Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Она узнала на этом первом допросе, что, когда с неделю тому назад до Таллина дошло известие, что она собирается приехать, брат и сестра ее покойного мужа Ивана Александровича Бенкендорфа обратились в Эстонский Верховный суд, поддержанные другими родственниками Бенкендорфами, Шиллингами, Шеллингами и фон Шуллерами, с прошением о немедленной высылке ее обратно в Петроград и о запрещении ей свидания с детьми. Не попадая зубом на зуб, Мура сказала следователю, что она хочет адвоката.

Против этого следователь не возражал. Он молча извлек из ящика стола лист бумаги и подал ей. Это был список присяжных поверенных города Ревеля, напечатанный по старой орфографии, явно дореволюционного времени. Часть имен была зачеркнута лиловыми чернилами. Она медленно про себя начала читать, шевеля губами и водя пальцем по строкам.

Фамилии были русские, немецкие и еврейские. Русских она боялась: это могли быть друзья и сподвижники генерала Юденича, ненавистники Горького, они все до одного, наверное, будут предубеждены против нее, слишком страшное было время, даже адвокаты не могут оставаться беспристрастными, и лучше ей, например, если понадобится операция, к русским хирургам в этом городе вовсе не обращаться. Немецкие фамилии были ей знакомы, их было немного, это были собственно фамилии ливонского дворянства, тевтонский орден, крестоносцы, с XIII века сидящие на своих землях на берегах Балтийского моря. Их было мало, потому что тевтонский орден не шел в свободные профессии, а служил в гвардии, в министерствах, в Государственном совете. Они все показались ей родственниками или свойственниками Бенкендорфов. Оставались евреи. Фамилии их ничего не сказали ей. До революции она вовсе не знала евреев, ни одного, и в институте евреек не было, и в русских посольствах Лондона и Берлина она евреев не встречала. У Горького она познакомилась с Зиновием Исаевичем Гржебиным, кто-то сказал ей, что Чуковский – еврей. Роде был румын, Кристи был грек. Она поймала себя на мысли, что все пропало все равно, что никакой адвокат ее не спасет. И вдруг строчек больше не было, была какая-то серая полоса, и в эту полосу она осторожно показала пальцем.

– Который? Рабинович? Рубинштейн?

После этого ее увели и она уснула, не раздеваясь. Ночью пила воду из крана и радовалась тому, что у нее есть часы на руке, да, часы тикали, и от них было легче. Но не намного легче.

На следующий день к вечеру ее повели в другую сторону, в комнате в углу сидел стражник, вооруженный до зубов, с хмурым лицом, молодым и прыщавым. Адвокат вошел в шубе и так ее и не снял, но распахнул, и размотал шарф, шелковый, длинный и элегантный.

Дальше все пошло так, как если бы пустой отцепившийся от поезда вагон покатился вдруг сам по рельсам: запрещение видеть детей на третий день сняли, отсылкой обратно в Россию не угрожали, взяли подписку о невыезде и отпустили. Адвокат, который взял ее на поруки, пришел только в последнюю минуту, чтобы объявить ей что-то очень важно.

– Во-первых, за вами будут следить, будут филеры с утра до ночи и даже ночью, – сказал он быстро и тихо, – во-вторых, вам согласны дать разрешение на три месяца, а потом вам придется уехать, потому что сомнительно, чтобы дали пролонгацию. В-третьих, никто из ваших знакомых вас к себе не пригласит и к вам не пойдет, и на улице вас узнавать не будет. Бойкот. Игнорирование. Они будут вас игнорировать. Абсолютно. Хорошо было бы вам переменить фамилию и уехать в провинцию. Или схлопотать визу куда-нибудь в Чехословакию… нет… не в Чехословакию. В Швейцарию… нет… и туда вас не пустят. – Он вдруг смутился, умолк и задумался. – Вам, может быть, лучше всего было бы выйти замуж.

Что-то мелькнуло у него в лице – сочувствие, жалость или мгновенная меланхолия? И он ушел. А она, собрав вещи, вышла на улицу, и ей вызвали извозчика. Она села, и по пустынной булыжной мостовой, гремя колесами, коляска поехала по тому адресу, где, она знала, жила Мисси с детьми: это был старый большой бенкендорфовский особняк, который наполовину выгорел в ту страшную ночь, а потом кто-то приехавший сказал, что его отстроили. Все-таки кое-какие слухи доходили за эти годы до нее, а о том, что Мисси жива и что дети живы, писал ей Эйч-Джи[33].

Девочке было неполных шесть лет, мальчику семь с половиной. Девочка ее не помнила, мальчик сказал, что помнит. Чувств выказано не было: Мисси воспитывала их, как воспитывали ее около полувека тому назад в Англии и как она сама воспитала Муру и ее двух старших сестер двадцать лет тому назад, в Черниговской губернии, а потом в Петербурге, в доме Игнатия Платоновича Закревского, чиновника, служившего в Сенате. Она научила их отвечать, когда спрашивают, самим разговоров не начинать, вопросов не задавать и чувств не выказывать, а если нужно на горшок, то шепотом попросить позволения вымыть руки. Не шуметь, ничего не трогать, пока не дадут. Дети были здоровые, выросшие на свежем масле, куриных котлетах и белой булке. И Мура провела с ними, не выходя из дому, две недели.

У нее была виза на три месяца, и эти три месяца прошли без того, чтобы она видела кого-либо из ей знакомых людей. Она даже не знала, есть ли кто-нибудь в этом городе, кто был ей известен раньше и кто если и не обрадуется ей, то хотя бы протянет руку. Вряд ли найдется такой. Она принимала порошки от бессонницы. А филеру, приставленному к ней, было совершенно нечего делать. Так он и стоял на углу, и зимнее солнце играло на его медных пуговицах. Мисси отводила детей – одного в школу, другую – в детский сад. Им давно было сказано, что они дети героя, погибшего от рук большевиков, защищая эстонскую родину. Имение сперва было заложено, потом были проданы земли и оставлена только усадьба. Деньги с продажи лежали в банке (отчетность была в большом порядке), они приносили проценты, и Мисси объяснила, что ничего кроме благодарности она к Бенкендорфам – старым и молодым – не чувствует. Но виза кончалась в апреле, и незадолго до ее истечения Р. пришел опять и сказал ей, что он хлопотал и ему удалось достать пролонгацию. Он также сказал, что так как она не только виделась с детьми, но поселилась с ними в одном доме (который наследники Бенкендорфа оспаривали, утверждая, что Муре он никак не может принадлежать), то брат и сестра ее покойного мужа прекращают всякую денежную поддержку детям и впредь никаких счетов оплачивать не будут, в том числе и докторских. «Но до суда они все-таки дела не доведут, – сказал Р., – потому что тогда все это попадет в газеты и ваша общая фамилия будет трепаться в прессе. – И, помолчав, добавил: – Там уже было немножко обо всем этом».

Она решительно спросила его, почему они «идут в суд» или «не идут в суд», когда, собственно, она должна идти судиться, а не они. Он посмотрел на нее, как смотрят на тихую сумасшедшую, потерявшую всякую способность понимать, что ей говорят, и сказал задумчиво: «У вас нет шансов».

Она не спросила почему. Она не хотела этого знать. Смутная мысль вдруг пришла ей в голову: искать защиты у советского представителя (она точно не знала, была ли уже здесь дипломатическая или только торговая миссия). Но после посещения советского представителя ей, конечно, останется только одно – уехать обратно.

В начале июня Р. пришел не один. Ей был представлен очень высокий молодой блондин, стройный, щелкавший каблуками, с манерами щеголя военной выправки. «Мой друг и помощник», – сказал Р. Они втроем просидели около часу, поговорили о погоде. «Помощник в чем?» – подумала она. Он кончил Пажеский корпус, у него нет никакого юридического образования. Что Р. хотел этим сказать? Но она поняла ночью, когда не могла заснуть, зачем они приходили. Р. выбрал для нее якорь спасения: она должна выйти замуж за барона Николая Будберга, бездельника, шалопая и совершенно свободного молодого человека, который застрял в Эстонии, тогда как он считал, что его место было где-то совсем в ином измерении – он видел себя то ужинающим с красотками на Монмартре, то посреди Большого канала, в гондоле, полулежащим на бархатных подушках.

Когда она снова увидела Р., был июль и все разъехались к морю, и город – мирный, веселый и сытый – стал пустеть. Р. сказал ей, что уважает ее и уважает Горького, которого он видел один раз в Москве на улице, на Кузнецком Мосту, который называется так, хотя никакого моста там не видно. Горький стоял у входа в Художественный театр с какой-то красивой дамой. И Р. тогда снял шляпу и поклонился писателю земли русской, и писатель ответил ему на поклон. Рассказав этот случай, Р. объявил, что он выхлопотал ей последнюю пролонгацию. И что третьей, в октябре, не будет.

Нисколько не смущаясь деликатностью дела, он спокойно открыл ей свои карты: молодой человек, с которым он к ней приходил месяц тому назад, был из известной семьи Будбергов. Отец лишил его наследства, мать отказала ему от дому. А всё потому, что он живет не по средствам. В общем – он нищий. Ему, как и Муре самой, но по совершенно другим причинам, невозможно оставаться здесь, кроме того, он уже однажды стрелялся от скуки. Но… (тут Р. передохнул, ожидая эффекта от своих слов) он эстонский подданный, и ему дадут визу в Берлин, в Париж, в Лондон, и, если он женится, жена его станет баронессой Будберг и эстонской подданной, и ей тоже откроются все двери. «Я все это делаю, – сказал Р., – для моего любимого писателя. Для мирового автора „На дне“ и „Челкаша“».

Мура не помнила, читала ли она «Челкаша». Она сказала, что подумает. Она поняла его речь в трех смыслах: в политическом, финансовом и бытовом. И он понял, что она поняла его.

Предок Николая Будберга, некий Бенингаузен-Будберг, в XIII веке переселился из Вестфалии в Прибалтику, которой в то время владел Тевтонский орден под присмотром шведов. Через четыреста лет его потомок получил от шведского короля баронский титул, который еще через двести лет был признан русским правительством. Начиная с войны 1812 года Будберги сто лет были известны в России как военные в высоких чинах и высокопоставленные государственные люди; среди них был министр иностранных дел и член Государственного совета Андрей Яковлевич (1750–1812); эстляндский губернатор и дипломат Богдан Васильевич (при Николае I); а в XX веке трое братьев Будбергов: один – шталмейстер и главноуправляющий канцелярией его величества по принятию прошений, статс-секретарь и член Государственного совета; второй – гофмейстер, тайный советник и камергер, состоял при министерстве иностранных дел; и третий был царским послом в Испании. Кроме того, Будберги отличались некоторой склонностью к писательству: в 1950-х годах прошлого века некий Будберг, русский посланник в Берлине, Париже и Вене, отмечен в литературных словарях как «писатель», а Роман Будберг, живший приблизительно в то же время, как «стихотворец», правда, не русский, а немецкий, и переводчик на немецкий язык стихотворений Лермонтова. К этим литературно настроенным Будбергам необходимо прибавить еще двух, живших уже в наше время и о которых, к сожалению, ничего не известно: один был специалист по древнеливонским и тевтонским аристократическим родам, курляндским рыцарям и крестоносцам балтийских земель, выпустивший в 1955 и в 1958 годах две небольшие книги по-немецки (одну в пятьдесят одну страницу, другую в двадцать три страницы). Другой был некто Михаил Будберг, автор книги «Русские качели», вышедшей на английском языке в Лондоне в 1934 году.

Этот последний, рожденный около 1905 года, несомненно, был исключением в семье: сначала беспризорник и мешочник, потом комсомолец и моряк, служивший под начальством комиссара Балтфлота Раскольникова, а затем – юнга на советском торговом пароходе, сбежавший в середине 1920-х годов в одном из английских портов, он был сыном убитого в революцию царского офицера, воспитанный в холе и в четырнадцать лет убежавший из дому. В своем роде книга его – единственная, где он рассказал о том, как некий молодой барон, бросив дом, переменив имя и несколько лет делавший завидную карьеру в молодой коммунистической организации, где ему суждено было преподавать своим сверстникам марксизм, циник и авантюрист, использовав все возможности, которые ему оставались в России, выскочил из нее и навсегда исчез, оставив после себя беспорядочный, но чем-то подкупающий рассказ о своих похождениях; в этом рассказе имеются некоторые странные неувязки – как, например, путь с Морской на Каменноостровский (в Петрограде), по словам автора, лежит через Литейный мост; или настойчивое желание Чан Кайши познакомиться с молодым авантюристом, которое тот не исполнил (когда советский пароход стоял на рейде в одном из китайских портов). Они наводят на подозрение, что вся история этого бесшабашного господина вообще выдумана.

Но наиболее известный из Будбергов в последние годы царского режима был Алексей Павлович Будберг, автор «Мемуаров белогвардейца» (название принадлежит ему самому), изданных в эмиграции в 1929 году и слово в слово переизданных затем в Советском Союзе. В них беспристрастно и исторически верно рассказана колчаковская эпопея. Сам Алексей Павлович состоял в правительстве Колчака военным министром.

Писатель Лесков очень недолюбливал «ливонское дворянство», да и за что было его любить? Его никто в России особенно не чтил. В свободные профессии бароны не шли или шли весьма редко, они успешно делали карьеру в военном и чиновном мире, были в самом надежном смысле опорой самодержавия и часто стремились занять высокие посты и административные должности именно в самой Прибалтике, где у них были родовые земли. Николай Будберг прошел ту же школу, что и его предки: привилегированное военное училище, выход в гвардию. Он был на несколько лет моложе Муры, и 1917 год застал его двадцатидвухлетним. Ни к Колчаку, ни к Деникину он не попал, у Юденича он как-то не сумел сделать карьеры. В Эстонии ему делать было совершенно нечего. Не столько за игру в клубе, сколько за поведение, которое считалось в его кругу недостойным его предков, семья отказалась от него. Перспектив у него не было никаких, профессии тоже. Таллин, освобожденный, наконец, от царского попечения и ввергнутый Версальским миром в новую свободную эру, был полон трудолюбивых, сознательных и, вероятно, добродетельно настроенных людей, среди которых гедонистам, потомкам ливонских рыцарей и паразитам не было места.

Лай (так его звали те, кто еще общался с ним) после первого же разговора с осторожным Р. почувствовал в Муре выход для себя из мизерного существования в провинциальной «дыре». Теперь кончалось лето, и в сентябре он пришел к ней и, слегка смущаясь, рассказал ей о себе, впрочем, утаив кое-какие грехи молодости. Она поняла тотчас же, что ему необходимо уехать, и в Берлине (для начала) на что-то жить. Она была для него некой нитью, по которой он мог выбраться из этой глуши, где делать ему было совершенно нечего. Что он, собственно, намеревался делать в жизни, она не спросила. Она поняла после этого второго прихода, что и он был ее нитью, – не только новая фамилия и титул должны были реабилитировать ее, но и тот факт, что паспорт гражданки Эстонии открывал ей путь в любую страну. Это было больше всего того, о чем она могла мечтать.

В эти месяцы до нее из Петрограда доходило немногое, и только кружным путем. Почта не действовала, конечно, но Мария Федоровна и Крючков проехали через Гельсингфорс в Берлин в апреле, и в мае с Пе-пе-крю был установлен контакт. Крючков писал ей, что Дука серьезно болеет, что он окончательно решил выехать лечиться в Европу и выедет очень скоро. Что контакт с ним у Пе-пе-крю и Ладыжникова, заведующего издательством «Книга» в Берлине, установлен сейчас через торгпредство. Он писал, что Горький беспокоится о ней, что до него дошли слухи, что ее отдали под суд и судили за дружбу с ним, и он дал Крючкову распоряжение выслать ей порядочную сумму денег, тем более что Ладыжников, как и прежде, был доверенным лицом Горького в эти годы и у него скапливались деньги, получаемые за иностранные переводы, главным образом за «Детство» и «На дне». Крючков писал еще, что дела «Всемирной литературы» как будто стоят на месте, зато появились другие всемирные планы благодаря возродившейся у интеллигенции умственной энергии, а энергия появилась потому, что объявлен НЭП и интеллигенты начали кушать масло. Он тоже сообщал, что Дука совсем ничего не сочиняет больше, т. е. беллетристику, потому что он занят исключительно писанием писем великим мира сего о голодающем населении России. Каждый день уходят письма то Ромену Роллану, то Эптону Синклеру, то Голсуорси, то директору АРА Герберту Гуверу в США, то еще кому-нибудь – кому бы и знать об этом, как не ему, Крючкову, – вся эта корреспонденция идет через него.

Мура, прочитав очередное письмо еще тогда, в июле, поняла, что нужно не откладывать дела о замужестве, а действовать: в день, когда Горький проедет из Петрограда в Берлин, она должна быть готова выехать ему навстречу. По каким-то словам или строчкам Крючкова она догадалась, что Варвара Васильевна Тихонова опять переехала на Кронверкский (в этом Мура была права). Но почему-то все-таки она надеялась, что Тихонова с ним вместе за границу не поедет, что до этого дело не дойдет, да и А. Н. Тихонов этого не допустит (и в этом она тоже оказалась права). Но все же надо было торопиться с бумагами и венчанием, потому что, в сущности, решение ею было принято: в конце концов, Тихонов ведь мог тоже получить командировку в берлинское торгпредство, и Варвара Васильевна тогда окажется с Горьким в Европе[34].

Как теперь известно, еще в июле, между 6-м и 12-м, Горький телеграфно разослал Герхарту Гауптману, Уэллсу, Анатолю Франсу, Голсуорси, Эптону Синклеру, Т. Масарику, Бласко Ибаньесу и другим воззвание к писателям Европы и Америки о голодающих в России. 18 июля в «Фоссише Цайтунг» это воззвание, переданное в газету Гауптманом, было опубликовано, 23 июля коммунистическая «Роте Фане» перепечатала его и добавила от себя, что Горький на днях выезжает в Финляндию. Эта последняя новость сильно встревожила Муру, и хотя она окончательно ей не поверила (ей казалось, что раньше осени Горький из России не выедет), она на всякий случай стала думать о том, как ей поступить, если он действительно выедет в Гельсингфорс до того, как она получит свои новые эстонские документы. В начале августа Крючков переслал ей из Берлина письмо самого Горького (датированное 13 июля), там он писал, что будет в Европе очень скоро. Но вслед за этим лондонские газеты, поместив текст горьковского воззвания о помощи голодающим, сообщили, что Горький уже находится на пути в Гельсингфорс. Одни газеты утверждали, что он оттуда поедет в Берлин через Таллин, другие полагали, что он уедет в Швецию и Норвегию. Мура, конечно, понимала, что ни в Швецию, ни в Норвегию, ни в Таллин Горький не заедет, что он проедет из Гельсингфорса в Берлин пароходом через Штеттин, и что она во что бы то ни стало должна его увидеть в Финляндии. Выхода у нее не было, она бросилась в советское представительство, она знала, что там сидит недавно приехавший из Москвы Г. А. Соломон, друг Л. Б. Красина, который в 1918 году был первым секретарем советского посольства в Берлине, а потом там же генеральным консулом. С июля 1919 года до недавнего времени он был в Москве, теперь он приехал в Эстонию как глава советской дипломатической миссии[35].

Георгий Александрович Соломон, который позже, в начале 1922 года, уехал из Таллина в Лондон служить в Аркосе, а затем, в 1923 году, ушел с советской службы, был другом не только Красина, но и директора Аркоса Ф. Э. Кримера, которого Мура хорошо знала по Петрограду: и он, и его жена часто бывали на Кронверкском. Соломон порвал с Москвой в 1923 году, а в 1930-м в Париже выпустил книгу воспоминаний «Среди красных вождей» (она была потом переведена на английский, французский и немецкий языки), став таким образом одним из первых «невозвращенцев». В 1931 году вышла его вторая книга – «Ленин и его семья», а в 1934-м он умер. Соломон принадлежал к той категории людей, которые приняли Октябрьскую революцию, в первые годы после нее сделали дипломатическую карьеру, но через несколько лет отошли от российских дел и успешно стали жить и работать подданными Англии, Франции или США, иногда порвав с Москвой шумно, с портретом на первой странице газет, как сделал Беседовский в Париже, а иногда инкогнито, переменив фамилию (как сын Ганецкого в Риме) и исчезнув без следа.

Соломон происходил из образованной, интеллигентной петербургской семьи, живал за границей, знал языки, и по своей речи и внешности был, несомненно, исключением из массы неуклюжих, необразованных советских дипломатов (особенно более позднего времени) с деревянными лицами и полуинтеллигентной речью. Он немедленно дал Муре проездное свидетельство в Гельсингфорс, и она на следующий день выехала на пароходе навстречу Горькому. Переход был опасным: вход в Финский залив все еще оставался минированным с тех пор, как в 1917–1918 годах англичане защищали Кронштадт от немцев.

Она не могла не поверить газетным сообщениям, кроме того, она, конечно, хотела им верить. Еще 13 июля Горький писал ей в письме, посланном на берлинское торгпредство (возможно, что Максим привез его, он в это лето начал служить дипкурьером), полностью подтверждая газетные сведения, что он стремится выехать как можно скорее. Им выдвигались те же причины: агитация в пользу сбора средств голодающим в России и лечение сердца и легких.

Но Горький в августе выехать не смог, и телеграммы лондонских газет оказались преждевременными. Однако обвинять их в этом нельзя: Горький действительно выехал из Петрограда на финскую границу, провел три дня (20–23 августа) в Белоострове и вернулся обратно. Поездка эта была сделана с исключительной целью – отдохнуть нравственно и физически. В последние недели он потерял много крови, температура держалась выше 39 градусов, и он находился в особенно подавленном состоянии после ареста Гумилева (3 августа) и смерти Блока (7 августа).

Два дня Мура искала Горького по Гельсингфорсу и на третий день, не найдя его, выехала обратно. Максим в Берлине, с которым она тоже была в переписке, как и с Крючковым и Ладыжниковым, получив ее отчаянное письмо, написанное по возвращении в Таллин, сообщил отцу в своем очередном письме о том, что произошло: «Титка ездила в Гельсингфорс встречать тебя. Семейные дела ее плохи. Мы звали ее в Берлин. Приедет через две недели. Вот я и думал: соберемся мы компанией [т. е. он сам, его жена, Соловей и Мура] и махнем в Италию к морю». Так, видимо, представлял себе недавно женившийся Максим свой медовый месяц.

Через две недели Мура получила извещение из эстонского Государственного банка, что Дрезденский банк перевел на ее имя тысячу долларов. Она разделила эту сумму на три части: одну дала Мисси, другую – Лаю и третью оставила себе.

В Берлине в это лето жили не только Мария Федоровна и Крючков (на квартире, снятой им заблаговременно Иваном Павловичем Ладыжниковым около Курфюрстендамма), но и Соловей с Максимом и его женой, Надеждой Алексеевной Пешковой, урожденной Введенской, дочерью профессора медицины, москвички и подруги дочери Шаляпина. Ее в это время уже успели окрестить Тимошей, и только один Горький в течение короткого времени, когда с ней познакомился, звал ее Надей. Эта вторая квартира была нанята Соловьем перед приездом новобрачных из Москвы. Она находилась в пяти минутах ходьбы от первой. Но был кроме этих двух домов еще и третий – Ладыжников с женой и дочерью и его издательство «Книга» помещались на Фазаненштрассе, в том же районе. Он был ближайшим другом Горького, доверенным лицом во всех его делах, преимущественно – денежных, и, хотя не состоял в большевистской партии, был с юности единомышленником и союзником Ленина. С благословения Ленина и с бюджетом, утвержденным Наркомпросом, он теперь продолжал свое издательское дело, почти целиком посвященное изданию сочинений Горького. Молчаливый, медлительный и мрачный на вид, он был спокойным и энергичным человеком, преданным Горькому до конца жизни. Он отлично соображал в делах. Горький очень любил его, доверял ему и называл его «ты» и «Иван Павлов».

Ладыжников начал издательское дело задолго до первой войны с книжной фирмы «Демос» в Швейцарии. Оно перешло в Берлин и стало «Книгой», когда Горький еще жил на Капри. Теперь новое издательство «Книга», к которому имели касательство и З. И. Гржебин, и А. Н. Тихонов (находившиеся еще в России), было создано главным образом для того, чтобы охранять права автора при издании его на иностранных языках, так как в то время международного договора, ограждающего эти права, у России с западным миром не было. Была и вторая цель: издавать книги за границей, чтобы ввозить в Россию (с разрешения Главлита), так как в России не было бумаги.

В частности, еще в России Горький запродал Ладыжникову свое полное собрание сочинений, и первые тома должны были выйти осенью 1921 года. Бумага была закуплена в Лейпциге и перевезена в Берлин. Все денежные расчеты шли через Дрезденский банк, где, кстати, Ладыжниковым, по просьбе Горького, был снят довольно внушительных размеров сейф. Туда Горький, когда, наконец, приехал в октябре в Германию, положил материалы и документы, вывезенные им из России, в том числе и письма Короленко.

Ладыжников, видимо, по просьбе Горького, еще весной начал переписку с Мурой. И он, и Крючков, как доверенные лица Горького, пересылали Муре его письма уже с начала июля, когда была налажена техника пересылки всей корреспонденции, как личной, так и деловой, дипломатическим путем, на что имело право советское торгпредство. Оно также имело отношение к издательству «Книга». Оно участвовало в договоре на издание собрания сочинений Горького Ладыжниковым. Это издание было необходимо, книг Горького на рынке было недостаточно, последнее собрание было издано А. Ф. Марксом в 1917–1918 годах. За три года (1921–1923) Ладыжниковым была выпущена большая часть томов, когда в 1924 году «Книга» слилась с Госиздатом. Об этом будет сказано позже.

Все издание было рассчитано на 22 тома, тираж его был 20–35 тысяч. Оно до сих пор называется литературоведами «издание Книга-Госиздат».

Мура писала Ивану Павловичу не реже чем раз в месяц, и он в общих чертах знал, как ей живется в Эстонии. И теперь, получив деньги, Мура написала в Берлин, что она ездила в Гельсингфорс, чтобы встретить Дуку, но Дуки там не было.

Она по совести предпочитала писать Ладыжникову, а не Крючкову: она не была уверена, что он не читает ее писем Андреевой. В Ладыжникове она была абсолютно уверена, а потому и о своем решении выйти замуж она написала ему. Впрочем, она написала об этом и Максиму. Он теперь почти ежедневно видался со всеми остальными, был в постоянной связи и с «Книгой», и с торгпредством, и с Марией Федоровной. По традиции, установленной на Кронверкском, по-прежнему все – и новости, и семейные дела – обсуждалось вместе, иногда включались в домашний совет и просто добрые знакомые, и сотрудники издательства. И Мурино замужество, надо полагать, было ежедневной темой общего разговора.

Получив первые сведения о Муре от Ладыжникова, Горький писал в ответ, как бы между прочим реагируя на сообщенную ему новость: «Что именно и когда писала вам Мария Игнатьевна? Таинственно и нелепо ведет себя эта дама, Господь с ней!» В этом «Господь с ней!», а также в словах «нелепо» и «эта дама» чувствуется его плохо скрываемое раздражение. Но это входило в план Муры: все, что она сообщила о себе Крючкову, Ладыжникову, Максиму, и то, что, наконец, стала писать ему самому, всегда было тщательно обдумано.

Мура любила писать письма и всегда относилась к писанию их серьезно. В августе этого года она особенно много писала их: в Берлин и Петроград, в Париж сестрам и в Лондон. Но из Лондона ответов не было.

Лай теперь приходил к ней два-три раза в неделю, и в городе, т. е. в их кругу, в кругу фон Шуллеров, Шиллингов и Шеллингов, начались толки. Лай приносил ей эти толки в дом, чем больше их было, тем больше они забавляли его. Все Балтийское побережье, оказывается, говорило о предстоящем браке «этой чекистки» с «этим лоботрясом», и люди спорили, на службе у кого именно она состоит: у Англии или у Германии – потому что прошел слух, что, когда Бенкендорф служил секретарем в русском посольстве в Берлине, накануне войны, у Муры был роман с кайзером Вильгельмом. Но ее эти толки не веселили. Ей было не до веселья, потому что деньги подходили к концу, и парижская жизнь сестер казалась ей адом (Анна с семьей бедствовала, Алла была неизвестно где и неизвестно с кем).

Сентябрь 1921 года и первая половина октября прошли в хлопотах о бумагах, свадьба откладывалась из-за каких-то чисто формальных трудностей, но возможно, что были и колебания – и с той, и с другой стороны. Твердо известны следующие факты: 16 октября Горький в сопровождении З. И. Гржебина, его жены Марии Константиновны и трех дочерей выехал из Петрограда в Гельсингфорс. Между 17-м и 29-м он оставался в Гельсингфорсе – он был настолько слаб, что его боялись везти дальше. В эти дни, видимо, около 20-го числа, Мура, вторично получив разрешение эстонского правительства через Соломона выехать и вернуться, была в Гельсингфорсе, и состоялось свидание. Месяц спустя, уже из Берлина, Горький писал Валентине Ходасевич: «В Финляндии видел Марию Игнатьевну в крепких башмаках и теплой шубе. Похудела, стала как-то еще милее и по-прежнему все знает, всем интересуется. Превосходный человек! Она желает вылезти замуж за некоего барона: мы все энергично протестуем, пускай барон выбирает себе другую фантазию, а эта – наша! Так?»

29 октября Горький выехал из Гельсингфорса через Стокгольм в Берлин, где его встретили на вокзале Максим, Тимоша и Соловей. Он предполагал прожить там сначала несколько дней, потом неделю или две, но остался до 2 декабря, т. е. больше месяца. Причиной этому были не только свидания с европейскими почитателями, вовлеченными Горьким в дело помощи голодающим, и в огромной переписке с Европой и Америкой, с ней связанной, но и немецкие доктора, которым надо было показаться, и денежные проблемы, возникшие в связи с окончательным планом его собрания сочинений, а также и с другим событием, о котором я скажу позже и о котором он мог говорить только с Ладыжниковым. Наконец, 2 декабря состоялся его отъезд в Шварцвальд, в санаторий, в местечко Санкт-Блазиен, выбранное ему докторами. Максим, Тимоша и Соловей отвезли его туда едва живого. Они оставались с ним там некоторое время, а когда они уехали, то им на смену стали приезжать то Крючков, то Ладыжников, то Екатерина Павловна Пешкова, в это время также приехавшая из Москвы на отдых к своему близкому другу М. Н. Николаеву, занимавшему в «Книге» место помощника заведующего.

Здесь, рядом с Горьким и членами его семьи, появляется человек необыкновенной судьбы, удивительной жизни, такой, какие только очень редко встречаются на свете: его приемный сын Зиновий Алексеевич Пешков. Зиновий был младшим братом Якова Свердлова, сподвижника Ленина. Ленин называл Свердлова «профессиональным большевиком», он занимал после Октябрьской революции место президента российской республики; он был председателем ВЦИКа и сыграл роль в убийстве царской семьи (в его честь Екатеринбург был переименован в Свердловск); он умер в 1919-м. Зиновию было пятнадцать лет, когда в 1899 году Горький, живший тогда вместе с Екатериной Павловной и двухлетним Максимом, решил усыновить мальчика, сироту, брата своего товарища по соц. – демократической партии. Он дал ему свое имя, воспитал и образовал его, и в 1914 году, когда Зиновий жил с Екатериной Павловной и Максимом летом в Италии и началась война, он пошел добровольцем, записавшись во Французский Иностранный легион. Он уехал в первый же день войны, сражался в легионе и 9 мая 1915 года, когда он геройски повел свой взвод в атаку, был ранен в руку, которую пришлось ампутировать до самого плеча. В 1916 году он вновь вернулся в легион, был в нескольких сражениях и, получив награды и чин полковника, был послан с французской миссией в Китай, Японию и Маньчжурию.

Он постепенно объездил весь мир, был несколько раз в США, был в Африке, где командовал легионом в колониальной войне Франции с Абд аль-Керимом. Вторая война застала его в чине генерала французской армии. В 1940 году он уехал в Лондон и поступил в распоряжение генерала де Голля, который послал его к генералу Макартуру своим представителем.

Он вышел в отставку в 1949-м, но в 1964 году опять был приглашен (восьмидесяти лет) де Голлем, правительство которого в это время признало Китайскую Народную Республику: помочь в дипломатических отношениях Франции с Тайванем. После этого генерал Пешков был одно время главой французской миссии в Японии, а когда отошел от дел, поселился в Париже, где и умер 28 ноября 1966 года в Американском госпитале в Нейи.

Стоит сказать и о том, что он похоронен на русском эмигрантском кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа, в месте, отгороженном для русских солдат двух мировых войн. Как ни странно это звучит, но этот факт с несомненностью доказывает его принадлежность к одной из многочисленных белоэмигрантских военных организаций.

С Горьким до 1928 года, когда тот поехал в первый раз из Италии в Россию, генерал Пешков сохранял самые дружеские отношения. У него была дочь, которая приезжала с ним вместе гостить к Горькому (он был дважды разведен). Горький называл его Зина[36], очень его любил и полностью доверял ему. В 1921 году, как только Зиновий узнал, что Горький находится в Германии, он немедленно приехал в Санкт-Блазиен. Он прожил там около двух недель и позже, в 1925 году летом, гостил у Горького в Сорренто. С Мурой он встречался и в Париже, и в Лондоне после 1924 года.

Теперь, осенью и зимой 1921 года, между Горьким и Мурой, разумеется, была нормальная почта, и никто, если не считать возможных перлюстраторов, чиновников Эстонии и Германии, уже не читал их писем. Она, наконец, послала ему полное объяснение своего брака с Будбергом, и реакция Горького была гораздо мягче. «Получил письмо от Марии Игнатьевны, – писал он Ладыжникову 28 декабря. – Она действительно вышла замуж [она вышла замуж только в начале января 1922 года] и заболела туберкулезом – сообщите это Петру Петровичу, адреса ее я не имею [!], она не написала его, но письмо из Эстонии».

Вскоре после этого письма пришел новый чек из Дрезденского банка.

Рождество она провела с детьми и Мисси, и теперь, наконец, был назначен день свадьбы. Лаю не терпелось вырваться из Таллина, и венчаться с Мурой он поехал с билетом в Берлин в кармане. Рождественские праздники ему были совершенно ни к чему, они только задерживали его отъезд. Наконец, все было готово, и Мура вызвала по телефону Р., взяла с собой Мисси, и они вчетвером, невеста, жених и два свидетеля, вошли в одну чистенькую, светлую канцелярию, где им на двух языках были прочтены их будущие обязанности друг к другу. Вечером Лай выехал туда, где, как он выразился, «ему светили огни Курфюрстендамма», а она, выждав несколько дней, приняла решение: прежде чем ехать в Санкт-Блазиен, написать еще одно последнее письмо в Лондон, но на этот раз не Локкарту и не Уэллсу, а Морису Бэрингу. Он не мог ей не ответить, у него не было причин ей не отвечать.

Но почему те двое не ответили ей? Она написала четыре письма, по два каждому. Почта не вернула их. Значило ли это, что письма были получены? Мысль о возможности перлюстрации мало беспокоила ее, но она писала осторожно, давая понять адресатам, что и они должны ответить ей, ни на минуту не забывая, что, прежде чем она их прочтет, их прочтут враждебные ей лица. Но все это оказалось ни к чему: ни Уэллс, ни Локкарт ей не ответил.

Она написала Бэрингу живое, веселое, но и осторожное письмо: спросила, как он прожил эти годы, много ли написал и издал книг, скучает ли по России? И как поживают все знакомые, милые сердцу: Уолпол? Рэнсом? Хикс? Девочки – Люба Малинина и Женя Шелепина, которых они увезли с собой тогда? А кстати: где Брюс, где Эйч-Джи? И написал ли что-нибудь сногсшибательное ее старый приятель Сомерсет Моэм?

Она скоро получила ответ. Бэринг писал ей с какой-то незнакомой ей робостью и осторожностью. Он поздравил ее с возвращением «домой», в старую Европу, которая принадлежит ей и которой она принадлежала и будет принадлежать: писал, что жалеет, бесконечно жалеет, что не может ей послать адреса Эйч-Джи, который ездит по США из колледжа в колледж, читает лекции о будущих судьбах мира и как их улучшить, и имеет там огромный и заслуженный успех, а также и адрес Брюса, который не то на Балканах, не то в Венгрии, не то директор международного банка, не то связан с Форин Оффис, а также недавно, говорят, решил испробовать свои силы в журналистике.

Почему после этого письма она не поехала в Санкт-Блазиен, мы не знаем. Она не только не поехала туда, но, выждав около месяца, она, ничего никому не сказав, поехала в Лондон, даже проездом не остановившись в Берлине. Она видела кое-кого в Лондоне, кого именно, мы не знаем, во всяком случае, ни Уэллса, ни Локкарта там не было. Она пробыла там неделю и вернулась в Таллин, не выходя из поезда в Берлине. Позже она мимоходом сказала Ходасевичу: «Я должна была поехать, я должна была увидеть Лондон. Не было людей? Кое-кого я видела. Но главное – город. Я больше не могла ждать».

Теперь у нее были не только «крепкие башмаки» и «теплая шуба», но и черная шелковая юбка в складку, и светлые чулки, и лайковые перчатки, и белый пуховый берет, надевавшийся по последней моде низко на лоб и на одно ухо, и белый к нему пуховый шарф. Она в Лондоне пошла к парикмахеру, самому лучшему, с вывеской «Гастон де Пари», а вытертое бархатное «манто», доходившее ей до щиколотки, большую черную шляпу с пером, туфли с острыми носами и французскими каблуками и старый вытертый соболий палантин она выбросила в Таллине как хлам.

Она не остановилась в Берлине, потому что решила сохранить эту поездку в полной тайне. Она тогда вечером просто перешла на станции Фридрихштрассе в другой вагон, который помчал ее на восток. Проводник международного вагона взял ее новенький, пахнувший клеем паспорт и сказал ей, что ее не будут будить на границе для проверки бумаг и вещей и что он утром принесет ей кофе, и, почтительно щелкнув каблуками, пожелал ей спокойной ночи, назвав ее «фрау баронин».

Теперь она вела игру, которую не имела права проиграть. Она знала, что ни на минуту не должна забывать о той самой цели, которая еще три года тому назад явилась ей: уцелеть во что бы то ни стало.

А в это время Горький из Санкт-Блазиена писал Ленину:

Работают [немцы] изумительно! Вы подумайте: на 20 декабря безработных во всей стране они считают 47.000! Не верится, хотя похоже на правду. В санатории, где я живу, идет постройка нового огромного здания, рвут динамитом гору, кладут стены, дробят камень для железобетона – и как все это делается умно, экономно, солидно!.. Одолевают журналисты, но говорить с ними я не хочу, нестерпимо и злостно искажают…

«На голодающих, – сообщал он, – начали собирать продукты и деньги». Но работа, по его мнению, недостаточно координирована: «Не знают, куда посылать, вся работа идет как-то в розницу». Он считал, что нужно назначить «агентов», которые бы координировали и регулировали посылку хлеба, обуви, лекарств, одежды в Россию, и так как в это время он уже не сомневался, что Мура к нему вернется, он рекомендовал Ленину для этой работы агентов: «Мария Федоровна Андреева и Мария Игнатьевна Бенкендорф – обе энергичные и деловые». Теперь он перестал называть ее Закревской, но решил впредь игнорировать ее новую фамилию.

Итальянское интермеццо

Я отмечу вас в книге моей памяти.

«Король Генрих VI». Часть 1. II, 4, 101.

Дрезденский банк был одним из пяти больших банков Германии, начинавшихся на букву Д, имевших отделения во всех крупных центрах страны. В берлинское отделение Дрезденского банка были положены письма Короленко к Горькому и другие бумаги, привезенные им в ту осень в Берлин. Но Горький сам в банк не ходил, Ладыжников имел полную доверенность для всех банковских операций, включая и общий с Горьким текущий счет. Позже, когда в 1924 году все операции были переведены в Неаполь, включая и сейф с материалами, в неаполитанском банке было два текущих счета: один для подписания чеков требовал подписи Горького и Муры, другой – Горького и Максима. Это было сделано для большего удобства ввиду частого отсутствия Муры. Счет с Ладыжниковым в это время был закрыт, так как И. П. оставался до конца 1920-х годов в Берлине.

Доверие к Ладыжникову было таким, что, не говоря уже о деньгах Горького, в которых он был много лет полным хозяином, Горький доверял ему и свои литературные дела. В одном письме из Санкт-Блазиена он пишет ему прямо: пойдите в Дрезденский банк, найдите там письма Короленко и дайте их Гржебину для снятия копий для их издания. Интересно отметить, что Горький, когда выезжал из Петрограда за границу, вывез с собой оригиналы писем к нему различных людей, в том числе и Ленина, а копии были переданы на хранение в Петроградскую публичную библиотеку.

Ладыжников полностью оправдал это доверие. Он пережил 1930-е годы, смерть Максима, смерть самого Горького, московские процессы, ликвидацию Крючкова, войну, эвакуацию, позже – смерть Марии Федоровны, с которой его связывала пятидесятилетняя дружба; он похоронил и жену, и дочь, и умер в глубокой старости, в 1945 году, до последнего дня работая в архивах Горького в Институте литературы его имени, стараясь разобраться в невообразимом хаосе, который он в конце концов привел в порядок, идентифицируя письма и рукописи.

Дружба началась, как уже было сказано, в 1903 году. Иван Павлович не был членом РСДРП, но после 1903 года вместе с Лениным, Марией Федоровной и другими примыкал к ее большевистской фракции. Горький был его кумиром, и будучи исключительно честен, И. П. вел не только его дела, но и дела заграничной кассы большевиков. Отношение к нему Горького известно. В письмах Марии Федоровны к нему слышится их общее доверие и любовь, укрепленная годами ничем не омраченной дружбы. Екатерина Павловна Пешкова смотрела на него, как на члена семьи; ближайший к ней человек, сотрудник «Книги» (позже – «Международной книги») Николаев, был помощником И. П. и работал с ним в тесном согласии. К Муре И. П. относился с абсолютным доверием, чувствовалось, что для него Горький – божество, и все близкие этому божеству люди само собой делаются для И. П. драгоценными.

С самого начала отношений И. П. с Горьким он незаметно и преданно начал помогать Горькому в его переговорах с переводчиками, агентами и издателями – русскими и иностранными, разрешая успешно все вопросы, возникающие у Горького ввиду отсутствия литературной конвенции между Россией и другими странами. И. П. знал все, что мог знать умелый адвокат, специалист по этим вопросам, он всегда был тут как тут, либо присутствовал, либо аккуратным, дельным письмом отвечал на всевозможные запросы.

В 1902 году Горький закончил «На дне», и пьеса была поставлена в МХТ, а уже 10 мая 1903 года немецкий переводчик Август-Карл Шольц писал автору об успехе, который пьеса имела в Германии – в Дрездене, Мюнхене и Берлине (там она прошла шестьсот раз), а также в Вене, Праге и Будапеште. Она шла в театре Макса Рейнхардта в постановке Рихарда Валентина[37]. Деньги за границей накопились по тем временам очень большие не только от постановок, но и от издания сочинений по-немецки, и от публичных чтений на утренниках Горьким своих сочинений, деньги с которых, впрочем, шли большевикам прямым путем на покупку оружия. (Этот факт известен из воспоминаний М. Литвинова.) По соглашению с Ладыжниковым, Горький решил поручить сбор денег в Германии, а также их хранение специальному агенту, боясь, что не сегодня завтра он сам окажется либо на нелегальном положении, либо будет сослан. Но кто мог быть таким агентом? Только свой брат, член большевистской фракции, конечно, живущий в Европе постоянно и знающий все ходы и выходы, как получать авторский гонорар с европейских театров. 20 % должны были идти такому агенту, 40 % – в кассу большевиков (о чем Горький своевременно осведомил Ленина) и 40 % решено было класть на имя Горького в банк.

Человек, на которого пал выбор Горького и который стал его агентом в Европе, был Александр Лазаревич Парвус, тот, который впоследствии, в 1917 году, помог Ленину вернуться из Швейцарии в Россию. В 1903 году Горький жил в Крыму, куда Парвус и приехал к нему за доверенностью. Он приехал нелегально (в юности он был замешан в дела «Народной воли»), по фальшивому паспорту. Он пробыл в Севастополе два дня, Горький приехал к нему на свидание из Кореиза, и на севастопольском вокзале было подписано соглашение. Они знали друг друга раньше, свидетелем был К. П. Пятницкий, издатель сборников «Знание» и близкий друг Горького в то время. Через несколько лет отношения между Пятницким и Горьким испортились, Горький ушел из редакторов «Знания», и дело кончилось судом. Но в Севастополе Горький действовал как официальный редактор «Знания», а Парвус – как владелец недавно открытого им немецкого издательства, где его компаньоном был некто Юлиан Мархлевский (он же Карский), польский коммунист, деятель международного революционного движения. С подписанным документом в кармане Парвус уехал в Германию.

Парвус был одновременно и членом РСДРП, и германской социал-демократической партии и имел крупные знакомства среди немецких социалистов. Ему в это время было тридцать пять лет. Он лично был знаком с Рейнхардтом и многими известными людьми в Центральной Европе. Родившись в 1867 году, он начал свою авантюрную – политическую и уголовную – карьеру рано.

Настоящая его фамилия была Гельфанд. Он уехал из России, когда ему едва минуло девятнадцать лет. Он приехал в Швейцарию учиться в Базеле и Берне. В Цюрихе он познакомился с Плехановым, Аксельродом и Верой Засулич, которых покорил своим молодым энтузиазмом и ненавистью к царской России. Они, как и все, кто его знал в молодые годы, удивлялись его уму, энергии, фанатизму, который, впрочем, не мешал ни ясности мысли, ни способности к теоретическому мышлению. Переехав в Германию, он вступил в германскую с.-д. партию и уже через год был своим человеком в доме Розы Люксембург, где познакомился с Бебелем и Каутским (позже он ввел Троцкого в дом Каутского), спорил с Бернштейном, стал редактором социалистической «Арбейтер Цайтунг» и начал писать в ленинской «Искре».

Его основной идеей была идея «перманентной революции», которую Троцкий, после знакомства и сближения с ним, усвоил и развил[38]. Перманентная революция должна была начаться всеобщей забастовкой на политической почве. Хозяйству страны должен был быть нанесен смертельный удар. Буржуазия должна была дать трещину и рухнуть. Всеобщая забастовка и разрушение государства должно было начаться в России как в наиболее реакционной стране. Россия должна была стать первой «жертвой», и ее примеру должны были последовать остальные страны. Парвус верил во всеобщую забастовку не только как в самое сильное, но и единственное средство переворота, это средство было сильнее и террора, и пропаганды, и баррикад, и гражданской войны, и, конечно, конституции. Всеобщая забастовка должна была стать первым шагом к окончательному и бесповоротному освобождению европейских стран и России от капитализма.

Эта идея, которой Парвус был одержим и которая питалась его безудержной ненавистью к русской реакции, напоминает отчасти маниакальную идею Рейли о роли подкупа. Но Рейли был авантюрист, и только. Парвус был и авантюрист, и блестящий теоретик революции, и «слон с головой Сократа» (как его звали всю жизнь), который сумел за несколько лет поставить себя если не в самый центр, то очень близко от центра как германской, так и русской социал-демократии, стать другом Розы Люксембург, своим человеком у Бебеля, вдохновителем Троцкого и «многоуважаемым Александром Лазаревичем» для Горького.

Он говорил, что через несколько лет в Европе начнется война, и эта война будет способствовать «распадению капиталистических структур». Россия проиграет эту войну, и тогда Россией будет дан сигнал к падению европейских монархий. Через всеобщую политическую забастовку сначала рухнет русский государственный аппарат, а затем и остальные страны последуют за ней. Разрушение хозяйственной системы Европы нанесет капитализму-империализму «финальный удар, непоправимый и необратимый».

В годы перед первой войной Парвусом было написано на двух языках (русском и немецком) около пятидесяти статей и издана дюжина книг по вопросам политической экономии Европы и разрушения хозяйства мировой революцией. Его идея мировой войны, как первого шага к этому, принималась далеко не всеми, и отношения его с некоторыми видными германскими с.-д. стали портиться. Из некоторых мест его высылали. Он обосновался в Мюнхене; после одной из своих нелегальных поездок в Россию он пришел к заключению, что ни Плеханову, ни Засулич он доверять не может. Войну России с Японией он воспринял как пролог к революции и напечатал в «Искре», в 1904-м, статью «Война и революция», где предсказал 1905 год. Но с Лениным отношения у него были неровные, и одно время Парвус перешел к меньшевикам: это случилось во время его близости с Троцким.

Троцкому было двадцать шесть лет, когда они встретились. Он с увлечением стал развивать идеи Парвуса, и вскоре «перманентная революция» приняла свой окончательный вид. В своей брошюре «До 9 января», вышедшей с предисловием Парвуса, Троцкий был всецело на стороне того, кто считал всеобщую забастовку средством более сильным, чем террор и баррикады. Позже, в своей автобиографии, Троцкий, признавая роль, которую Парвус сыграл в его жизни, писал, что «Парвус, без сомнения, был одним из главных марксистов на рубеже двух столетий».

Как пишет историк того времени: «Троцкий был горд, агрессивен, страстен»[39], для него Парвус был слишком «ненадежный гедонист, лишенный стабильности, подверженный лени, может быть, неспособный довести до конца свои намерения и теорию перевести в практику. Идентифицируясь с ним в их общей интеллектуальной кооперации, Троцкий не мог идентифицироваться в активной жизни, но тем не менее их отношения в первые годы столетия были отношениями ученика и учителя».

Уже в 1904 году они были настолько близки, что Троцкий с женой одно время жили у Парвуса в Мюнхене. Когда наступил 1905 год, они оба, Троцкий и Парвус, с фальшивыми паспортами оказались в Петербурге. Настоящая (и первая в истории России) всеобщая забастовка пришла в мае и октябре, т. е. после 9 января, и революция 1905 года пришла за ней и подтвердила прогнозы Парвуса и Троцкого. Этот последний оказался председателем первого Совета рабочих депутатов, а после ареста Троцкого Парвус занял его место (уже в подпольном Совете), пока и он не был арестован. Они, когда были еще на свободе, издавали вдвоем газету, которая с 30 тысяч в первые же дни подскочила до 100 тысяч экземпляров в день, – этот тираж намного превысил тогдашнюю «Новую жизнь» большевиков.

Очередная цель была достигнута, надо было думать о цели окончательной. Но обоих судили и сослали в Сибирь, откуда оба бежали, но не вместе, за границу и скоро оказались снова в Германии.

Любопытно, каким стилем Парвус позже описал свои совместные действия с Троцким: «Мы были струны одной и той же арфы, на которой играла буря Революции». Оба тогда, летом 1907 года, жили вместе в Мюнхене. Они были гораздо более интересны и необходимы друг другу, чем были им все остальные с.-д., как русские, так и немецкие, включая, конечно, и Ленина, который в эти годы сомневался в том, что Россия может перешагнуть (не имея за собой опыта Европы 1848 года) через этап буржуазной революции в революцию социалистическую и диктатуру пролетариата.

130 тысяч золотых немецких марок, которые были собраны Парвусом со спектаклей Рейнхардта, пришлись ему в этот момент очень кстати, как и деньги забастовочного комитета петербургского Совета, которые Парвус прикарманил. Ни Горький, ни большевистская фракция никогда не видели ни тех, ни других денег. Реакция германских с.-д. была различной: Шейдеман и Эберт до конца жизни оставались с Парвусом в наилучших отношениях; Либкнехт (отец) отвернулся от него, как и большинство членов партии; Роза Люксембург писала своему другу Яну Тышке (Леону Иогихесу), явно сочувствуя Парвусу, а не Горькому (однако позже, когда Парвус хотел увидеть ее, она его не приняла). Роза писала: «Вчера виделась с Карлом и его женой, рассказывали мне ужаснейшие вести о том, что тут теперь говорят о Парвусе. Прямо как о бездельнике и мошеннике. И это делает систематически Горький через своих агентов! В воскресенье у нас будет по этому поводу маленькая конференция у Карла, где агент Горького должен показать мне документы мошенничества Парвуса». И еще: «Парвус отнял у меня полдня. Расстались мы почти в ссоре… Я его предупредила, что он может сломать себе шею и скомпрометировать социализм в России. Он принял все это близко к сердцу. Ну ничего! Это ему полезно… У Парвуса вообще проекты путешествовать. Но он, бедный, в хлопотах в связи с Горьким, который их душит. Он, конечно, мне немножко мешает, но я хочу его все-таки сердечно принять, как всегда. У него кроме нас никого нет, и он в основном благородный человек. И из хорошего материала»[40].

Горький за эти годы побывал в Америке и затем поселился в Италии. Гонорары его за это время выросли во много раз, и в США, где после его посещения слава его была велика, ему платили за брошюру 5000 долларов, а 17-е издание «Фомы Гордеева» в Америке дало ему возможность поселиться на Капри. Вообще, уже с 1903–1904 годов деньги шли к нему легко, и он легко расстался с ними, когда в конце 1904 года он послал через А. Богданова Ленину в Женеву 700 рублей для издания его газеты «Вперед». (Получив эти деньги, Ленин написал Богданову: «Тащите с Горького хоть понемногу».)

Деньги Горького и деньги забастовочного комитета дали Парвусу возможность стать на ноги и начать разворачивать свои дела во всеевропейском масштабе. Эти деньги были для него спасением, потому что, пока он был в России, его издательство прогорело, и компаньон Мархлевский, объявив себя банкротом, находился в бегах. Горького поведение Парвуса сначала не смутило, он решил прибегнуть к третейскому суду. Уже в 1905 году мы застаем И. П. Ладыжникова в Берлине, в переговорах с Лениным и Л. Б. Красиным (партийная кличка Никитич), будущим советским наркомом и первым послом во Франции. Ленин и Красин уполномочивали И. П. начать издательство русских с.-д. большевиков в Берлине. Собственно, И. П. должен был не столько начать издательство, сколько перенести свое, уже существующее небольшое печатное дело, «Демос», из Женевы в Берлин и расширить его под новым названием.

Издательство учреждалось для ввоза нелегальной литературы в Россию, и для этого следовало востребовать с Парвуса горьковский гонорар, им присвоенный. Денег И. П. с Парвуса, однако, не получил, а третейский суд хотя и погубил социалистическую репутацию Парвуса навсегда, но нисколько не помешал его успехам в дальнейшем. Его исключили из германской с.-д. партии, и русские социалисты подвергли его остракизму, но он перенес это легче, чем можно было предполагать. 130 тысяч золотых марок были у него в кармане, и он не прочь был начать новую жизнь. Троцкий отвернулся от него одним из последних, около 1908 года, к этому времени ученик давно уже перестал нуждаться в учителе. Кое-как перебиваясь от одной спекуляции к другой, Парвус за все свои проделки был наконец выслан из Германии и в 1910 году уехал в Турцию, где через пять лет стал богатейшим человеком, дельцом, работавшим на военных поставках – главным образом с Германией. В 1915 году Троцкий публично отмежевался от него (в «Нашем слове»), прощаясь с ним, как с еще живой, но для него – исторической фигурой.

Горькому ничего не помогло: ни его официальная жалоба в ЦК русской и германской социал-демократических партий, ни созданная для суда над Парвусом «партийная комиссия» в составе русских и германских социал-демократов, ни вмешательство в это дело Карла Каутского, Августа Бебеля и Либкнехта-отца, ни то, что со стороны Горького шли в третейский суд Ильич и Никитич. Одновременно с задачей получить с Парвуса деньги была и вторая – «не дать в руки буржуа каких-либо козырей». Эта последняя задача удалась куда лучше первой: дело обеим сторонам, хотя и с большим трудом, удалось удержать от огласки. Только гораздо позже, а именно в 1930 году, Горький наконец решил нарушить молчание и в своей заново переделанной статье о Ленине дал краткий и не очень точный отчет о происшедшем двадцать семь лет тому назад. Но в этот год у Горького были причины раскрыть старую тайну: в 1930 году он решил уехать в Россию навсегда. После двух поездок туда он увидел, что самые поездки ему не под силу и надо переселяться окончательно. Он поехал туда еще два раза, и потом сделал наконец тот роковой шаг, который повлиял не только на его дальнейшую жизнь, но и на жизнь его близких. Строки о деле Парвуса были его прощанием со своим долголетним европейским прошлым:

К немецкой партии у меня было «щекотливое» дело: видный ее член, впоследствии весьма известный Парвус, имел от «Знания» доверенность на сбор гонорара с театров за пьесу «На дне». Он получил эту доверенность в 1902 году в Севастополе, на вокзале, приехав туда нелегально. Собранные им деньги распределялись так: 20 % со всей суммы получал он, остальное делилось так: четверть – мне, три четверти в кассу с.-д. партии. Парвус это условие, конечно, знал, и оно даже восхищало его. За четыре года пьеса обошла все театры Германии, в одном только Берлине была поставлена свыше 500 раз, у Парвуса собралось, кажется, 100 тысяч марок. Но вместо денег он прислал в «Знание» К. П. Пятницкому письмо, в котором добродушно сообщил, что все эти деньги он потратил на путешествие с одной барышней по Италии. Так как это, наверно, очень приятное путешествие лично меня касалось только на четверть, то я счел себя вправе указать ЦК немецкой партии на остальные три четверти его. Указал через И. П. Ладыжникова. ЦК отнесся к путешествию Парвуса равнодушно. Позднее я слышал, что Парвуса лишили каких-то партийных чинов, говоря по совести, я предпочел бы, чтоб ему надрали уши. Еще позднее мне в Париже показали весьма красивую девицу или даму, сообщив, что это с ней путешествовал Парвус.

Первые два года в Константинополе для Парвуса были трудными, так что Троцкий даже помог ему устройством нескольких его корреспонденций в «Киевской мысли», где в это время писал сам. Понемногу Парвус вошел в дружбу с младотурками и получил место представителя заводов Круппа в Оттоманской империи. Он также оказался очень скоро в связи с одним из богатейших людей Европы, греком Базилем Захаровым, поставщиком, как и Крупп, оружия без разбора любому государству-заказчику. Перед самой войной, весной 1914 года, Парвус почувствовал под ногами твердую почву: он положил в банк свой первый миллион. Начиная с зимы 1914–1915 года он начал ворочать крупными заказами для Германии: зерна, угля, оружия. Победа Германии для него значила поражение России. Поражение России значило революцию и конец капиталистического мира.

Несмотря на то что он был изгнан из с.-д. кругов России, Германии, Австрии, Швейцарии, он продолжал писать и печатать политические статьи, всегда яркие, всегда крайние, всегда злободневные. Одно время он был экономическим редактором младотурецкой газеты. Во время Балканской войны он делал военные поставки турецкому правительству и работал в турецкой военной разведке. Немецкий язык он знал в совершенстве, теперь он отлично владел турецким. Он, как мог, толкал Турцию к тесному союзу с Германией еще в 1912 году. Имперская Германия давно была для него символом свободы и прогресса, Россия – символом мракобесия и реакции. Одно время он жил в Болгарии, где вел прогерманскую пропаганду и где его публичные лекции собирали аудиторию в 4000 человек. Он связался, по совету германских послов в Константинополе и Софии, с украинцами-сепаратистами. Все были ему нужны, кто был против России за Германию, в партиях ему разбираться было некогда. Поддерживая отношения с русскими эмигрантами в Швейцарии, он искал среди них пораженцев и сторонников раздела России по национальностям. В 1915 году он начал получать от имперского правительства Германии деньги. Часть их он раздавал своим ученикам, сотрудникам и единомышленникам[41].

К 1915 году Парвус был своим человеком у многих германских дипломатов, живших в Константинополе, познакомился с германским статс-секретарем фон Яговым и открыл ему свой замысел: он просил, чтобы денежная помощь была оказана так называемым пораженцам, т. е. крайне левому крылу русского политического сектора, преимущественно находящегося в эмиграции в Швейцарии, а также некоторым национальностям, которые боролись за свою независимость. Фон Ягов обещал ему поддержку. Первой задачей Парвус считал оторвать от России Украину. План заключался в том, чтобы на немецкие деньги создать единый антирусский фронт. Германское правительство обсудило его проект. Оно сочувствовало ему, считая, что этим Германия окажет давление на русского царя и ускорит сепаратные мирные переговоры. К концу 1915 года Парвус сделался главным советником по революционному движению в России при германском генеральном штабе. Он получил миллион золотых марок для работы в Цюрихе, Бухаресте и Копенгагене. Он выехал в Берлин, в Вену, в Копенгаген, в Швейцарию. Он поражал своей энергией, здоровьем, физической силой (он весил полтораста кило). Но сочувствия среди социал-демократов, как немецких, так и русских, он не встретил: его называли «спекулянт» и «агент Турции». Роза Люксембург разорвала с ним отношения, она была в курсе всех его авантюр, Троцкий отказался встретиться с ним. Ленин старался его избегать. Только Шейдеман и Эберт остались до конца ему верны. Для своего престижа и отчасти чтобы камуфлировать свою деятельность, Парвус открыл в Копенгагене «Научно-исследовательский Институт для изучения последствий войны», но главным образом – для нужной ему политико-экономической международной информации. Он перевез через Германию в Данию русских эмигрантов, которых взял к себе на службу в институт. Старый и много болевший в эти годы лидер русских с.-д. Ю. О. Мартов, живший в Швейцарии, считал, что поведение Парвуса «нетактично».

В Копенгагене он своих сотрудников устроил в комфортабельных квартирах, положил им приличное жалованье, а в ближайшие помощники себе взял своего родственника Фюрстенберга-Ганецкого, который был его связующим звеном с Лениным и оставшимися в Цюрихе и Женеве большевиками. Есть историки, которые считают, что Ганецкого к Парвусу подослал Ленин (о чем Парвус не догадывался), чтобы через Ганецкого, который был Ленину верен, знать о том, что делается в копенгагенском институте, и быть в курсе деятельности Парвуса, к которому Ленин никаких симпатий не питал. Быть может, этим объясняется позже успешная карьера Ганецкого в наркоминделе: одно время он был заместителем наркома.

Война не только не мешала коммерческим делам Парвуса, она шла ему на пользу. Из Германии через Данию вывозились товары в Россию, а из России – в Германию. Миллионы были им заработаны на угле. (Здесь, между прочим, его пути скрестились с дорогой Г. А. Соломона.) Дания во всем этом играла первенствующую роль, ничего нелегального не было в торговых сношениях с этой страной. Земанн в своей книге о Парвусе[42] говорит, что торговля между Германией и Россией с августа 1915 года до июля 1916-го составляла более 11 миллионов золотых рублей (т. е. по тогдашнему золотому курсу около 22 миллионов германских марок). Парвус, пишет Земанн, искусно мешал политику и коммерцию, восемь человек служили в Копенгагене в Институте, десять ездили из Дании в Россию и из России в Данию. К концу 1916 года открылись еще «институты» в Турции, Германии и Швеции. Со Швецией, однако, не все пошло благополучно, шведское правительство стало ловить и выселять «шпионов», русских эмигрантов, которые постепенно бежали в Норвегию. Большевик Шляпников пишет даже о панике в связи с высылками Бухарина, Пятакова и Коллонтай. О Парвусе же Шляпников выражается не совсем по-русски в своих воспоминаниях: Парвус, пишет он, начал «жертвовать и учреждать полезные предприятия».

Щедро раздавая деньги, он сам теперь жил по-царски, вокруг него кормились организации – русские и не русские. Экспортным делом заведовал Ганецкий, который через два года оказался помощником Чичерина в наркомате иностранных дел в Москве.

(Много лет спустя, в 1930-х годах, один из его двух сыновей, дипломат в Риме, Лев, сделался одним из первых советских невозвращенцев и вместо того, чтобы вернуться в Москву по вызову Сталина, уехал по фальшивому паспорту в США, где в Нью-Йорке в 1960-х годах и умер. Другой сын, Евгений (Лазарь), от второго брака, тоже советский дипломат, но в Берлине, был сослан Сталиным в концлагерь, был возвращен в 1955 году и, по слухам, в конце 1960-х был еще жив.)

Дружбы Парвус заводил легко. Граф Брокдорф-Ранцау, германский посол в Копенгагене, позже – посол в Советском Союзе, в нем души не чаял. Сепаратный мир с Россией мог быть достигнут через революцию, и немцы это понимали. О Парвусе уже знал канцлер Бетман-Гольвег, которого Парвус через Брокдорф-Ранцау осведомлял о плохом состоянии вооружения в России, об ухудшающемся положении с продовольствием, и о падении духа в войсках. Но когда Парвус предложил канцлеру начать печатать фальшивые русские деньги в Германии, чтобы уронить русский рубль, это его предложение было отвергнуто.

Еще в 1915 году он стал германским подданным. Это обстоятельство и вся вообще его деятельность, а также его журнал Die Glocke («Колокол») – потому что он успевал и писать, и издавать политический журнал – направлены были также и против немецких с.-д. типа Каутского, которые ничего не хотели иметь с ним общего; его действия не находили сочувствия у Ленина и его окружения. Мысль Парвуса о том, что германский генштаб есть покровитель пролетариата в его борьбе с царизмом, коробила Ленина, и он старался не подпускать Парвуса и его «Колокол» близко к себе. То, что Парвус считал себя посредником между германскими военными и русским рабочим классом, было Ленину глубоко противно. Орган Парвуса он считал органом ренегатов и лакеев, «помойной ямой германского шовинизма». Все, что делал и даже думал Парвус, Ленину было известно через Ганецкого, с ним Ленина связывали давние дружеские отношения, с ним Ленин не порывал.

Весь 1915 год Парвус твердо обещал Брокдорф-Ранцау и за ним стоящим, что в январе 1916-го в России вспыхнет всеобщая забастовка, вызванная его, Парвуса, стараниями. Этого не случилось, но, к удивлению многих, вспыхнула забастовка частичная: в Николаеве забастовали 10 тысяч рабочих и в Петрограде – 45 тысяч. Это слегка подняло Парвуса в глазах немцев, которые начали охладевать к нему после его проекта печатания фальшивых денег. Ему в том же месяце дали миллион марок. Он решил переехать на жительство в Копенгаген, у него там было несколько домов; кроме того, он держал постоянную квартиру в отеле «Кайзерхоф». На библиотеку исследовательского Института он давал в месяц 40 тысяч датских крон. Дела его теперь были необычайно разнообразны: уголь, презервативы, оружие, чулки, лошади и т. д. Глава датских профсоюзов был его другом. В эти месяцы он давал один миллион датских крон кредита своим поставщикам.

В марте 1917 года он решил, что Временное правительство подпишет сепаратный мир с немцами, крестьяне поделят землю и солдаты бросят оружие, и сейчас же послал телеграмму в Петроград: «Ваша победа – наша победа!» На это приветствие он ответа не получил.

Но это не смутило его. Он немедленно повернул в другую сторону. В Стокгольме жил в это время Радек, и через него Парвус начал посылать деньги в Петроград, чтобы поддержать пораженческую прессу. Часть денег Радек удерживал для будущих посылок в австрийскую часть Польши, а Раковский брал деньги для посылки в Румынию. Большевики, высокомерно обращавшиеся с Парвусом в 1914 году, были за мир, и этого ему было довольно. Агенты Радека ездили в Россию и обратно. Парвус поехал в Стокгольм и сам открыл там несколько текущих счетов.

Любопытно видеть, как люди, причастные в эту весну 1917 года к русским делам, судили о деятельности Парвуса: германские министры считали, что он работает на треть для Германии кайзера, на треть – для германских социал-демократов и на треть для большевистской партии; стоявшие на платформе Временного правительства журналисты Бурцев и Алексинский громили его, а заодно и Ленина, раскрыв в печати связь Ленина с Ганецким; швейцарские эмигранты считали, что Германия давала транзит из Швейцарии в Скандинавские страны по первому требованию Парвуса; все говорили о субсидиях, которые посылаются из Копенгагена «Правде». Парвус, однако, считал, что легче подорвать русскую буржуазную революцию анархией, чем социальной революцией, и в этом он глубочайшим образом расходился с Лениным.



Поделиться книгой:

На главную
Назад