантливый", "мало опытный", а к тому же болезненный. Назначение его состоялось в конце сентября 1910 г., во время пребывания царской четы у гессенских родственников в Германии, - и уже этим как бы подчеркивалась его политическая цель: новая ориентация русской политики. Но этой перемены ориентации не произошло, и, хотя Эдуард VII умер 6 мая
1910 г., поставленная им цель, вместе с ненавистью Извольского к Австро-Венгрии, повела русскую политику по уже проторенному руслу. Влияние Извольского на {107} мало подготовленного и несамостоятельного Сазонова тут продолжало сказываться.
Однако же, замена Извольского Сазоновым была встречена сочувственно русскими националистами.
И первый шаг нового министра отвечал их ожиданиям. Царь закончил свое пребывание в Германии личным свиданием с Вильгельмом в Потсдаме, на котором присутствовал и Сазонов (ноябрь 1910 г.) (После свидания в Потсдаме (4-5 ноября) Николай II вернулся на некоторое время в Вольфсгартен, где он гостил у герцога Гессенского. Здесь, 11 ноября, имп. Вильгельм отдал ему визит, причем при этом свидании не присутствовали ни Сазонов, ни Бетман-Гольвег. Об имевшей в Вольфсгартене беседе двух монархов на политические темы имп. Вильгельм сообщил канцлеру Бетман-Гольвегу, запись которого об этом сообщении напечатана в собрании германских документов. (Примеч. ред.).).
Германская дипломатия хотела сразу использовать этот момент для закрепления происшедшей перемены, и Сазонов тотчас после Потсдама получил из Берлина ясную и точную формулу желательного для Германии нового направления русско-германской политики. Первый пункт этой формулы констатировал, что Германия "получила самое точное заверение от австро-венгерского правительства, что оно не намеревается преследовать на Востоке политику экспансии"; Германия со своей стороны заявляла, что она "не приняла на себя никакого обязательства и не имеет никакого намерения поддерживать подобную политику, которую могла бы преследовать Австро-Венгрия". Второй пункт предлагал и России сделать соответственное заявление, что она "не обязалась и не имеет намерения поддерживать враждебную Германии политику, которой могла бы следовать Англия". Это значило поставить все точки над и - и парализовать уже происшедшую в Европе дифференциацию двух лагерей: это была попытка, возвращавшаяся к неудавшемуся опыту в Бьерке.
Сазонов не поддержал ее, затянул ответ, а затем отговорился тем, что, в сущности, царь уже дал в Потсдаме обещание не поддерживать никогда никакой антигерманской политики. Довольно откровенно Сазонов объяснил германскому послу Пурталесу свою уклончивость тем, что такой секретный документ мог бы компрометировать {108} англо-русские отношения. Так мотивированное уклонение от ответа было ответом само по себе, -- ив области уже назревшего европейского конфликта положение осталось неизмененным.
Характерным образом, внимание германских дипломатов в Потсдаме сосредоточилось на конкретном вопросе - русско-персидских отношений. В духе своей "мировой политики" Вильгельм уже в 90-х годах заявил, что он не потерпит, чтобы какие-нибудь мировые сделки заключались без его ведома и без его подписи. А тут налицо было соглашение 1907 г. с Англией о Персии, вынимавшее жало из старого англо-русского конфликта.
Потсдамское соглашение выразилось в согласии России не препятствовать постройке Багдадской железной дороги и сомкнуть русско-персидскую сеть ("когда она будет готова") с германской у пограничной станции Ханекин. (Со своей стороны, Германия признала особое политическое положение России в северной Персии. Что касается этого соглашения в части его, касавшейся постройки немцами Багдадской жел. дороги, то из сообщения Сазонова английскому правительству видно, что достигнутое в Потсдаме соглашение должно было вступить в силу лишь после получения Германией такого же согласия со стороны Англии и Франции. (Примеч. рад.).) Надо сказать, что русские интересы были мало задеты этим сочетанием "национальных" нужд России с "мировыми" задачами Англии и Германии, - если не считать, что соглашение 1907 г. дало России carte blanche (Полномочие.) на ту политику, которая в английской либеральной печати была квалифицирована как "удушение Персии".
Первый год управления Сазонова, - правда, больного и часто отсутствовавшего - 1911 год как раз и ознаменовался этими русскими эксцессами, нисколько не церемонившимися с молодой - и младенческой персидской "конституцией", - вплоть до карательной экспедиции со смертными приговорами и с оккупацией казачьего отряда. В Англии это произвело самое тяжелое впечатление.
Гораздо важнее для русских интересов было укрепление России на Дальнем Востоке. В том же 1911 г. в Китае произошла революция, и маньчжурская династия {109} уступила место республике президента Юаншикая. Владетельные князья Монголии почувствовали себя свободными от китайских чиновников, солдат и колонистов - и объявили Монголию независимой.
В Петербурге появились монгольские депутации - просить Россию о поддержке. Интересы России тут были прямо задеты, и поддержка была оказана. После долгих переговоров, затянувшихся и на 1912 год, было выработано соглашение 21 октября 1912 г., по которому желания Монголии были удовлетворены, но с сохранением номинального суверенитета Китая. Монголия становилась автономной, получала право иметь свое национальное войско и управление; китайцы были удалены. Были, с другой стороны, точно определены права русских торговцев и русских подданных. Договор был объявлен неизменяемым без согласия России. Таким образом, во Внешней Монголии Россия водворялась в роли покровительницы; самая территория ее расширялась и объединялась. Так называемая Внутренняя Монголия поступала под покровительство Японии, и были точнее разграничены сферы "специальных интересов" России и Японии в Маньчжурии и в Монголии. Это было несомненным успехом "национальной" политики Сазонова.
Но главнейший интерес русской "национальной" политики сосредоточился в эти годы (1912-1913) в области Балканского вопроса. Здесь своеобразно скрещивались "национальные" идеи, - понимая под ними старое славянофильское отношение к "славянскому" вопросу, - с славянской же действительностью на Балканах и с международным положением России. Для историка этот момент представляет особый интерес в виду малоразъясненного еще сплетения этих перекрещивавшихся нитей и влияний, а для политика - совсем уже жгучий и болезненный интерес, как переходная стадия к трагедии русского участия в Первой мировой войне 1914-1918 гг. Конечно, лишь ход дальнейших событий и опубликование неизвестных в то время документов дают возможность представить себе более или менее полную картину. Должен признаться, что и для меня многое оставалось тогда в тумане. Но мой двойной наблюдательный пункт, как {110} члена Думы и лица, хорошо осведомленного в борьбе балканских народностей, свободных и несвободных, - ставил меня в особое положение. Я многому сам научился за эти два года, и многие остатки прежних иллюзий и увлечений остались позади. Поневоле вырабатывался тот взгляд на роль России в последующих событиях, который я привык считать правильным.
Исходной точкой был план Извольского подготовить реванш за неудачу 1908-1909 года путем объединения элементов, оказавшихся конфликтными. Это был проект соединить балканские народности в одну "федерацию" при участии Турции - и тем парализовать преобладание Австрии. При лучшем знании балканских дел этот план мог бы быть тогда же признан неосуществимым; но он был тогда единственным, положенным в основу русской политики. Исполнителем должен был быть Сазонов. Но Сазонов был исполнителем особого типа. Лишенный опыта и личных реальных переживаний, он был, в сущности, равнодушен ко всякому заданию, и брал его таким, каким находил в рутине своего ведомства. Националисты считали его своим, но он не был националистом - и боялся их крайностей, как и всяких крайностей вообще. Аккуратно выполняя очередные дела, он не имел общего взгляда на них, не был "работником" в ведомстве, каким был Извольский, и не вносил никаких новых идей. В славянском вопросе, как я мог убедиться впоследствии из личных сношений, он держался официальных тогдашних воззрений и находился всецело в руках старых исполнителей такого типа, как наш бел- градский представитель Гартвиг, ярый фанатик славянофильской традиции. Сазонов разделял, конечно, и одностороннее предпочтение сербов - старых клиентов России перед новыми болгарами, и веру в сохранность русского престижа на Балканах, и традиционный взгляд на провиденциальную роль России среди славянства. Мои немногие попытки провести в его сознание новый материал наталкивались на самоуверенность неведения, неподвижность мысли и отсутствие интереса ко всему, что не вмещалось в готовые рамки. С таким ограниченным пониманием и при все еще слабом удельном весе {111} России на Балканах - проведение силами славянства антиавстрийской политики Извольского грозило России самыми неожиданными сюрпризами.
А между тем, к проведению этой политики было уже приступлено". В конце января 1912 г. приехал в Петербург Николай Черногорский с определенным планом расширения черногорской территории за счет Турции и албанцев. В глазах петербургского Двора он, по установившейся традиции, считался вождем славянского движения на Балканах. 29 февраля 1912 г., при содействии России, был заключен секретный сербо-болгарский (оборонительный) договор, долженствовавший устранить главное препятствие к участию Болгарии и Сербии в общей балканской лиге: их спор о Македонии. "Секрет" этот, конечно, очень скоро вышел наружу. В основу соглашения тут был положен раздел Македонии между обоими государствами, причем, однако, средняя полоса между сербской и болгарской долями оставалась спорной, и судьба этой средней зоны должна была решиться арбитражем русского царя. (Подробный рассказ о сербо-болгарских переговорах см. в моей вступительной главе к "Анкете" Карнеги (см. ниже). (Прим. автора).)
С другой стороны, предполагаемая роль Турции в "федерации" должна была привести к политике укрепления турецкого влияния на Балканах. Турция была ослаблена войной с Италией, и усилия Сазонова обратились к скорейшему прекращению этой войны. Но эти усилия ни к чему не приводили (мир с Италией был заключен только после начала балканской войны), а ослабление Турции было одним из главных поощрений для балканских народностей - искать скорейшего освобождения от турецкой власти. Банкротство младотурецкой политики к этому времени стало уже несомненным фактом.
И возвращение к бесконечным попыткам разрешить вековой спор внутренними реформами лишь наталкивалось на традиционное пассивное сопротивление Турции. Согласовать таким способом интересы христианского населения с сохранением турецкого господства становилось явно невозможным. Было ясно, что балканские {112} народности пойдут к своему освобождению не тем путем, которым хотели их направить Извольский и Сазонов, все еще считавшие, что casus foederis (Вступление в действие союзных обязательств.) наступит лишь, "если какая-нибудь великая держава попытается аннексировать... какую-нибудь часть территории полуострова".
Оставалась, наконец, попытка склонить Турцию к уступкам относительно проливов. Но было так же ясно, что это не есть средство привлечь Турцию к России. И упомянутый проект Чарыкова, - по существу, самый смелый из предыдущих, - лишь столкнулся с возраставшим влиянием Германии. Против него резко возражал влиятельный германский посол в Константинополе, Маршалль фон Биберштейн, и Сазонову пришлось взять его обратно, объявив его простым "академическим рассуждением" и пожертвовав Чарыковым, который был переведен в Сенат.
В итоге, план Извольского не только не удался, но он обращался в свою противоположность. Извольский задумал создать балканскую федерацию с участием Турции, как противовес Австро-Венгрии. А балканцы направляли теперь свое объединение против Турции, как своего злейшего врага. Но все дальнейшие шаги к созданию балканского союза делались уже в величайшем секрете от держав, включая и Россию. С октября 1911 г. велись переговоры между Болгарией и Грецией, и 16-29 мая 1912 г. заключена была - также "оборонительная" - конвенция между ними, в которой, однако, не было речи о территориальном разграничении, еще более спорном. Но было ясно, что ближайшею целью конвенции было военное выступление. Соглашение было распространено и на Черногорию. (Соглашение с Черногорией имело место на словах. (Примеч. ред.).) Затем генеральные штабы четырех сговорившихся между собою государств приступили к разработке общего плана войны против Турции. Каждое из них должно было поставить определенное количество войск и оккупировать часть территории, на которую оно претендовало. Самое начало войны уже с {113} весны было намечено на половину сентября, по окончании уборки хлеба. Прологом к войне должно было послужить восстание в Албании.
Подробности об этих приготовлениях, конечно, были известны лицам, специализировавшимся на балканских делах. Но слухи о том, что что-то готовилось на Балканах, доходили и выше. И следующим этапом было выяснение того, как к этому относились руководители большой европейской политики. Наилучшим образом это проявилось в двух посещениях России - императором Вильгельмом в Балтийском Порту (21-22 июня ст. ст.) и новым французским премьером Пуанкарэ в Петербурге (27-31 июля ст. ст.). Исходя из противоположных точек зрения, оба они смотрели на искры разгоравшегося балканского пожара, как на опасное осложнение готовившегося мирового конфликта. Их одинаковой целью было - отделить их собственные интересы от балканского спора, наложив на него свое вето.
Сазонов очень радовался, передавая Коковцову общий смысл разговоров Вильгельма с Николаем в Балтийском порту. "Мы можем быть совершенно спокойны; германское правительство не желает допускать того, чтобы Балканский огонь зажег Европейский пожар, и нужно только принять все меры к тому, чтобы наши доморощенные политики не втянули нас в какую-либо славянскую авантюру". И царь был "в прекрасном настроении", получив от Вильгельма "самое определенное заверение, что он не допустит Балканским обострениям перейти в мировой пожар".
Это было очень хорошо - и совершенно искренно, - так как главный нерв германской политики проходил в другом месте. Коковцов и обнаружил его, заговорив с канцлером Бетманом-Гольвегом, сопровождавшим Вильгельма, о том, что "германская программа вооружений 1911 г. и вотированный рейхстагом чрезвычайный военный налог вносят величайшую тревогу у нас; мы ясно видим, что Германия вооружается лихорадочным темпом, - и я (Коковцов) бессилен противостоять такому стремлению и у нас". Действительно, царь кончил приведенную фразу так: "а всё-таки готовиться нужно, и хорошо, что нам удалось провести {114} морскую программу, и необходимо готовиться и к сухопутной обороне". Мы увидим, что слова эти были не случайны.
В свою очередь, и Франция не желала смешивать борьбу за свое мировое положение с исходом балканских столкновений. Ознакомившись в Петербурге с военным договором балканской лиги, Пуанкарэ прямо заявил Сазонову, что "общественное мнение Франции не позволит правительству республики решиться на военные действия из-за чисто балканских вопросов, если Германия не примет в них участия и если она по собственному почину не вызовет применения casus foederis (Вступление в действие союзных обязательств.). Только в последнем случае Россия может рассчитывать на то, что Франция точно и полностью исполнит ее обязательства".
Разграничительная черта между конфликтными вопросами, подготовлявшими мировое столкновение, и чисто русскими национальными интересами проводилась здесь достаточно отчетливо. Дело в том, что как раз в 1912 году столкновение мировых интересов европейских демократий с Weltpolitik (Мировая политика.) Вильгельма вступало в свою последнюю и решающую фазу. Уже в апреле - мае 1911 года вступление французского отряда в Фец вновь поставило на очередь Марокканский вопрос. Вильгельм объявил, что тут нарушена Алжезирасская конвенция, - и послал в Агадир свой крейсер "Пантеру". Эдвард Грэй тогда впервые открыл свои карты, заявив германскому послу в Лондоне, что в случае вооруженного столкновения Германии с Францией, Англия должна будет исполнить свои обязательства в отношении Франции по вопросу о Марокко. Спор был улажен уступкой части французского Конго Германии. Но этим возможность "мирового пожара" отнюдь не была устранена. Вильгельм только устранял возможность второго фронта, держа на привязи Австро-Венгрию, единственный связующий пункт между "мировыми" и русскими интересами. Австрия, в свою очередь, должна была связывать Россию; это был некоторый суррогат {115} невозобновленного в 1890 году "союза трех императоров".
Позиция Англии стала известна и в России, когда состоялся 25-28 января 1912 г. ответный визит в Россию английских общественных деятелей и морских офицеров. В качестве члена Думы я присутствовал на завтраке и обеде в честь гостей - и был свидетелем горячих речей и ответных тостов наших правых парламентариев и английских военных. Не знаю, что говорилось за кулисами, но значение этого публичного обмена любезностей было достаточно ясно. Франция, с своей стороны, не спеша откликнуться на наши балканские осложнения, завела переговоры о сотрудничестве русского и французского флотов в Средиземном море. Это облегчало ей возможность перевести свой флот на юг, предоставив защиту своих западных и северных границ английскому флоту. С своей стороны, Англия сделала последнюю попытку убедить Вильгельма приостановить быстрый рост германского судостроительства и отказаться от соперничества на море. Попытка встретила отпор, отношения обострились; рейхстаг разрешил те меры увеличения военного строительства и налогов, с которыми Коковцов был "бессилен бороться" в России. Это значило, что и русское военное ведомство пошло своим путем, не спрашиваясь председателя Совета министров.
Сухомлинов в своих мемуарах утверждает, что уже в 1912 г. русская мобилизация была настолько подготовлена, что он получил право отдать приказ о немедленном начале военных действий против Германии и Австрии! (о нем см. у Коковцева - ldn-knigi)
В сентябре военные приготовления балканских государств и брожение умов стали настолько очевидны, что Сазонов решил предпринять объезд европейских государств, чтобы сговориться об общих действиях для сохранения мира. Результаты получились скудные. В Лондоне больше говорилось о русских безобразиях в Персии. Около недели, по приглашению Георга V, Сазонов пробыл в резиденции короля Бальморале, но ничего - ни положительного, ни отрицательного - не добился. В Париже отнеслись к делу несколько активнее, предложив послать, через посредство Австрии и {116} России, строгую ноту для предупреждения балканской войны, обещав в ней - реформы; если война все же начнется, державы объявляли, что, каков бы ни был результат ее, то, все равно, никаких территориальных изменений не будет допущено и суверенитет султана и неприкосновенность турецкой территории будут сохранены. Несомненно, державы рассчитывали, что балканские союзники будут разбиты турками, и дело ограничится новой попыткой реформ, обещанных еще Берлинским договором, но не осуществленных. В эти реформы балканцы давно изверились; но нота 7 октября давала им неожиданное преимущество. Она гарантировала, по крайней мере, на время военных действий, невмешательство держав (в том числе и Австрии), и борьба могла впервые вестись один на один.
"L'Europe s'est retrouvee" (Европа вновь нашла себя.) - утешал себя Сазонов, уезжая в Берлин. А в Берлине, на банкете у русского посла, он заявил, что отныне великая опасность общего восстания на Балканах устранена. Близорукость таких предсказаний обнаружилась тем же вечером. Накануне представления ноты 7 октября Николай Черногорский, намеренно опережая события, начал военные действия и объявил войну Турции. Болгария через несколько дней предъявила Турции коллективные требования союзников: административная автономия вилайетов, губернаторы из бельгийцев или швейцарцев, пропорциональное национальностям представительство, собственная жандармерия и милиция, наблюдательный за реформами совет из равного числа мусульман и христиан под контролем посланников держав и представителей четырех государств союза. 15 октября Турция прервала дипломатические отношения и 17 октября объявила войну Болгарии и Сербии; в тот же день Греция объявила войну Турции.
Далее произошло нечто необычайное и неожиданное. Предоставленные самим себе, балканские славяне, без помощи России и Европы, освободили себя сами от остатков турецкого ига. И притом, они совершили это с такой быстротой, что Европа не успела {117} опомниться и была поставлена перед совершившимся фактом. Ее угрозы не допустить территориальных изменений и сохранить суверенитет и неприкосновенность турецкой территории были просто отброшены в корзину истории.
Как и было предусмотрено, серия выступлений против Турции началась восстанием в Албании, в Георгиев день 23 апреля 1912 г., с прямым расчетом на поддержку черногорцев. Посланные против албанцев правительственные войска повернулись против комитета "Единения и Прогресса" и потребовали смены кабинета, роспуска палаты и устранения комитета от политики. Угроза похода на Константинополь подействовала (как и в 1908 г.): новый кабинет распустил палату (23 июля). Такое проявление слабости младотурок поощрило противников и послужило к образованию военного балканского союза. Случайно или неслучайно, албанское восстание дало повод и для моей новой поездки на Балканы.
9. МОИ ПОСЛЕДНИЕ ПОЕЗДКИ НА БАЛКАНЫ
На Балканах появился мой старый друг, Чарльз Крейн, всегдашний поклонник старых культур и сторонник освобождающихся народностей. Говорили потом, что он оказал материальную помощь албанцам; мне он, конечно, об этом не сообщал. Но он написал мне, прося приехать и принять участие в его поездке по Балканам. Я, разумеется, с удовольствием согласился. Роспуск Третьей Думы 8 июня и созыв Четвертой на 15 ноября давали мне полную возможность посвятить промежуток посещению Балкан, а то, что я знал уже о готовившихся событиях, делало эту поездку необоходимой.
Особенно спешить было некуда. Я решил из Белграда прокатиться вниз по Дунаю, через знаменитые Железные Ворота до Турну-Магурели и оттуда живописными горными ущельями р. Искера проехать в Софию, где уже ждал меня Крейн. Я застал его в сношениях с болгарскими художниками; правда, попытка моя обратить его внимание на картины Митова из болгарского быта не удалась; зато он приобрел фигуру {118} во весь рост "царя болгар", в великолепном византийском одеянии, - она потом висела в его нью-йоркской квартире. Его очень интересовали также старинные славянские святыни. Он знал Афонскую Святую гору, и картина Пантелеймоновского монастыря, сделанная по его заказу чешским историческим художником Мухой, также красовалась на видном месте в его квартире.
Здесь целью нашей первой поездки был намечен Рыльский монастырь, и мы двинулись туда на лошадях, через горное плато Самокова. В монастыре я не нашел ничего особенно замечательного, - может быть, потому, что и не искал. Голова была занята мыслями о политике. Гостил в монастыре - подобно нам, в ожидании новостей - известный журналист Диллон, корреспондент "Таймса", знакомый мне еще с 1905 г. Он, сильно постарел с тех пор, но сохранил живой темперамент, холодный ум, склонный изображать людей и вещи в черном свете, и страсть к сенсационным разоблачениям, хотя бы и не вполне достоверным.
На меня он смотрел, как на опасного конкурента, и тщательно скрывал от меня свои сношения с местными информаторами, приносившими ему платные новости. Все же, между нами постоянно возникали споры; Крейн слушал молча, вставляя ядовитые шутки, которые очень ему удавались. Так мы скоротали несколько дней на монашеском режиме - и вернулись в Софию без сенсаций. Вторая наша поездка имела целью посещение Шипкинского перевала, - память героических боев войны 1878 года.
По мере подъема наверх вспоминался смелый переход генерала Гурко, трудное отступление и тяжелое зимнее сидение ("На Шипке все спокойно!"). Крейна больше занимала православная русская церковь - памятник на вершине перевала. Духовенство встретило нас очень ласково. При церкви жило несколько русских инвалидов-пенсионеров времени войны. Мы поднялись и спустились в порядке русского наступления, с севера на юг, выехав в "долину роз" (Казанлык). Кроме названия, эта долина ничего поэтического собой не представляет: это просто - обширная плантация, засаженная кустами роз, из которых выжимают розовую эссенцию - {119} дорогой товар. На память я получил маленький флакон. У Старой Загоры мы выбрались на линию железнодорожных сообщений. Стоял уже октябрь; в России начинались выборы в Четвертую Думу; Сазонов возвращался из своей заграничной поездки. Болгария начала военные действия против Турции; болгарские войска заняли станцию Мустафа-паша на р. Марице (23 октября) и быстро двигались к Адрианополю. Мне пора было возвращаться, но мы с Крейном все же решили проехать на юг, следом за болгарскими войсками. Мы остановились в Мустафе-паша; дальше ехать было нельзя. В ожидании обратного поезда мы прошли прогуляться по городу, и тут случился со мной маленький эпизод, который крепко мне запомнился.
Был базарный день, солнце ярко освещало крестьянскую толпу и женщин в цветных местных костюмах. Крейн залюбовался на картину в восточном стиле, а я, с своим кодаком в руке, спустился вниз к берегу Марицы, через которую шел, на большой высоте, железнодорожный мост по направлению к Кара-Игачу, предместью Адрианополя. Под мостом открывалась красивая перспектива противоположного берега, и я расположился ее сфотографировать. Но я совсем забыл, что мы - в самой зоне войны, - и дело пахло расстрелом. Сзади подошли жандармы, схватили меня, отняли аппарат и повели в полицию. Крейн спешил мне навстречу. На базаре мы остановились; нас окружила толпа; полицейские начали допрос. Конечно, мои первые объяснения их не удовлетворили, а мой болгарский язык только показал, что я - не болгарин. Положение становилось неприятным; они требовали документов, а я вломился в амбицию - и еще больше сгустил подозрение. Крейн смотрел на меня жалостно, но он был без языка. Я, наконец, вынул паспорт; полицейский стал его читать... и вдруг положение изменилось. "Господин Милуков? Приятель на Болгария!?" Жандарм отступил на шаг, сделал под козырек, отдал паспорт и аппарат, - и извинился.
Меня почти пробрали слезы от умиления. Вот тут, на маленькой проезжей станции, меня знают, как друга, и мне верят без разговоров! Это было неожиданно - и трогательно... Это {120} меня вознаграждало за годы работы на пользу болгарского народа. Крейн был удивлен и тронут не меньше меня. Под этим настроением мы двинулись в обратный путь.
Мне надо было спешить вернуться к выборам и к открытию Четвертой Думы. Поэтому остановка в Софии была очень непродолжительна. Но к этим немногим дням я должен отнести свою первую встречу с царем Фердинандом. Инициатива встречи, конечно, принадлежала ему; но он решил устроить свидание конспиративно. Мне сообщили, что мы встретимся в его зоологическом саду, где он хранил свои орнитологические коллекции. В определенный час я был на указанном месте; ко мне навстречу шел по определенной дорожке в штатском костюме Фердинанд. Из нашего разговора у меня ничего не сохранилось в памяти: очевидно, беседа носила преимущественно комплиментарный характер, и своих карт мой собеседник не открывал. А открыть было что! Не от него, конечно, я знал, что переговоры с Сербией и Грецией продолжаются при более сговорчивом преемнике Малинова, Гешове, - с Венизелосом и с Миловановичем. Но условия соглашения все еще не были выработаны. Общественные настроения на Балканах еще колебались между "войной за освобождение" и "войной за завоевание". Сторонники окончания войны в "освободительной" стадии считали, что задача была осуществлена победами при Люле-Бургас (31 октября 1912г.), в Салониках (27 октября) и в Битоле (Монастир, 18 октября). Напротив, сторонники продолжения войны стремились довести ее до полной победы над Турцией, что впоследствии определялось датами взятия Адрианополя болгарами (13 марта 1913 г.), Янины греками (24 февраля), Дураццо и Скутари сербами и черногорцами (9 апреля). Было, конечно, ясно, что Фердинанд на стороне продолжения войны и что в этом поощряют его австрийцы. Болгарские войска осаждали Адрианополь и двигались к Константинополю. Но перспективы были еще неясны.
Крейну хотелось перед расставаньем взглянуть на красоты горного пейзажа на Дунае, недалеко от {121} сербской границы. Вследствие эрозии песчаников скалы там принимали необыкновенно причудливые формы. Побывав там, мы расстались с Крейном на Дунае же, у Никополя. Я спустился оттуда вниз по реке до Джурджева, чтобы вернуться через Бухарест, где я никогда еще не бывал. Мне хотелось посмотреть на последний след управления Киселева Дунайскими княжествами при Николае I: на русских извозчиков в черных бархатных кафтанах с шапочками, окаймленными павлиньим пером. Один из них прокатил меня по "Киселевскому проспекту"; затем я сел в поезд до Ясс, где меня интересовали результаты археологических раскопок так называемой Трипольской культуры. Молодой университетский профессор принял меня очень любезно; я снял фотографии с хранившихся в университетском кабинете предметов окрашенной керамики, родственной Киевской, - и через Тирасполь вернулся домой.
Октябрь был переломным месяцем в истории балканской борьбы. В зимние месяцы она вступала в новую - опасную - фазу. Бесспорное становилось спорным. Беспокойство Европы росло по мере того, как ее предвидения оказывались опрокинутыми. Побеждала не Турция, а славяне, и их окончательное освобождение от турецкого ига становилось таким же бесспорным фактом, как и давно ожидавшееся разложение Турции. И весь вопрос переносился на интернациональную почву.
Напомню главные факты этого момента перелома. Болгары, как сказано, осаждали Адрианополь и почти дошли до Константинополя, остановившись лишь у сильно укрепленной линии Чаталджи. Черногорцы вышли на Адриатику и осаждали Скутари. Сербы, вместе с ними, занимали адриатические порты и собирались делить с греками албанские земли. Греки заняли Халкидонский полуостров, южную часть Македонии и острова. Салоники становились спорным пунктом между сербами, болгарами и греками, - и тут вырисовывался основной предмет разногласия между союзниками, так как одновременно сербы оккупировали всю Македонию - и все менее были склонны ее уступать. Связанные борьбой у Адрианополя, болгары опоздали на несколько {122}
часов или дней (26-27 октября) занять Салоники, где их опередили сербы.
В ноябре раздались предостерегающие голоса Австрии и Германии.
Австрия протестовала против занятия славянами портов на Адриатическом море (Сан-Джовани ди Медуа и Алессио). Ограждая свои интересы в Албании, она спешила провозгласить ее независимость (16 ноября). Вслед за этим послышался, из уст канцлера Бетмана-Гольвега, первый окрик Германии. Если воюющим сторонам не удастся сговориться, предостерегал он, и если между ними возникнет открытое столкновение, и при этом, вследствие нападения третьей стороны, будет грозить опасность самому существованию Австро-Венгрии, то тогда Германии "пришлось бы, соответственно союзным обязательствам, решительно стать на ее сторону".
Естественно, что противоположный лагерь тоже обеспокоился. Пуанкарэ и Грэй спешили предупредить об опасности "непоправимой инициативы" какого-нибудь отдельного государства. Разумелась тут, конечно, та же Австрия. Она спешно вооружалась и готовилась к мобилизации. В ноябре 1912 г. положение достигло такой степени напряжения, что даже сам Вильгельм счел нужным одернуть своего "блестящего секунданта" (11 ноября): "Германия должна рисковать своим существованием, - писал он, - из-за того, что Австрия не хочет видеть сербов в Албании или в Дураццо! Очевидно, это не есть основание для Германии вести разрушительную войну... Поставить германскую армию и народ в зависимость от капризов другого государства значило бы - выйти за пределы договорных обязательств. Casus foederis (Вступление в действие союзных обязательств.) наступает, если Австрия подвергнется нападению России - при условии, что русское нападение не будет провоцировано Австрией, что на практике может случиться по поводу Сербии. Австрия обязана избежать этого". Повторенные в 1914 году, эти благоразумные предостережения могли бы предупредить мировую войну из-за Балкан. Но, увы, это был {123} уже последний отголосок настроений Балтийского Порта; скоро должно было возобладать обратное настроение.
Мы увидим, как реагировала на это ноябрьское напряжение Россия. Но я не хочу прерывать рассказа о дальнейших балканских осложнениях конца 1912 и начала 1913 гг. Здесь напряженное настроение поздней осени разрешилось на время приостановкой военных действий. 22 октября Турция обратилась к державам с просьбой о вмешательстве. Через месяц, 20 ноября, подписано было перемирие Турции с Болгарией, Сербией и Черногорией (Греция отказалась к нему присоединиться). По приглашению Англии, представители балканских держав съехались в Лондон для переговоров (2 декабря), а через день начались там же совещания послов, составившие своего рода контрольную инстанцию. Туда же перенесены были и все разногласия, не замедлившие открыться и обостриться - к удовольствию и при содействии австрийской дипломатии. По мере того, как возрастала требовательность союзников, росла и неуступчивость Турции. Болгария потребовала осажденного Адрианополя. Турция отказалась (6 января 1913 г.). Тогда союзники "суспендировали" работы конференции. В Константинополе экстренное "великое собрание" собиралось ответить в уступчивом духе, когда члены комитета "Единения и Прогресса" ворвались в собрание, убили главнокомандующего Назима-пашу и добились отставки кабинета. Союзные делегаты в Лондоне ответили на это "перерывом" переговоров (16 января); по окончании срока перемирия (21 января) военные действия возобновились.
Турция возобновила просьбу о посредничестве держав (16 февраля), но союзники в ответ (1 марта) еще повысили свои требования. 13 марта Адрианополь был взят штурмом. Помню, как сейчас, глупую физиономию думского шута, Павла Крупенского, вскочившего на кафедру, размахивавшего руками и оравшего во все горло "ура" болгарам. "Славянские" манифестации правых вышли на улицу.
Николай Черногорский отказался (19 марта) подчиниться требованию держав - прекратить осаду Скутари, хотя {124} Россия уже соглашалась на оставление Скутари в пределах Албании. А 25 марта Бетман-Гольвег откликнулся на эти проявления славянской самостоятельности речью, в которой послышался первый отклик нового настроения Вильгельма. Имперский канцлер заговорил о "возрождении и обострении расовых инстинктов", о необходимости борьбы "германства" против "славянства", о нарушенном в пользу славянства равновесии в Европе; этим он мотивировал необходимость дальнейших вооружений и заявил - уже более определенно, - что помощь, которую Германия обязана оказывать Австрии, "не ограничивается пределами дипломатического посредничества". В том же марте 1913 г. в рейхстаг была внесена новая Wehrvorlage (Законопроект об армии.), требовавшая миллиард марок на новые вооружения.
Идея борьбы "германства" против "славянства", конечно, далеко не была новой. Она составляла неотъемлемую часть кодекса официального пангерманизма. Но победы славян на Балканах сообщили этому тезису новое реальное содержание. И император Вильгельм, давний сторонник пангерманизма, очень чувствительно и нервно реагировал на это новое применение старого принципа. Для этого ему не нужно было меняться. Он просто ввел борьбу против "славизма", олицетворявшего, в глазах теоретиков, восточную часть Центральной Европы, в общую программу своей "мировой политики". Мы даже узнаем от него, кто был посредником при усвоении этой не новой, но обновленной идеи. "В особенности приобрел мое доверие, - признает он, балтийский профессор Шиман, автор работ по русской истории и издатель ежегодных сборников по "большой политике". В глазах императора, это "проницательный политик, блестящий историк и литератор, борец за германизм против славянского нахальства", с которым он "постоянно совещался в политических вопросах" и которому "обязан многими разъяснениями, особенно относительно Востока".
Еще не отдавая себе отчета о наступлении этой новой фазы в настроении Вильгельма и о {125} соответственном повышении тона австро-венгерской политики, а также и о степени глубины разногласий между союзниками, я чувствовал, прежде всего, потребность отдать себе отчет на месте в итоге одержанных балканцами побед. В моем распоряжении были только пасхальные каникулы Думы (6-23 апреля 1913 г.), и я ими воспользовался, чтобы посетить, по крайней мере, главные центры борьбы. Прежде всего я направился в Софию. Военные действия между болгарами и турками были прекращены 25 марта, и условия перемирия опубликованы 5 апреля (продолжено до 21 апреля). Граница между Болгарией и остатком турецкой территории, на которую согласилась и Европа, проходила по линии Мидия - Энос. Но стремления военной партии шли дальше. Полушутя, полусерьезно в столице передавали слухи, что Фердинанд уже велел приготовить себе белого коня для торжественного въезда в Константинополь. Правда, к этому прибавляли, что, заняв турецкую столицу, Фердинанд передаст ключи от Константинополя русскому царю. Но, с другой стороны, австрийцы уже намекали премьеру Даневу, что болгары могут сделаться "gute Huter der Dardanellen" - хорошими охранителями проливов. Как бы то ни было, я стал свидетелем этих воинственных настроений. Царь Фердинанд снова пожелал меня видеть - и на этот раз в совершенно иной обстановке: во дворце, в порядке торжественной аудиенции.
Он начал беседу фразой: "Я знаю, что ваш царь меня ненавидит. Но почему?" Это было недалеко от истины, но я собирался возражать - и успел сказать, что, очевидно, у царя нет предвзятого мнения, и что, если и были недоразумения, то они смягчаются и имеются уже доказательства примирительного отношения. Я, однако, увидел, что вопрос был, так сказать, риторический и что Фердинанд и не слушал ответа. У него была наготове речь, хорошо построенная и заранее обдуманная, и он к ней приступил, слушая скорее самого себя. Речь лилась каскадами, переполненная блестками, антитезами, неожиданными saillies (Остроты), - в духе {126} французского красноречия, на блестящем французском языке. Я вспомнил, как кто-то мне говорил, что если Фердинанд хочет кого-нибудь очаровать, то он это умеет сделать. "Да, я знаю, меня подозревают, считают иностранцем. Но я люблю этот народ - хороший, честный народ. Я хочу слиться с ним. А народ помнит и любит Россию. Я воспитываю сына в православии и в знании русского языка. Я хочу вам показать его".
Тут он распорядился привести Бориса. Мальчик был введен в сопровождении воспитателя, русского священника. Я поздоровался, сказал несколько слов по-русски. Смущенный Борис молчал; за него спешил ответить воспитатель. Тогда Фердинанд обратился к Борису: "Вот твой учитель. Помни: ты должен следовать его советам". Сцена кончилась, мальчика увели, Фердинанд продолжал: "Меня обвиняют в личном характере режима. Но я конституционный государь, управляет ответственное министерство, как раз состоящее теперь из демократов и друзей России. Правда, страна - молодая, партии - искусственные, я должен менять их у власти. Но они представляют народ. И теперь, как раз, я делаю народное дело. Я заканчиваю объединение Болгарии. Это - задача национальная, но, в то же время, это и задача наша общая, славянская. И вы должны мне помочь в этом. Убедите царя уступить мне Родосто" (город на Мраморном море, на полдороге между Константинополем и Галлиполи). Я несколько опешил. Очевидно, Фердинанд представлял себе роль "лидера оппозиции" в Государственной Думе чем-то вроде соответственного поста в болгарском народном собрании - кандидатом в будущие премьеры!
Полемизировать на эту тему, однако, не пришлось. Речь была закончена; Фердинанд подал знак; я поблагодарил за доверие - и откланялся. Но оказалось, что его просьба ко мне серьезнее, чем я думал. Поздно вечером того же дня (рано утром я уезжал) ко мне явился в гостиницу близкий к Фердинанду министр Христов с секретным поручением, подтверждавшим просьбу о Родосто, и передал мне, на память, портрет Фердинанда в большой раме, с его подписью... Требование Родосто было уже включено {127} формально в общее требование союзников, от Турции (1 марта 1913 г.) и составило предмет специальной просьбы Фердинанда к царю, - что, конечно, не понравилось в Петербурге. Понятно, что я никаких шагов в этом направлении не предпринимал.
Моей следующей целью были Салоники, где еще стоял болгарский гарнизон и где у меня были друзья в болгарской колонии, через которых я рассчитывал узнать о положении в Македонии, оккупированной сербами. Разногласия по поводу толкования договора о разделе уже существовали тогда в правящих кругах; но мне они оставались неизвестны. И я не удивился, что наследник сербского престола, молодой Александр, остановившийся в Салониках в вагоне своего специального поезда, захотел со мной повидаться. Беседа с ним произвела на меня самое лучшее впечатление. Воспитанник русской военной школы, он отлично говорил по-русски и был со мной отменно любезен. Зная, что я хорошо знаю Македонию, он подробно меня расспрашивал о ней, а я охотно отвечал - и особенно хвалил красоты природы этой страны.
Деликатные стороны вопроса не были затронуты, и я не знал, что Александр считается главным сторонником аннексии всей Македонии. Я не знал, конечно, и того, что 24 марта сербский посланник в Бухаресте передал румынское предложение заключить союз против болгар, а 19 апреля греческий посланник сделал такое же предложение. Я не знал, наконец, и того, что принц Николай Греческий, в качестве военного губернатора Салоник, был участником переговоров на эти темы, ведшихся в "специальных" поездах. Не помню уже, в специальном или обычном поезде я получил возможность проехаться по Македонии вплоть до Ускюба. Болгарское имя города "Скопье" уже начало уступать место сербскому "Скоплье", и местная болгарская колония, как я мог убедиться, уже начинала чувствовать себя в этом городе далеко не уютно. Но к этому вопросу я еще вернусь. Сербы продолжали и тут проявлять ко мне особое внимание. Я был приглашен на собрание, чествовавшее воеводу Путника в момент его поездки для "инспектирования" Македонии, {128} и Александр, посетивший это собрание, распорядился специально подвести меня к нему для личной встречи. Конечно, тут в толпе, стоя, никакой серьезный разговор был невозможен. Это был простой знак внимания.
На возвратном пути, в Вене, я имел еще возможность поговорить с человеком другого типа, министром иностранных дел Миловановичем, одним из сторонников и идеологов сербо-болгарского сближения еще с 1904 года. Мы остановились в одном и том же отеле, и беседа была очень интимного свойства. Нигде еще я не мог заметить признаков охлаждения между союзниками. Еще 21 марта царь Фердинанд по телеграфу благодарил короля Петра за братскую помощь при взятии Адрианополя.
В конце апреля снова наступает перерыв в моих личных сношениях с балканскими странами - до 13 августа того же 1913 г. (везде старый стиль). И за эти неполные четыре месяца - сколько новых и серьезных перемен в положении! Намечавшиеся разногласия между союзниками, наконец, выходят наружу и ведут за собой трагические последствия. И снова, чтобы сохранить связность рассказа, я исключу из него все то, что связано с ролью России на Балканах. К опущенному здесь я вернусь в дальнейшем.
Совершенно неожиданно, мне пришлось в августе - сентябре того же 1913 года вновь явиться на Балканах не в роли политика и наблюдателя, а в роли... судьи. Весь мир, после того как был поражен славянской "славой", заговорил о балканских "зверствах". Вчерашние союзники вступили в борьбу между собою из-за раздела приобретенных земель, и в этой борьбе, уже не дипломатической, а вооруженной, проявили черты, свойственные, правда, не одним только примитивным народностям. Юридически ответственною за обращение к оружию оказалась Болгария - и она же явилась первой жертвой. Она первая и обратилась к державам и к общественному мнению с жалобой на испытанные ею "зверства". Формально, главные факты болгарской ответственности за поднятый ею меч сложились следующим образом. По тайным приказам болгарским {129} войскам 15 и 17 июня, они начали наступательные действия. Ответственными лицами за это являлись царь Фердинанд, приближенный к нему генерал Савов и их окружение. Министерство Данева настояло на немедленном прекращении военных действий, но роковой шаг был уже сделан. Болгарские войска были утомлены предшествовавшей борьбой с турками и неудачно размещены для импровизированной войны в Македонии. Сербы, напротив, приготовились к борьбе заблаговременно.
В три дня болгарское наступление было отражено. Греки выставили против болгар вчетверо большую силу. Румынские войска перешли Дунай и двинулись по направлению к незащищенной Софии. Турецкие войска также перешли в наступление и отобрали у болгар все, ими завоеванное, включая и Адрианополь (9 июля). Болгария, уже не ставя никаких условий, обращалась к посредничеству России, Австрии или Румынии. Но наступление со всех сторон продолжалось. Наконец, румынский король Карл (Гогенцоллерн) принял на себя посредничество, и 18 июля было заключено в Бухаресте пятидневное перемирие. Болгарии были предложены крайне тяжелые условия мира. Но возражать она уже не могла, и 24 июля она принуждена была принять эти условия.
По Бухарестскому миру, Адрианополь и Восточная Фракия остались за Турцией, и граница, вместо Родосто или Энос - Мидия прошла (по договору с Турцией 9 сентября) по берегу Марицы (до Демотики). Западная Фракия со всеми портами Эгейского моря, на которые претендовала Болгария, включая Салоники, перешла к Греции. Вся Македония до водораздела между р. Вардаром и Струмой (за исключением Струмицы) была присвоена Сербией. Румыния продвинула свою границу в Добрудже - южнее, заняв Туртукай и Балчик. Как известно, Австрия попробовала было воспользоваться этим моментом для нанесения "окончательного" удара Сербии - и обратилась за помощью к своим союзникам. Только отказ Италии и Германии ее остановил.
Здесь перечислены только грубые, голые факты. Но что, собственно, случилось? Почему Болгария так {130} быстро перешла из роли зачинщицы в роль жертвы всех других балканских амбиций? Не совсем случайное обстоятельство поставило меня в положение исследователя и дало возможность дать точные ответы на эти вопросы.
В июле 1913 г. отделение Воспитания и Пропаганды Carnegie Endowment for International Peace решило организовать "международную следственную комиссию" для изучения на месте происхождения и способа ведения обеих балканских войн - с целью послужить "замене насилия примирением (conciliation) и справедливостью в урегулировании международных разногласий". Задача эта была поручена сенатору барону Д'Эстурнель де-Констан, председателю французского отделения института Карнеги, участнику обеих Гаагских конференций 1899 и 1907 гг. и известному пацифисту. Д'Эстурнель лично не принял участия в поездке на Балканы, а передоверил председательство, роль казначея и докладчика лионскому депутату Жюстену Годару.
Международный состав комиссии был обеспечен согласием участвовать в ней профессоров Пашковского и Шюкинга от Германии, проф. Редлиха от Австрии, проф. Даттона от Соед. Штатов, журналиста Брейльсфорда от Англии и пишущего эти строки от России; конечно, не в качестве официальных представителей этих государств, а лиц, способных обращаться к общественному мнению. Злоключения, этой комиссии начались раньше ее прибытия на место. Германские профессора уклонились под очевидным давлением свыше; Пашковскому было прямо запрещено участвовать, Шюкинг доехал до Белграда, но вернулся, поверив сообщению, будто комиссия распалась. Австрийский проф. Редлих ограничился "советами", которых никто из нас не слыхал. Доехали до Белграда четверо: старик Даттон, почтенный педагог, профессор Колумбийского университета; Годар, заместитель председателя, живой, энергичный и убежденный; и мы двое, Брейльсфорд и я, единственные действительные работники комиссии, знакомые с стремлениями и языками балканских народностей.
Но на нас обоих и обрушились дальнейшие гонения. В Белграде {131} Пашич отказался принять комиссию, в которой участвует такой ennemi declare (Явный враг.) Сербии, как Милюков. Посовещавшись, комиссия решила, что она составляет одно целое и может работать только вместе. Тогда нам предложили покинуть Белград, что мы и сделали, выехав с ранним утренним поездом в Салоники. Перед отъездом, вечером, я сделался предметом специально устроенной демонстрации. Несколько сербских друзей пришли ко мне в гостиницу "Россия" проститься. Мы сидели внизу в ресторане; кругом, за отдельными столиками разместились демонстранты - большей частью патриотическая молодежь. По данному знаку, раздались по адресу "врага" Сербии грубые выкрики и резкие речи. К моему большому удовольствию, мои друзья не выдержали.
Черногорец Венович, с которым мы познакомились еще в Петербурге, вскочил на стул и произнес горячую речь, доказывая мою испытанную дружбу к Сербии той позицией протеста, которую я занял по поводу аннексии Боснии и Герцеговины. За ним встал профессор Люба Иованович и стал объяснять молодежи мою позицию политического радикализма. Последовала пауза, которой друзья воспользовались, чтобы шепнуть мне, что больше оставаться небезопасно, - и отвели меня в мой номер. Я испытывал горечь незаслуженного оскорбления и невозможности объясниться с молодежью по существу. Рано утром мы все уехали в Салоники. Это было мое последнее посещение Белграда.
В Салониках, куда мы приехали 14 августа (1913 г.), нас оставили на несколько дней в покое. Это было, конечно, непоследовательно, и мне вспоминался приговор Крыловской басни: "щуку утопить в реке". Я понял здесь, почему Пашич поспешил объявить меня "врагом". Среди болгарской колонии Салоник я был своим человеком. Отсюда нити моих сношений простирались во все города Македонии. И отовсюду посыпались показания свидетелей о том, какими приемами сербы спешили превратить болгарскую Македонию в сербскую.
{132} Общий смысл получившейся картины был мне, конечно, ясен и раньше. Но тут картина эта расцветилась большим количеством документов и свидетельских показаний, далеко выходивших за пределы нашей прямой задачи: исследования нарушений правил войны. Мои данные свидетельствовали о том, как самая война эта постепенно становилась неизбежной. Я изложил их во вступительной главе к отчету комиссии, и здесь остановлюсь лишь на главных чертах, делающих понятным все остальное.
Первоначальной целью войны было освобождение от турок, - и турецкое население первое пострадало от освободителей. Турецкие селения сжигались, мусульмане стали первыми объектами зверств, уцелевшие бежали; члены комиссии видели целые тысячи их, скопившиеся около самых Салоник, без приюта и крова, под открытым небом, без пищи и без определенных надежд на переселение. Но затем начались столкновения между самими христианами. Так как главной территорией этих столкновений была Македония, то объектом зверств здесь сделалось коренное болгарское население, а виновниками сербы и греки. Как только сброшен был верхний покров турецкой власти, под ним обнаружилась многолетняя борьба между христианскими национальностями, та самая, которую я наблюдал еще в конце XIX столетия. Разница теперь была та, что на помощь сербскому и греческому меньшинствам явились оккупировавшие Македонию войска.
И здесь был момент первоначального общего энтузиазма освободителей. Болгарские революционеры - "комитаджи" спустились с гор в свои деревни и призывали население встретить освободителей "с победными венками" и "усеять цветами путь их славы". Увы, этот момент быстро прошел, и "комитаджи", члены тайной болгарской "внутренней организации", первые подверглись преследованиям. Чуть не в каждой болгарской деревне был какой-нибудь "сербоман" или "грекоман", которому внутренние болгарские отношения были гораздо известнее, нежели прежнему турецкому начальству. Они и явились многочисленными патриотами-доносчиками. Дальше борьба становилась {133} труднее: она направлялась против сельского учителя и священника, - всегда подозревавшихся в сношениях с тайной организацией. Болгарские школы закрывались и служили помещениями для оккупационных войск; священникам и епископам запрещалось служить по-болгарски и, вообще, сноситься с паствой.
По мере продвижения оккупационных войск внутрь Македонии все это приводилось в систему, выполнявшуюся временными оккупационными властями. Здесь уже прямо ставилась задача - превратить все болгарское население в сербское или греческое. Незнакомые с местной пропагандой офицеры и солдаты начинали с удивления, что им приходится объясняться на чужом языке с болгарами. Их уверяли, что эти "болгарофоны" прежде говорили по-сербски и по-гречески и только недавно разучились, под влиянием болгарской пропаганды в школе и церкви. Отсюда следовал прямой вывод: заставить их вернуться к прежнему языку и национальности. Такие приказы и отдавались, и так как непослушание грозило насилиями, то оккупированные местности постепенно принимали новый официальный облик. Такая метаморфоза в особенности происходила в течение нового 1913 года.
Но где же были болгары? По договору - правда, мало известному публике - болгарские войска, в количестве 100.000, должны были участвовать в освобождении Македонии и в "кондоминиуме" над нею. На самом деле, они были не здесь, а на главном театре войны - с турками. Даже пятнадцатитысячный корпус македонских добровольцев, вместо охраны прав своих соотечественников, был расквартирован на Галлиполийском полуострове. Отсюда и вышли жалобы, что Болгария перешла от освободительной войны к завоевательной. Доля правды тут была; но нельзя было все-таки забывать, что общей целью войны была победа над Турцией и главная роль в этой борьбе перешла, по географическим и стратегическим условиям, к болгарам.
Правда, и сербы послали сюда вспомогательный корпус. Была ли при этом совершенно забыта Македония? Болгары прежде всего тут рассчитывали на неприкосновенность договора, обусловленного царским арбитражем. Но, по мере {134} укрепления сербо-греческой оккупационной власти, положение менялось. Новые оккупанты начинали требовать изменения договора, а потом и просто перестали с ним считаться. Приводились и аргументы: Болгария завладела Адрианополем, тогда как Сербия и Черногория лишились выхода к Адриатике. Так как это связано с ролью России, то мы сейчас к этому вернемся. Во всяком случае, добровольно ни та, ни другая стороны не хотели отказаться от того, что уже успели приобрести. Завязывался узел, разрубить который можно было только силой, и обе стороны готовились именно к этой развязке.
Весь ход описанного процесса выяснился для меня в подробностях именно в эти дни пребывания комиссии в Салониках. Мы с Брейльсфордом распределили работу между собою: я занялся собиранием данных о сербо-греко-болгарских отношениях в Македонии; он - об отношениях греко-турецких. Ему удалось побывать в нескольких местах особенно выдающихся зверств. Мне в этих разъездах не было особенной надобности: у меня на руках был главный штаб собирания свидетельских показаний и документов. Но это положение напряженной работы продолжалось недолго: ровно столько времени, сколько было нужно, чтобы снестись сербскому министерству с греческим. Уже 18 августа Салоникский губернатор передал комиссии распоряжение - уехать из Салоник. Был при этом упомянут и я; но главным "врагом" Греции оказался Брейльсфорд, участник борьбы за освобождение Крита, неугодный афинскому правительству. Приходилось собираться в путь. В дальнейшей поездке - в Грецию - участвовали уже только двое членов комиссии: Годар и я. Притом, мы решили разделиться. Он, как лицо, формально не заподозренное, по приезде в Афины должен был поселиться в одном из лучших отелей, соответственно достоинству председателя комиссии. Я же решил, сойдя с парохода, остаться в Пирее, в каком-нибудь маленьком отеле, чтобы каждый день приезжать к нему для совместных совещаний.
Так прошло несколько дней, и нас не трогали. Должен признаться, при невозможности продолжать работу, {135} я посвятил эти дни чисто-туристским целям. Я до того не бывал в Афинах и особенно свежо воспринимал удивительные краски афинского неба, перспективу Гиметта и зрелище Саламина. Но главным образом меня привлекали, конечно, Акрополь и другие остатки греческих древностей. Неожиданно для себя, я открыл в афинском музее великолепный подбор скульптур - особенно женских головок - малоизвестного мне ионийского стиля. Это было настоящим художественным пиршеством.
Но оно длилось недолго. В одно прекрасное утро, на пути в Афины из Пирея, я наткнулся в греческой газете на свое имя. Газета сообщала, что известный "враг Греции" Милюков находится в Афинах. А вечером, по возвращении в Пирей, хозяин отеля заявил мне, что он такого "врага" держать у себя не может, и предложил выселиться. Я походил по узким улицам Пирея и нашел помещение, еще похуже, в какой-то дыре для матросов, где газет не читали. Мог бы и еще остаться тут, но мы с Годаром решили, что мне тут делать нечего. Я предложил ехать дальше, уже одному, в Турцию, чтобы использовать там мои старые младотурецкие знакомства, а затем встретиться с Годаром (и с Даттоном) в конечном пункте наших странствий - в Софии. Так и решили. Я взял ближайший пароход, проехал знакомый путь через проливы и высадился в Константинополе.
Министром внутренних дел был Талаад, с которым нас связывали воспоминания о героических месяцах торжества младотурецкого переворота. Он помнил наши долгие беседы в "Хрустальном отеле" Салоник и встретил меня очень дружественно. Зная уже о цели моего приезда, он предложил мне свой собственный автомобиль и своего адъютанта для разъездов, куда и где я хочу. Может быть, тут сказалась и старая турецкая привычка - иметь при госте своего наблюдателя. Но как раз туркам было почти нечего скрывать, и жест Талаада - в противоположность сербам и грекам - был умен и понятен. Адъютант-албанец, к тому же, не говорил ни на каком местном языке; мы с ним объяснялись кое-как по-французски.
В Турции я был больше всего заинтересован {136} выяснением вопроса о болгарских "зверствах" при занятии Адрианополя. С легкой руки Машкова, бывшего русского консула старой школы, мне лично известного, сведения об этом, проникшие в английскую печать, использованные Пьером Лоти, произвели сильное впечатление во всем мире. Машков получил материал из греческого источника; надо было его проверить на месте. Затем меня интересовал вопрос о национальности населения, окружающего Адрианополь. И, наконец, надо было съездить к границам Восточной Фракии, откуда сведения комиссии были недостаточны. Я начал с первого вопроса, наиболее пикантного. Конечно, оказалось, что в греческом источнике факты были сильно преувеличены. Город, действительно, стал жертвой всеобщего грабежа и убийств в первые два дня болгарской оккупации; в грабеже приняло большое участие и местное население, включая греков. Только на третий день был восстановлен порядок. Очень спокойное и уравновешенное показание за дни болгарского управления городом дано в письме В. И. Икскуль, заведывавшей в те месяцы общиной сестер милосердия имени Кауфмана. И оно говорит в пользу болгар. Я не могу умолчать об одном исключении: о крайней небрежности обращения командования с пленными. Большое количество их было свезено на пустой остров на р. Туиндже - и там оставлено на произвол судьбы, без крова и пищи, под дождем, в грязи, в холодные ночи. Я сфотографировал деревья, с которых пленные сгрызали кору. Сотни, а может быть тысячи погибли здесь от голода и от холерной эпидемии. Грабежи и убийства возобновились после быстрого ухода болгар из Адрианополя. Но на этот раз роль грабителей и истязателей принадлежала туркам, опоздавшим занять город и преследовавшим по следам отступавших болгар. Немного пострадала от болгарской бомбардировки и знаменитая мечеть султана Селима, вторая после юстиниановской святой Софии по пролету своего купола, - творение турецкого архитектора XVI века Синана. На этот раз я мог внимательно ознакомиться с этим замечательным историческим памятником.
Я просил также моего адъютанта устроить мне {137} поездку по окрестностям Адрианополя в день полевых работ. Где я ни останавливался и ни заговаривал с крестьянами, мы говорили с ними по-болгарски. Мой адъютант настораживался и спрашивал, о чем мы говорили. Я мог успокоить его, что не о политике.