Эти люди были русскими интеллигентами и принадлежали к той же «касте», к которой принадлежали интеллигенты-дворяне (Милюков, Дягилев), интеллигенты-мещане (Шаляпин, Горький), дети купцов (Брюсов, Чехов), «кухаркины дети» (Сологуб), «мужики» (Есенин) и дети интеллигентов (Блок, Добужинский). Остальные же, ни по их воспитанию, ни по их образованию, ни по их образу жизни, не были не только интеллигенцией, но даже не были интеллигентными людьми: они были в России необыкновенно темными людьми!
Моему поколению казалось невероятным, что Пушкин мог дружить с графами и князьями, дорожить их мнением и бояться сплетен их жен. Он делился с ними своими замыслами, и они, видимо, понимали его. Нам это казалось совершенно невозможным. Образование давалось этому кругу людей, по традиции, в привилегированных учебных заведениях, большей частью военных, где программы были облегчены и где их обучали военному делу и верности трону, и дорогу они избирали либо военную, либо государственной службы. Справедливо будет сказать: интеллигент мог встретиться (и поговорить о для него интересном) с мужиком, купцом, сидельцем винной лавки, рабочим с Путиловского завода, но с директором департамента министерства внутренних дел, или с командиром гвардейского эскадрона, или с вице-губернатором в нашем столетии интеллигенту говорить было не о чем.
Английских консервативных, высоко образованных тори в России не было. Когда каким-то чудом появлялся русский тори, он становился немедленно русским интеллигентом, он переставал не только быть аристократом, но и быть тори: тори в Англии работают в рамках положенного, они традиционны и консервативны, но они действуют в реальности признанного ими государственного статус-кво, и сами являются частью этого государственного статус-кво. Они столетиями из оппозиции переходят в правительство и из правительства – в оппозицию. Русские тори, когда они чудесным образом появлялись, никогда не оставались на своих высоких позициях: раз почувствовав себя частью русской интеллигенции, они уже никогда на эти позиции не возвращались.
Из высшего класса России за последние два царствования не вышло сколько-нибудь замечательных людей ни в науке, ни в искусстве, ни в политике. Их дурной вкус в современной поэзии, живописи, музыке служил мишенью для насмешек, наивность и нищета их мысли в политике возбуждала раздражение, возмущение и презрение. Исключением был великий князь Николай Михайлович, историк и масон, и граф А. Олсуфьев, один из умнейших и образованнейших русских европейцев. Но они были редки. Интеллигенция тянулась к парламентаризму, либерализму, радикализму, а правые, консерваторы неуклюже, слепо и бессмысленно тянулись к трону. Образованная аристократия? Мы не можем поверить, что ее никогда не существовало, но, как и образованная буржуазия, она не только не окрепла, но постепенно потеряла жизнеспособность и была раздавлена. Оба класса как будто были лишены способности расти и меняться. Темное купеческое царство Островского, с его битьем жен, поркой взрослых сыновей, все еще давало о себе знать даже в XX веке в глухих и не слишком глухих местах страны. А папенькины сынки, происходившие от Рюрика или иных героев русского эпоса, окончив Пажеский корпус или Императорский лицей, сбегали в Париж или на Ривьеру и там в полной ненужности жили, пока не умирали, обзаведясь первыми автомобилями и между скачками и ресторанами заканчивая свои укороченные жизни. На Ниццских и Ментонских кладбищах – Ментона с 1880 до 1914 года была модным местом Ривьеры – стоят их могилы с золочеными русскими крестами и золочеными буквами, вдавленными в мрамор, где
Когда пришел февраль 1917 года, аристократия была неорганизована, не умела конструктивно реагировать на свою собственную катастрофу и не знала, ни как защитить себя, ни как принять реальность, ни как включиться в нее. Меньше чем через год она дала себя передушить, не поняв, что, собственно, происходит, никогда не слыхав о различии между голодным бунтом и социальной революцией. На что, собственно, жалуется мужик? Что он, в рабстве? Его ни купить, ни продать больше не дозволено, пусть радуется! А царя трогать нельзя: он наместник Бога. У него от Бога вся полнота власти. На Западе в роковые минуты истории люди соединяются и действуют. В России (не потому ли, что компромисс обидное слово, а терпимость как-то связывается с домами терпимости?) люди разъединяются и бездействуют[11].
Петроград зимой 1918 года еще не был пуст и страшен, каким стал к концу лета. Было много голодных людей, вооруженных людей и старых людей в лохмотьях. Молодые щеголяли в кожаных куртках, женщины теперь все носили платки, мужчины – фуражки и кепки, шляпы исчезли: они всегда были общепонятным российским символом барства и праздности и, значит, теперь могли в любую минуту стать мишенью для маузера. Огромные особняки на островах и старые роскошные квартиры на левом берегу Невы были реквизированы или стояли пустыми и ждали, загаженные нечистотами, какая им выпадет судьба. И на улицах в толпе Мура не различала ни одного ей знакомого лица; в эти первые дни после известия о смерти Бенкендорфа ей казалось, что во всей столице могло быть только одно-единственное место, где ее помнят, любят, где ее утешат и обласкают: этим единственным местом было английское посольство[12].
У нее не было при себе ни денег, ни драгоценностей, сестры были на юге России, брат за границей. В ее бывшую квартиру поместился Комитет бедноты, и ей пришлось оттуда выехать. Были подруги, но их Мура не нашла, как не нашла и тех знакомых, с которыми работала три года в военном госпитале, – врач был расстрелян, распутники разбежались. Она нашла сослуживца покойного мужа, В. В. Ионина, высокого, худого секретаря русского посольства в Берлине, отрастившего бороду, чтобы не быть узнанным, молодого камер-юнкера и коллежского советника, и случайно встретила на Морской Александра Александровича Мосолова, начальника канцелярии министерства Двора и Уделов, генерал-лейтенанта (позже – автора воспоминаний), одного из тех, кто ей всегда казался умнее других, а она любила умных. Где-то в Павловске жила родственница зятя, Кочубея, но Мура не помнила ее адреса. Все эти люди ничем не могли ей помочь.
В английском посольстве в Петрограде (Дворцовая набережная, дом 4) с декабря 1917 года происходили, под влиянием российских событий, большие перемены: перестройка всей внутренней структуры этого учреждения и полный поворот отношений с новыми хозяевами страны. Секретарей перетасовали, двух консулов отправили домой, в Англию; атташе сидели без дела и ждали решения своей судьбы. Россия была накануне подписания Брестского мира, и сэр Джордж Бьюкенен, посол Англии и друг министров Временного правительства, собирался после Нового года отбыть с женой и дочерью в Лондон.
Английское посольство в Петербурге с начала этого столетия держало на службе людей преимущественно молодых, но также и среднего возраста, которые работали на секретной службе, будучи по основной профессии – литераторами. Урок Крымской войны для Англии не пропал даром: тогда было замечено, что о России слишком мало было известно правительству ее величества королевы Виктории, и решено было значительно усилить деятельность разведки. Еще до войны в Петербурге, при Бьюкенене, перебывали в различное время и Комптон Маккензи, и Голсуорси, и Арнольд Беннетт, и Уэллс, и Честертон, чьим романом «Человек, который был Четвергом» зачитывались два поколения русских читателей. Позже был прислан из Англии Уолпол, подружившийся с К. А. Сомовым. Через Сомова и русского грека М. Ликиардопуло, переводчика Оскара Уайльда, Уолпол еще в 1914–1915 годах стал вхож в русские литературные круги, был знаком с Мережковским, Сологубом, Глазуновым, Скрябиным, хорошо знал язык и писал романы на русские темы, одно время бывшие в Англии в большой моде. С ним вместе, часто на короткие сроки, приезжал Сомерсет Моэм, молодой, но уже знаменитый ко времени первой войны, и почти бессменно проживал в Петрограде Бэринг. Короткое время в столице находились также Лоуренс Аравийский и – позже – совсем юный Грэм Грин. Но сейчас никого из них там не было, и только Гарольд Вильямс, корреспондент лондонской «Таймс», женатый на русской журналистке А. В. Тырковой, человек прекрасно осведомленный в русских делах, писал свои корреспонденции, которые все труднее делалось ему отсылать в Лондон.
Поразительно было не только количество английских литераторов, работавших в разведке, но и задачи, которые им задавались. «Наши профессиональные эксперты секретной службы мобилизовались по большей части из рядов беллетристов, уже имевших некоторый успех, – писал позже Моэм. – Мне была вручена огромная сумма денег, наполовину английских, наполовину американских, – говорил он в старости своему племяннику, – я должен был помогать меньшевикам в покупке оружия и подкупать печать, чтобы держать Россию в войне… Меня послали в Петроград потому, что они считали, что я могу остановить большевистскую революцию… Я говорил им, что я не гожусь для такого дела, но они мне не верили. Мне помогло то, что я приехал в Россию писать – корреспондентом „Дейли Телеграф“. Задача, мне порученная, не удалась. Мое дело было остановить революцию, на мне лежала большая ответственность. Если бы они знали меня лучше, они бы не послали меня. У меня не было опыта. Не знал, с чего мне начинать…»
А присланный в начале 1918 года специальный британский агент Роберт Брюс Локкарт получил при своем назначении поручение: «Сделать все, что возможно, чтобы помешать России заключить сепаратный мир с Германией».
Ни Моэма, ни Бэринга Мура в посольстве не нашла. Ее принял капитан Джордж Хилл и Мэриэль, дочь посла, ее лондонская подруга. Она обещала зайти еще раз, и стала приходить все чаще, но адреса им не дала, да у нее и не было настоящего адреса: она ночевала у старого повара Закревских. Ей все были рады. Прошло Рождество и Новый год. И в понедельник 7 января Бьюкенены и одиннадцать человек из штата английского посольства в Петрограде тронулись в путь на север. Генерал Альфред Нокс в своих воспоминаниях пишет: «Русских провожающих не было. Только одна русская пришла на вокзал: это была г-жа Б». Возможно, что это была Мура и Нокс не назвал ее потому, что, когда писались его мемуары, в 1920 году, Мура была еще в России.
Но кто был Локкарт? Он родился в 1887 году и был назван Робертом Брюсом в честь легендарного героя, шотландского короля (1306–1329), основателя династии Стюартов. Сын крупного шотландского землевладельца, он провел счастливое детство в семье, верной шотландским традициям. Несколько лет после окончания учения он колебался в выборе профессии, ездил в Германию и Париж и даже уехал на время в Малайю. В 1911 году он внезапно решил держать конкурсный экзамен в министерство иностранных дел. К удивлению своему, своих родителей и знакомых, он его выдержал. Ему предложили поехать вице-консулом в Москву, до этого в Москве не было консульства, и правительство Великобритании в последние годы пришло к заключению, что необходимо расширить связь со страной, с которой недавно было подписано тройственное (вместе с Францией) согласие. Сэр Эдуард Грей, министр иностранных дел, счел нужным открыть в Москве консульство, как некий филиал английского посольства в Петербурге.
Сэр Эдвард был известен той ролью, которую он сыграл в укреплении дружеских отношений держав Согласия (России, Франции и Англии), и участием в мирной конференции 1913 года для урегулирования балканских дел. Правительство Англии, предвидя возможную войну с Германией, приняло в эти годы решение расширить и усовершенствовать действия своей секретной службы, которая в войну 1855 года была в зачаточном состоянии. Старая тактика англичан XVIII века, когда они действовали в России исключительно взятками и подкупом, сейчас считалась полностью устаревшей. Аппарата соответственного у них тогда не было никакого, и имеется свидетельство о том, что Екатерине II, в бытность ее принцессой, англичане регулярно преподносили всевозможные подарки. Молодая жена наследника русского престола – как выразился историк британской дипломатии – «усердно работала на нас».
Но эти времена прошли. Аппарат осведомления был с 1914 года налажен. Однако со дня Октябрьской революции большевики, как англичане начали догадываться, представляли угрозу этому аппарату. Между тем события требовали особой бдительности: между Троцким и немецким Генеральным штабом начались мирные переговоры.
Впервые приехав в 1912 году в Россию, Локкарт вовсе не знал страны; русские, с которыми он встречался в Лондоне (в Шотландии русских никогда не видели), говорили, даже между собой, по-английски; языка русского он никогда не слыхал. Он знал романсы Чайковского, читал (и любил) «Войну и мир», слышал Шаляпина в «Борисе Годунове». Он решил принять предложение Грея после того, как Морис Бэринг взял его, что называется, за пуговицу и рассказал ему о Сосновке, о петербургском свете и о Маньчжурии. В январе 1912 года Локкарт уехал на свое новое место. Ему было тогда двадцать пять лет. Место казалось ему и всем, кто его знал, обещающим в будущем успешную карьеру дипломата. Но хотел ли он быть дипломатом? Этого он сам еще не знал.
Приехав тогда в Петербург, он почти тотчас же был направлен в Москву; члены английского посольства в столице, во главе с сэром Джорджем Бьюкененом, не успели внимательно присмотреться к нему. В нем самой яркой чертой была его беззаботность, его непосредственность; он был веселый, общительный и умный человек, без чопорности, с теплыми чувствами товарищества, с легким налетом легкомыслия, иронии и открытого, никому не обидного честолюбия.
В Москве, когда он приехал, он застал гостившую там английскую парламентскую делегацию лордов и генералов, не меньше восьмидесяти человек. В должности переводчика у них состоял его старый знакомый, неизменный Бэринг, который очень ему обрадовался. Локкарта через него стали приглашать в богатые дома именитого московского купечества, возить в рестораны и в «Стрельну», научили пить шампанское с подношением «чарочки» и есть ледяную икру на горячем калаче. Он ходил в кинематограф, увлекался Верой Холодной, открывал для себя Чехова, завел себе бобровую шапку и шубу с бобровым воротником и стал ездить на лихачах.
Очень скоро он обзавелся друзьями, влюбился в молодую русскую женщину, стал играть летом в теннис и зимой кататься на коньках на Патриарших прудах. Через нее он перезнакомился с актрисами и актерами Художественного театра, ужинал не раз с Алексеем Н. Толстым в «Праге» и бывал гостем в Литературно-художественном кружке. Будучи веселого нрава, он тем не менее прекрасно умел вести себя, как подобает серьезному человеку, с людьми и высокого, и низкого звания и полностью соблюдал традиционную сдержанность британского обращения с равными себе. Он полюбил ночные выезды на тройках, ночные рестораны с цыганами, балет, Художественный театр, обеды в особняках на Поварской и интимные вечеринки в тихих переулках Арбата. Все, решительно все доставляло ему такое наслаждение, что он чувствовал себя в эти годы совершенно счастливым человеком.
В первый же год своего пребывания в Москве он несколько раз встречался с приехавшим тогда в Россию Гербертом Джорджем Уэллсом, а в следующем году он познакомился и с М. Горьким. В это время Локкарт уже лично знал Станиславского, директора «Летучей мыши» Н. Ф. Балиева, городского голову Москвы Челнокова и многих других известных людей. Его всюду приглашали, угощали и ласкали; светские дамы учили его русскому языку и возили его в свои загородные дома, похожие на дворцы.
Русскому языку он выучился скорее других, он был способен к языкам; в нем находили огромное очарование молодости и здоровья. Он был выше среднего роста, блондин, чуть плотнее, может быть, чем средний британец его возраста. Но спортом занимался он серьезно и настал день, когда он присоединился к футбольной команде при фабрике текстильщиков братьев Морозовых («Саввы Морозова сыновья»): морозовцы, с его участием, одержали победу, и команда вышла на первое место. Это доставило ему необыкновенное удовольствие.
В этом счастливом 1913 году он уехал в Англию в отпуск, и в надежде остепениться и примкнуть к своему классу людей, к которому его готовила судьба, женился там на молодой австралийке, Джейн Тернер, и привез ее с собой обратно в Москву. И действительно, он начал серьезно работать, и так успешно, что из вице-консулов вышел в генеральные консулы – это место впоследствии было закреплено за ним «до окончания войны».
Во вторую зиму жена его едва не умерла от родов, и ребенок родился мертвым. Локкарт тяжело пережил это, но рана залечилась. Началась война. Дел оказалось по горло: он уже имел у себя в консульстве небольшой штат, и пришлось переехать в более приличное помещение – казначейство в Лондоне отпустило кредиты, видя, что московское консульство, ввиду войны, неожиданно приобретает довольно серьезное значение.
В природе Локкарта была способность работать лихорадочно и продуктивно довольно долгий период, после чего наступал период апатии, лени, бездействия. То же было и в области личных переживаний: он мог некоторое время жить аскетом, после чего недели на две вырывался в беспорядочный период ночных развлечений, необузданных страстей, с которыми и не пытался совладать. Эти буйные периоды обычно совпадали с любимыми им снежными и звездными морозными ночами, русским Рождеством или русской Масленицей.
В консульстве были люди секретной службы, подчиненные ему. Он регулярно посылал Бьюкенену рапорты в Петербург, а тот уже отсылал их Грею в Лондон, а потом, после 1916 года, Ллойд Джорджу. «Я поставлял им информацию, которая, если она была верна, вероятно, представляла для них известную ценность», – говорил он впоследствии, пользуясь типично британским методом литоты. В это же время приблизительно он начал свою (анонимную) журналистскую деятельность: дипломатам Англии не разрешалось писать и печататься за собственной подписью в газетах (если это не были романы и стихи). Это ему нисколько не мешало. Он посылал в «Морнинг Пост» и «Манчестер Гардиан» свои корреспонденции о России, гонорары помогали ему сводить концы с концами: он любил тратить широко и всегда был в долгах. По его теории выходило, что, обедая шесть раз в неделю вне дома и знакомясь с людьми самыми разнообразными, больше добываешь информации, и в московских салонах ему нравилось, что люди были смешаны, чего в Петербурге быть не могло: там аристократы жили замкнутым кругом, чиновники водились с чиновниками и крупные банкиры с крупными банкирами. В Москве же в одной гостиной можно было встретить дочь анархиста Кропоткина и графиню Клейнмихель.
Дома у Локкарта теперь был большой порядок, но жена его, исполняя все свои обязанности жены дипломата, не была счастлива: она винила себя в смерти ребенка, в том, что не настояла на отъезде в Англию для родов, и кляла русских докторов, и прислугу, не понимавшую по-английски, и неудобную тесную квартиру, и русский климат, и то, что шесть раз в неделю нужно было выезжать вечером, и даже собачка (которую обессмертил Коровин, написав ее портрет) не могла утешить ее. Во время второй беременности она выехала обратно в Англию, и на этом, как можно предположить из намеков в воспоминаниях Локкарта, закончилась его семейная жизнь.
Он теперь сознавал, что Россия ему стала чем-то привычнее и милее, чем Англия, что в Лондоне, если ему суждено будет вернуться, ему будет скучно, потому что там как-то никогда ничего не случается, а здесь, в Москве, каждый день непременно что-то происходит. Впрочем, в это время и там, и здесь, и еще во многих местах мира такая росла тревога, такие шли события и так волновал всех фронт, что люди жили от утренних газет до вечерних.
На третий год войны он, со всем своим легкомыслием и появившейся в нем постепенно самоуверенностью, совмещавшейся с нажитым в России гедонизмом, вдруг почувствовал, что в русском воздухе появилось что-то новое, что-то глубоко тревожное и очень серьезное. Что люди чего-то ждут, и в телеграммах с фронта, и в новостях, доходящих до дипломатического корпуса из «сфер» (в Москву, конечно, с опозданием), что-то начинает слышаться зловещее, страшное, неотвратимое, и, может быть, не для одной России. В это время окрепла его дружба с теми, кто был приписан к «бюро британской пропаганды» в Петрограде и Москве. Среди корреспондентов был уже упомянутый Гарольд Вильямс, писавший для лондонской «Таймс», «великий эксперт по России и самый из всех скромный мой учитель и покровитель», – как писал о нем позже Локкарт; его лондонский знакомый, модный писатель Уолпол, с которым он сблизился в эти годы на всю жизнь. Это был теперь забытый романист, среди многочисленных книг которого есть два «русских» романа. Уолпол был молод, элегантен, красив и с энтузиазмом пошел работать санитаром на русском фронте. С первого своего появления в столице он стал близким другом художника «Мира искусств» К. А. Сомова, которому и посвятил одну из своих «русских» книг. Уже в первый год войны, когда он был в большой славе, он говорил, что никогда не уедет из России, навсегда останется здесь, что Россия выиграет войну и что он, Уолпол, никогда не оставит Петербурга. Он был вместе с Локкартом в тот вечер, когда тот был представлен Горькому, – это случилось в «Летучей мыши» Балиева, где Локкарт имел свой столик.
Генеральный консул теперь правил в Москве, стараясь не упустить ни сплетен, ни серьезных донесений, касающихся политики и всего того, что вокруг политики; он аккуратно получал официальную информацию от секретарей Бьюкенена и отсылал ему свою. У него появились друзья среди крупных людей: уже упомянутый Челноков («мой лучший друг»), Николай Иванович Гучков (брат Александра, члена Думы, председателя Красного креста), актрисы и великие князья, железнодорожные магнаты; а когда он бывал в Петрограде – так называемый высший свет принимал его и баловал его. Ему однажды пришлось встретиться с великим князем Михаилом Александровичем, братом царя. Теперь он не прочь бывал и похвастать своими знакомствами. О нем говорили, что он умен и забавен, мил и остроумен и всегда ровно весел, и он отвечал, что все это потому, что он живет сейчас счастливейшие годы своей жизни.
Февральская революция пришла в Петроград, и через несколько дней вся Москва была охвачена ею. Английское посольство в Петрограде, репортеры английских газет и служащие московского консульства, а с ними и сам консул вдруг с утра до глубокой ночи стали лихорадочно делать одно и то же дело, одни – там, другие – здесь: охотиться за новостями, метаться по городу, сидеть у телеграфа, у телефона и посылать донесения Ллойд Джорджу, пока наконец Локкарт не вырвался в Петроград самолично, не увидел Керенского, Милюкова, Савинкова, Чернова, Маклакова, кн. Львова. С ними со всеми его свел Челноков.
Летние месяцы 1917 года пролетели; между Москвой и Петроградом он проводил теперь ночи в вагонах скорых поездов, большей частью носясь между своим кабинетом в Москве и палатами посольства в Петрограде. От весны до начала осени в новую Россию приезжали многочисленные делегации союзных стран: Локкарт служил им и гидом, и переводчиком. Это были вожди британских профсоюзов, французские социалисты («самым ярым врагом большевистской партии был среди них Марсель Кашен»), по пятам за ними – члены английской рабочей партии во главе с их лидером Гендерсоном. В этом угаре появилась у него молодая подруга, случайно встреченная в театре красавица-еврейка, о которой немедленно узнали все, как это бывает в таких случаях, когда люди ловят новости и вдруг в их сеть попадает что-то постороннее, не имеющее прямого отношения к искомому, но оно оказывается тоже очень важным и интересным. Настолько интересным, что о новости этой докладывают Бьюкенену, и Бьюкенен вызывает к себе Локкарта и ведет его в посольский сад на прогулку.
Он говорит Локкарту, что молодому дипломату пора съездить на время домой: до его жены дошли слухи, что он завел себе в Москве подругу. Решение посла обсуждению не подлежит, и консул уезжает, едва успев (а может быть, и не успев) проститься с подругой. Он едет через Швецию и Норвегию, по Северному морю, минированному немцами. И только когда он ступает на английскую землю, он узнает из телеграмм о деле Корнилова.
Сначала он две недели отдыхает в Шотландии. Потом в Лондоне его рвут на части, но он обороняется от друзей и родственников, от своей бабушки, которой он немножко боится, от коллег в Форин Оффис, от русских знакомых еще прежних времен и, конечно, очень мало сидит дома с женой и маленьким сыном. Члены правительства требуют его докладов, члены парламента угощают его завтраками, и он официально и неофициально докладывает им. Два месяца промелькнули, и вести из России потрясают мир, а с ним и Локкарта; те, кого он так хорошо знал, с кем проводил столько времени, изгнаны из Зимнего дворца, и Смольный теперь – центр столицы. 20 декабря он приглашен высказать свое мнение о русских событиях в Форин Оффис: его слушают его старый покровитель лорд Милнер, Смэтс, Керзон, Сесил, и на следующий день Ллойд Джордж приглашает его для беседы с глазу на глаз и дает ему двухчасовую аудиенцию.
Все эти месяцы он усиленно пишет в газетах (без подписи), дает интервью по русским вопросам, думает о своем возможном устройстве в Форин Оффис. В середине декабря обсуждается на верхах возвращение его в Москву, особенно поддерживает этот план лорд Милнер: Локкарт пропустил не только мятеж Корнилова, он пропустил Октябрьскую революцию! Рождество он проводит с отцом и матерью, ожидая каждую минуту решения своей судьбы.
Ллойд Джордж согласен, и другие не возражают: он умен, он владеет русским языком, он наблюдателен, он умеет завязывать связи, он жизнерадостен, остроумен, у него завелись друзья повсюду. Но премьер-министр дает ему серьезное поручение, он надеется, что Локкарт, несмотря на молодость, выполнит его: поручение заключается в том, чтобы ни в коем случае не дать России заключить с Германией сепаратный мир.
14 января он садится на пароход, английский крейсер, идущий в Берген. За месяц до этого большевиками и немцами было подписано перемирие, а 22 декабря в Брест-Литовске открылась первая пленарная сессия мирной конференции. Время было горячее.
Мог ли он думать, уезжая, что в день, когда он вернется в Москву, через четыре с лишним месяца, он вернется в другую Москву, другую Россию? Октябрь 1917 года все перевернул, все раскидал: Локкарт приезжает теперь как «специальный агент», ни консулов, ни послов в старом смысле слова больше не существует. Он приезжает как специальный агент, как осведомитель, как глава особой миссии, чтобы установить неофициальные отношения с большевиками. Московский консул Бейли, который его заменял, уже уехал. Его посольство готово вот-вот уехать в Вологду и надеется погрузиться в Архангельске, чтобы вернуться домой. Английское правительство не признаёт правительства русского, но обеим сторонам необходимо наладить хоть какие-то, пусть неофициальные, сношения. В Лондоне М. М. Литвинов, тоже специальный агент, уже называет себя послом, – но на самом деле он такой же, как Локкарт, «неофициальный канал для взаимного осведомления».
Литвинов действительно был в это время (январь 1918 года) русским представителем в Англии. Во Франции в это время не было никого: она даже Каменева не пустила, когда он ехал туда в надежде как-то зацепиться и остаться торговым представителем. Литвинов, живший долгие годы до революции в Лондоне, был женат на англичанке, Айви Лоу, племяннице известного английского политического писателя Сиднея Д. Лоу, позже получившего от английского короля личное дворянство. Лоу был автором многих книг, среди них «Словарь английской истории». Его племянница была далеко не заурядной женщиной.
Локкарт познакомился с Литвиновым перед своим отъездом в Россию в Лондоне, где Рекс Липер, в то время работавший в политическом отделе Форин Оффис и считавшийся экспертом по российским делам, устроил завтрак в популярном ресторане Лайонса; Литвинов был его учителем русского языка. «Большевистский комиссар с неофициальными дипломатическими привилегиями» по собственной инициативе дал Локкарту личное письмо к Троцкому, и это дало британскому агенту уверенность, что и в новой России, как и в старой, он не пропадет.
В Петрограде не только не было больше Бьюкенена, но даже его заменивший Фрэнсис Линдли был невидим, и весь штат посольства был готов к выезду. Оставался один человек из десяти, главным образом для осведомительной роли, и два шифровальщика телеграмм. Сэр Джордж Бьюкенен, английский посол в Петербурге с 1910 года, старый опытный дипломат и верный друг Временного правительства, выехал домой в Англию, почувствовав со дня Октябрьской революции, что он стар, болен и никому не нужен, и возвращения его в Россию не предвиделось. Его место оставалось незанятым; Англия до сих пор большевиков не признавала и, видимо, признавать в ближайшее время не собиралась: бывшая союзница Антанты, Россия, находилась накануне заключения сепаратного мира с врагом. Сэр Джордж уехал с женой и дочерью, с которой Мура дружила в Лондоне перед войной. Теперь в огромном доме посольства на набережной Невы появились новые люди, и Локкарту было дано всего несколько недель, чтобы успеть ознакомиться с положением дел.
Локкарту шел тридцать второй год. Мура уже вторую неделю приходила в посольство после приемных часов. Она нашла там трех друзей, которых встречала на вечерах у Бэринга и Бенкендорфов в год своего замужества, одним из них был капитан Кроми. Локкарта она увидела на третий день после его приезда, она сейчас же узнала его, но теперь у него был весьма деловой вид: в день его приезда, 30 января, ему было объявлено, что штат посольства снимается из Петрограда, что багаж посольства уже отправлен в Вологду и что он остается в России старшим в своей должности. От сослуживцев он узнал, что и в других союзных посольствах и миссиях картина была та же: все сидели как на угольях. Оставаться больше было невозможно: не сегодня завтра в Брест-Литовске может быть подписан мир.
Вот что писал Локкарт о своей встрече с Мурой в тот самый день, когда они встретились (дневник он начал вести еще в 1915 году):
Сегодня я в первый раз увидел Муру. Она зашла в посольство. Она старая знакомая Хилла и Герстина и частая гостья в нашей квартире. Ей двадцать шесть лет… Руссейшая из русских, к мелочам жизни она относится с пренебрежением и со стойкостью, которая есть доказательство полного отсутствия всякого страха.
И несколько позже:
Ее жизнеспособность, быть может, связанная с ее железным здоровьем, была невероятна и заражала всех, с кем она общалась. Ее жизнь, ее мир были там, где были люди, ей дорогие, и ее жизненная философия сделала ее хозяйкой своей собственной судьбы. Она была аристократкой. Она могла бы быть и коммунисткой. Она никогда бы не могла быть мещанкой. В эти первые дни наших встреч в Петербурге я был слишком занят и озабочен своей собственной персоной, чтобы уделить ей больше внимания. Я видел в ней женщину большого очарования, чей разговор мог озарить мой день.
Кроме Хилла и Герстина и трех человек, которых Локкарт привез с собой из Англии, в посольстве находился морской атташе, капитан Кроми, также Мурин приятель по Лондону, и она устроила молодым дипломатам завтрак в день рождения Кроми, – к себе пригласить их она, разумеется, не могла, и завтрак был устроен у них на квартире. Это было на Масленице, и они ели блины с икрой и пили водку. Локкарт каждому гостю сочинил небольшое юмористическое рифмованное приветствие, а Кроми произнес комический спич. Они много смеялись и пили за здоровье Муры. Для них этот завтрак оказался последним веселым сборищем в России: Герстина убила русская пуля под Архангельском в дни английской интервенции, Хикс умер от туберкулеза в 1930 году, Кроми погиб спустя пять месяцев в английском посольстве в Петрограде, защищая здание с оружием в руках от ворвавшихся красноармейцев. Локкарт один дожил до глубокой старости: он умер в 1970 году.
Приехав в последние дни января в Петроград, он сейчас же оценивает тревожное положение в дипломатических кругах: нейтральные держатся вместе и выжидают; союзники, справедливо считая, что, несмотря на трудности в переговорах с немцами, мир России с Германией будет подписан, страстно обсуждают свой коллективный отъезд и жгут бумаги. Судьба их все еще не решена: правительство решило перенести столицу в Москву, скоро начнет переезжать из Смольного в Кремль, и, разумеется, нейтральным представительствам придется ехать туда за ним. В среде их нет единодушия. Что касается союзников, то кое-кого охватывает беспокойство, что они не успеют оставить пределы России, прежде чем германские представители – т. е. генералы враждебной армии – появятся в Петрограде и Москве. Кроме того, быстрое продвижение германской армии по всему фронту – от Украины до Прибалтики (и занятие ими части Финляндии) – волнует их. Двинск взят, Псков находится под угрозой, падение Петрограда кажется если не неминуемым, то весьма вероятным. А некоторые дипломаты (как, впрочем, кое-кто и из наркомов) считают, что угроза есть и Москве, и называют Нижний Новгород этапом эвакуации большевистского правительства.
После долгих переговоров со Смольным и сношений с Лондоном, Парижем, Вашингтоном, Римом и Токио 25 февраля было наконец решено выехать через Вологду и Архангельск. На следующий день снялись американцы, японцы, китайцы, испанцы и бразильцы, а 28-го уехали англичане и французы, греки, сербы, бельгийцы, итальянцы и португальцы. Кроме того, англичане увозили с собой около шестидесяти человек петербургской и московской английской колонии. Уезжающим, по распоряжению совнаркома, был подан специальный поезд; они должны были жить в Вологде в вагонах и ждать переправки в Архангельск, где их заберут английские крейсера.
Третий секретарь французского посольства де Робьен описал картину прощания молодых союзных дипломатов, уезжавших в Вологду, со своими русскими знакомыми: на платформе возле спального вагона все были в слезах: «Княжна Урусова стояла рядом с Жанти, Карсавина [Тамара] – подле Бенджи Брюса, графиня Бенкендорф [Mypa] рядом с Кунардом, графиня Ностиц – с Лалэнгом…» К тому надо добавить, что Бенджи Брюс позже вернулся за Т. П. Карсавиной в Петроград и вывез ее в Англию: они были счастливо женаты с 1915 года. С ней вместе он вывез и Женю Шелепину, секретаршу Троцкого. На ней впоследствии женился Артур Рэнсом, писатель и биограф Оскара Уайльда; а племянница Челнокова, Люба Малинина, спешно вышедшая замуж за капитана Хикса перед его высылкой из России, выехала с ним вместе в сентябре 1918 года, о чем будет рассказано в свое время[13].
Проехав границу, в Белоострове поезд был задержан. Финляндия была охвачена гражданской войной: белые финны с помощью белых русских гнали красных финнов на север. Немцы методически оккупировали прибрежные финские местечки, переходя на военных кораблях Финский залив из Прибалтики, которая была в их руках. Месяц задержки грозил иностранным дипломатам немецким пленом, и только после мучительных дней и сложных переговоров им удалось наконец проехать через Сортавалу и Петрозаводск на линию Тихвин – Череповец и в конце марта оказаться в Вологде. Эти затруднения коснулись только тех, кто стремился выехать на запад, т. е. на Хапаранду, – это были англичане, французы, а также представители некоторых более мелких легаций, которые во что бы то ни стало решили выбраться из пределов России. Американцы же, хотевшие остаться в России как можно дольше, а также японцы, китайцы и сиамцы выехали из Петрограда прямо на восток и, обогнув с юга Ладожское озеро, благополучно попали на ту же Тихвино-Череповецкую ветку.
В английском посольстве теперь оставалось не более одной десятой штата, и Локкарт, после отъезда Линдли в Вологду – он уехал последним и считался, будучи поверенным в делах, заместителем Бьюкенена, – остался начальником всего отдела. Из тех трех, что он привез с собой, он был ближе всех с капитаном Хиксом, назначенным теперь военным атташе (несмотря на то что посольства не существовало). Вместе с Хиксом они сняли квартиру тут же на набережной, с видом на Неву и Петропавловскую крепость. По утрам он не мог оторвать глаз от этого вида, который снился ему в Лондоне много раз. И он любил свои высокие окна, смотрящие на облачное северное небо.
Очень скоро отношения между Мурой и Локкартом приняли совершенно особый характер: оба страстно влюбились друг в друга, видя, она в нем – все, чего лишила ее жизнь, он в ней – олицетворение страны, которую он полюбил, в которой он теперь делал карьеру и с которой чувствовал, особенно в этот свой приезд, глубокую связь. Для обоих началось неожиданное и недозволенное счастье, в которое они вместе, с внезапной силой, упали из страшной, жестокой, голодной и холодной действительности. Оба стали друг для друга центром всей жизни.
Кругом теперь были – кроме еще оставшихся в России английских, французских и американских друзей – и русские друзья: в Москве – семья Эртель, вдова Александра Эртеля, писателя и друга Льва Толстого, умершего еще в 1908 году, ее дочери, из которых одна, Вера, была подругой и помощницей Констанции Гарнетт, известной переводчицы на английский русских классиков, другая – Наталия, впоследствии по мужу Даддингтон, автор книги о Бальмонте и переводчица его стихов. Вдова Эртеля давала уроки русского языка членам английского посольства, среди них был и Уолпол, и Локкарт, и даже одно время сам фельдмаршал, генерал Уэйвелл, в бытность свою в Москве. Тут был и М. Ликиардопуло, работавший в Художественном театре, знавший весь театральный и литературный мир, друг Брюсова, Вяч. Иванова и Ходасевича. В Петрограде люди, связанные с Февральской революцией, исчезли с горизонта, но у Локкарта появились там новые знакомые – герои Октября: Троцкий; Карахан, заместитель наркоминдела и член Коллегии иностранных дел; Чичерин, «человек хорошей семьи и высокой культуры», говорил Локкарт, расходясь в этой оценке наркоминдела с Карлом Радеком, который называл Чичерина «старой бабой», а Карахана – «ослом классической красоты». Он познакомился с Петерсом, правой рукой Дзержинского в ВЧК, позже – с Зиновьевым. В ту весну переезд правительства из Петрограда в Москву длился несколько месяцев, и Локкарту приходилось быть между Смольным и Кремлем. И тут, и там у него были квартиры.
В первый раз он выехал в Москву 16 марта, в личном вагоне Троцкого, который относился к нему как к полномочному представителю Великобритании и ввел его в Кремль. Локкарт позже писал:
При различной мере близости я постепенно перезнакомился почти со всеми лидерами: от Ленина и Троцкого до Дзержинского и Петерса. У меня специальный пропуск в Смольный. Не раз я бывал на заседаниях Исполнительного комитета в Москве, в главной зале отеля «Метрополь», где в дни царского режима я развлекался совсем другого рода встречами. Из Петрограда в Москву я ездил в поезде Троцкого и обедал с ним.
А в это время германская армия, не встречая сопротивления, медленно двигалась в глубь юга России. Переговоры всё продолжались. И Троцкий, по словам Локкарта, был откровенен с ним. Однажды, в те же недели, он нашел наркомвоена в особенно нервном состоянии: дальневосточные новости были тревожны. «Если Владивосток будет занят японцами, – сказал Троцкий, – Россия целиком бросится в объятия Германии».
«Моя ежедневная работа, – продолжает Локкарт, – была с Троцким и Чичериным, с Караханом и Радеком. Три последних составили некий триумвират, управлявший комиссариатом иностранных дел после того, как Троцкий стал наркомвоеном [и председателем Верховного военного совета, в то время как Чичерин стал наркоминделом, а Карахан – его заместителем]».
Еще в феврале Локкарт получил для себя и для двух своих сотрудников свидетельство, подписанное Троцким:
Прошу все организации, Советы и Комиссаров вокзалов оказывать всяческое содействие членам Английской Миссии, госп. Р. Б. Локкарту, У. Л. Хиксу и Д. Герстину.
П.С. Личные продовольственные запасы не подвергать реквизиции.
Эта бумажка открывала ему многие двери, и для него стало ясно, что настоящее его место в Москве. Он немедленно дал знать Хиксу, чтобы он приехал к нему, чтобы устроить и консульство, и жилище в новой столице. 3 марта был в Бресте подписан мир, и Локкарт увидел, что его жизнь и работа теперь будут тесно связаны с Москвой. Хикс приехал немедленно, они без труда нашли помещение, наняли кухарку и объявили «консульство» открытым. Старый термин, впрочем, не годился. Его кабинет и приемная оставались без официального имени. Позже он писал в своих воспоминаниях:
С момента расставания в Петрограде в начале марта мне ее [Муры] не доставало больше, чем я готов был признаться себе самому. Мы писали друг другу часто, и ее письма сделались для меня ежедневной необходимостью. В апреле она приехала в Москву и поселилась у нас. Она приехала в 10 утра. Я был занят моими посетителями до без десяти минут час. Я сошел вниз, в гостиную, где мы обычно завтракали и обедали. Она стояла у стола, и весеннее солнце освещало ее волосы. Когда я подходил к ней, я боялся, что мой голос выдаст меня. Что-то вошло в мою жизнь, что было сильней, чем сама жизнь. С той минуты она уже не покидала нас, пока нас не разлучила военная сила большевиков.
Таким образом, в непризнанной Англией большевистской России Локкарт оказался, с четырьмя сотрудниками и канцелярией, человеком без официальною статуса, без дипломатического иммунитета, но с огромными связями исключительно благодаря личным качествам, обаянию, уму и юмору. В свое время, т. е. ровно год тому назад, Англия признала Временное правительство немедленно после отречения царя, а Франция сделала это с еще большим энтузиазмом, но после октябрьского переворота 7 ноября в этом отношении ничего сделано не было и не могло быть сделано, хотя, если Литвинов в Лондоне называл себя «полпредом», почему бы и ему, Локкарту, не постараться во славу его величества английского короля напустить на себя важность? Но эти настроения скоро сменились совершенно противоположными: уже в начале апреля он почувствовал, что отношение к нему стало меняться – его начали меньше приглашать, реже звать обедать в кремлевской столовой (впрочем, там ели сейчас почти исключительно конину и турнепс), меньше он видел вокруг себя улыбок.
Власти, несомненно, за ним следили и вскользь давали ему понять, что он не имеет никаких прав. К этому времени, ввиду того что война союзников с Германией вошла в критическую стадию после выхода из войны России, Ллойд Джордж перетасовал своих министров и призвал к власти новых людей, что обычно делается, когда страна объявляется в опасности. Асквит, бывший премьер-министром с 1908-го, сделав около года тому назад попытку привлечь консерваторов в правительство, создал коалиционное министерство, но этим дела не поправил. Ллойд Джордж решился на этот шаг и стал почти в один день диктатором Англии, с помощью тори в правительстве, где либералы (он сам) и консерваторы, поддерживающие его (Бивербрук, Бонар Лоу и – позже – Карсон), повернули внешнюю политику Англии в новую сторону. У этой новой коалиции, и это было Локкарту хорошо известно, не было никаких симпатий к русскому правительству, в частности к именам, вынесенным Октябрем на верхи политической жизни России. А возвращающиеся к себе домой союзные дипломаты – англичане и в особенности французы – могли только усилить своей информацией недоверие к «узурпаторам, засевшим в Смольном», как их называл французский посол Нуланс, «теперь перебирающимися в Кремль».
Конечно, английское общественное мнение, которое в стране всегда имело влияние, и было и есть одной из традиций английской политической жизни, далеко не всегда было единодушно и не во всем поддерживало свое коалиционное правительство в его мероприятиях по отношению к новой России: крайние левые считали, что необходимо сейчас же признать Смольный – Кремль, восстановить дипломатические отношения, послать посла (члена рабочей партии, первым кандидатом был Гендерсон) и возвести Литвинова в звание посла, со связанным с этим изгнанием царских дипломатов из помещения русского посольства в Лондоне, где они всё еще жили, и вселением туда большевиков. Крайние правые считали, что господина Литвинова надо немедленно посадить в тюрьму за пропаганду большевизма, а первого секретаря царского посольства К. Д. Набокова, сотрудника незабвенного Бенкендорфа, произвести в послы со всеми вытекающими отсюда последствиями. Когда первые сведения о том, что в России генералы (как царские, так и Временного правительства) собирают, одни на юге, другие – в Сибири, армии для отпора большевикам, они заявили, что необходимо послать сейчас же экспедиционный корпус – каким угодно путем – в помощь Корнилову, Каледину, Семенову, Юденичу, в Беломорье, Черноморье, на Кавказ, на Дальний Восток, чтобы ликвидировать безобразие.
Однако эти два крайних мнения за и против признания разделялись далеко не большинством населения. Средняя и значительно более многочисленная часть английских государственных деятелей, интеллигенции, военных и гражданских властей, крупных газетных магнатов и других мыслящих граждан не имела точного понимания действий правительства и по обычной английской традиции выжидала событий. Но крайние мнения в Лондоне и Париже полностью отражались в группе дипломатов, оказавшихся в Вологде, и Локкарту с этим приходилось считаться. Так, посол США Дэвид Фрэнсис (так же как и его патрон, президент Вильсон) был решительно против вмешательства в русские дела, а французский посол Нуланс открыто требовал в своих донесениях Клемансо немедленной интервенции. Подавленный всем происшедшим, он рвался в Париж, чтобы открыть Европе «всю ужасную правду о России».
А в Европе создавалось в это время странное впечатление, что Россия распадается на части: каждую неделю какая-нибудь часть ее объявляла себя независимой. То Финляндия, то Украина, то Дон, то Кавказ, то Сибирь, то Архангельск. И это после того, как мир с Германией был подписан в Брест-Литовске и ратифицирован 14 марта специально для этого созванным IV Съездом Советов в Москве, после того, как Троцкий отказался согласиться на унизительные условия Германии и вышел из русской мирной делегации, а Ленин убедил съезд, что другого пути нет. После этого, когда правительство начало свой переезд в Москву из Смольного, его враги говорили, что оно в Москву «эвакуируется», видя, как немцы постепенно захватывают всё новые территории. Сразу после ратификации Ленин, при очередном свидании с Локкартом, спросил его: «Подаст нам Англия помощь?» – и Локкарт честно ответил ему: «Боюсь, что нет».
Принимая во внимание эти обстоятельства и то, что немцы медленно двигались по направлению к Петрограду, несмотря на подписанный мир, а может быть, именно поэтому, был риск, что союзные посольства, если их скоро не отправить в Европу, могут быть взяты в конце концов немцами в плен. Теперь они делали всё, что могли, чтобы добиться окончательного разрешения выехать из Вологды на север, где, на рейде в Мурманске, стояли несколько английских военных кораблей, охраняя права Великобритании, т. к. в архангельском порту находилось большое количество военного снабжения, присланного в свое время Англией в Россию еще в начале войны. В дипломатах, живших в тревоге и ожидании, теперь чувствовалась некоторая растерянность: они недоумевали, почему в Лондоне в эти недели интересы Англии вдруг перестали ясно диктовать правительству, на какой путь и с какими целями встать. Ясно поняв по шифрованным телеграммам из Вологды о настроении уехавших, Локкарт начал прямым путем, обходя Вологду, бомбардировать Лондон своим собственным планом, пытаясь убедить Ллойд Джорджа, что интервенция союзников в помощь белым против большевиков будет обречена на неудачу и может спасти положение лишь интервенция в помощь большевикам против немцев. Неудивительно, что и министерство Ллойд Джорджа, и главная военная квартира были поставлены в тупик таким требованием английского специального агента. Оно шло вразрез со всеми их целями и планами свержения большевиков.
Высадить союзные войска для помощи большевикам? Да, это был его план, и он казался самому Локкарту возможным: интервенция для укрепления большевиков, для продолжения борьбы с немцами и на пользу союзникам, которые в этот год претерпевали огромные трудности. Именно такой план казался Локкарту в марте и апреле 1918 года наиболее выгодным его родине: не гнать большевиков и сажать на их место генералов или социалистов (где, как известно, что человек, то и партия), но использовать большевиков и их новую революционную армию – для этого дав им возможность провести всеобщую мобилизацию, – в новой войне, не в старой царской войне, но в революционной войне с цитаделью реакции, Германией, и тем спасти молодую революционную республику. Этот план, о котором он ежедневно или хотя бы через день телеграфировал в Лондон, казался ему полным великого значения для будущего как России, так и Европы.
Он постепенно стал замечать, что Ллойд Джордж и его министры, генеральный штаб и общественное мнение, видимо, в грош не ставят его план, и жаловался Хиксу и Муре, что в Англии, под влиянием французов, склоняются к широкой союзной интервенции против большевиков: поддержкой должны были стать чехи в Сибири, которые теперь организовывались, и японцы, которые были во Владивостоке, и сами англичане, занявшие в августе Баку. На севере английские крейсера выходили из своих портов в Мурманск, таковы были последние сведения. Но в чем был смысл происходящего? Какая была у союзников цель? В эти два месяца ему постепенно открылось: цель должна быть только одна – победить немцев, а этого ни с генералами, ни с эсерами достигнуть будет нельзя. Эта цель наполнила его огромным воодушевлением: народ русский под большевистским командованием бросится на немцев, очистит свою страну от них, спасет новую Россию и тем самым спасет союзников. Теперь, когда немецкая армия с марта стояла в Пикардии, когда в мае начались кровопролитные бои на Марне и фронт протянулся от Мааса до моря, Людендорф шел от победы к победе, и ни для кого не было секретом, что его когорты готовятся к решительному наступлению, к последнему решительному бою.
Но в Англии и во Франции, где еще сильнее антибольшевистские настроения, должны бы понять (думал Локкарт), что союзные солдаты и офицеры на территории России будут сражаться за себя, а не для того, чтобы вмешиваться во внутренние дела русских. Они пойдут бок о бок с молодыми красными полками новой России, знающими, что ни Англия, ни Франция не отхватят (это особенно важно внушить крестьянству) ни куска русской территории, и разобьют общего врага. Эта картина вдохновляла его. Одно его смущало: а что как белые генералы, и буржуазия, и интеллигенция России не захотят такой интервенции, переметнутся к немцам и пойдут с ними против большевиков? Красивая картина вдруг меркла, что-то тревожное и страшное вдруг появлялось в романтической диалектике Локкарта, и в цепи его рассуждений наступал разрыв. И он говорил себе: все это надо будет тщательно обдумать, а пока – слать и слать им шифровки. Шифровальщики у него никогда не сидели без дела.
Его мысль принимала иногда неожиданное направление: не идти бок о бок с молодой революционной армией Ленина и Троцкого, но выработать нейтралитет с большевистской Россией: бить немцев, не допуская их до занятия центров боеприпасов и снабжения (украинский хлеб!), имея обеспеченный тыл, нейтралитет большевистского правительства, которое пусть само укрепляет свою власть в центрах, только бы нам не мешало на окраинах. Возможно ли это? Да, если Ленин и Троцкий, Чичерин, Карахан и другие будут ему, Локкарту, верить, а он объяснит все это Ллойд Джорджу: «Мы не вмешиваемся в их внутренние дела, пусть они без нас ликвидируют своих внутрироссийских врагов, мы приходим не как союзники их революции, мы приходим бороться с нашим общим внешним врагом». Это значит: расстреливайте ваших контрреволюционеров – это нас не касается. Возможно ли это? Что-то как будто и здесь не додумано. Но сейчас ему не до того.
А если не будет удачи? Если мы, интервенты, потерпим военное поражение, одни, без большевиков, но на их территории, или – как в первом случае – вместе с ними ведя войну? Немцы, тоже одни или вместе с русскими военными и другими антибольшевистскими элементами, пройдут и в Петроград, и в Москву, и что тогда случится у нас на западном фронте? Поднимется дух армии Людендорфа, потечет снабжение с русских полей, вооружение с пущенных в ход русских заводов, уголь, нефть, руда. Помогут им и окраины, все те, которые сейчас откалываются от России, и что тогда останется делать нам? Союз России с Германией на сто лет, России генеральской или социалистической. Выходит, что в случае нашей удачи – красным будет хорошо, а в случае нашей неудачи – белым будет хорошо. На этом недоумении его стратегические и тактические размышления останавливались. Воображал ли он себя великим стратегом или великим тактиком? Или только великим спасителем тонущей, разбитой, разгромленной Европы? Когда он был подростком, его любимым героем был Наполеон.
Теперь, тайно от всех, он обещал себе присмотреться внимательно к тем, которые казались ему до сих пор неизвестной силой: к Савинкову, к генералу Алексееву, к бывшим владельцам крупных заводов (в Москве кое-кто из них все еще скрывался, в том числе Путилов, отправив семьи в Крым), внимательно присмотреться. Что это за люди? Известно, против кого они, но за кого они? И, что еще важнее, кто с ними, кто за них, где их сила? Жак Садуль, французский «наблюдатель», говорит, что за эсерами вовсе нет никого, за крупным капиталом – только деньги, а за генералами – Кайзер Вильгельм и германский генштаб. Ставить генералов у власти мы не можем, ставить эсеров – мы их у власти уже видели. Временная либеральная военная диктатура? Разве бывает такая? Украинский гетман – ставленник Германии. Это ли не пример? Но, с другой стороны, даже А. В. Кривошеин, до сих пор не уехавший из Москвы, говорил генералу де Шевильи, начальнику отдела французской пропаганды, что, если союзники не помогут контрреволюции, России придется повернуться лицом к Германии, чтобы искать помощи у нее, как сделали Украина и Финляндия.
Была у Локкарта еще одна мысль: высадить союзный десант, например в Архангельске, не объявляя своих целей – как японцы сделали во Владивостоке. Японцы не двигаются, потому что президент Вильсон этого не желает. А мы встанем на рейде в Архангельске, как сейчас стоим в Мурманске, и будем там стоять. И посмотрим, как повернутся события.
Необходимо помнить, что время весной 1918 года, после заключения России мира с Германией, было для союзников трагическим, несмотря на помощь США: Брестский мир, подписанный 3 марта, не остановил Германию, но, наоборот, дал ей возможность наступления на западном фронте. Генерал Фош (позже – маршал) в марте был назначен главнокомандующим всеми объединенными силами союзников; их потери были неисчислимы; дух на французском фронте был подрезан морально и физически четырьмя годами окопной войны и новыми орудиями войны, идущими с немецкой стороны, а также пропагандой так называемых «пацифистов». И кроме того, в связи с Октябрьской революцией и Брестским миром единодушие внутри самой Антанты (Ллойд Джордж – Клемансо – Вильсон) касательно того, как быть с Россией, было если не утрачено, то поколеблено.
Локкарт в эти месяцы считал, что знает каждую деталь, возникающую в умах высоко стоящих государственных людей в Кремле. «Я в контакте с каждым из них здесь», – телеграфировал он в Лондон, и это была сущая правда; этому доказательство не только выданное ему Троцким свидетельство, но и письмо Чичерина от 2 апреля по поводу прихода союзных крейсеров в Мурманск. Наркоминдел писал:
Дорогой М-р Локкарт,
ввиду тревожных слухов, распространяющихся о нашем севере, и намерений Англии, порождающих их, мы были бы Вам крайне признательны, если бы Вы дали нам некоторые объяснения касательно положения в вышеозначенной местности. Это дало бы нам возможность успокоить тревогу населения и прекратить страхи, связанные с ней.
Локкарт, разумеется, заверил Чичерина на следующий же день, что никаких антисоветских намерений Англия, по его сведениям, на русском севере не имеет. Но в начале мая у самого Локкарта начались сомнения, которые к середине месяца приняли острую форму. Он был представителем, наблюдателем, в одном лице представлял в бушевавшей России свою страну, не имея за спиной ни опыта и престижа Бьюкенена, ни поддержки союзных дипломатов, у которых он всегда бывал готов чему-нибудь подучиться. Благодаря двусмысленному титулу британского агента и молодости самая возможность не только заменить хотя бы и временно сэра Джорджа, но даже в беседе поставить два имени рядом – Бьюкенена и его – могла только вызвать улыбку. А о поддержке союзных дипломатов нечего было и думать: все, имевшие положение, опыт, понимание вещей, давно были в Вологде.
Если у Локкарта в это время не было советников более опытных и прозорливых, чем он сам, среди остатков союзного дипломатического корпуса, то были в Москве в это время такие же, как он, наблюдатели, оставленные в столице для контакта с Кремлем, но имевшие, однако, не больше, чем он, а может быть, и меньше, престижа и веса. О двух из них, наиболее ему дружественных, французе Жаке Садуле и американце Рэймонде Робинсе, следует сказать несколько слов. Первый позже вступил в члены французской коммунистической партии, второй, полковник американской службы, был оставлен послом Фрэнсисом в Москве до лета 1918 года в качестве представителя американского Красного креста.
Капитан Жак Садуль, которому было в то время тридцать семь лет, после отъезда французского посла Нуланса стал членом французской миссии в Москве благодаря покровительству министра вооружений, социалиста Альбера Тома. Нуланс, заменивший в декабре Мориса Палеолога, сидевшего французским послом в Петербурге с 1914 года, выехав из Москвы, оставил там нескольких агентов и последних корреспондентов парижских газет, готовых выехать из России в любой момент. Альбер Тома приезжал в Россию при Временном правительстве с целью оказать нажим на правительство Керенского и других для продолжения войны с Германией, прося, а потом и требуя не бросать своих союзников и не нарушать данной ими клятвы. Локкарт и тогда, и позже, когда писал о Тома, мог не знать, что русских министров в 1917 году и министра-социалиста Тома связывало масонство. Он объясняет упорство Временного правительства в продолжении войны и решительный отказ его от возможности сепаратного мира исключительно «верностью Керенского и других клятве, данной в свое время союзникам». Кстати, параллельно с делегацией Тома в Россию приезжала и другая делегация, главой которой были социалисты Морис Мутэ и Марсель Кашен, тогда горячий французский патриот, со слезами на глазах умолявший Керенского продолжать войну. В 1920-х годах Кашен стал главой французской компартии и чем-то вроде французского Ленина (до восшествия на престол генсека Мориса Тореза). В 1940-х годах, во время немецкой оккупации Парижа, Кашен имел несчастье несколько соглашательски отнестись к оккупантам, и, когда Вторая мировая война кончилась, его имя постепенно исчезло из списков лидеров партии.
После Октября Тома послал в Россию Садуля, которого считал способным и энергичным человеком. Локкарт позже говорил, что ему нравился Садуль своим аппетитом, юмором и бородой. Он, кроме своего официального положения наблюдателя, считался корреспондентом французских газет, но главным образом он был корреспондентом самого Тома, состоявшего в министерстве Клемансо министром вооружений. С другим французом, генералом Лавернем, Садуль был не в ладах, как и с консулом Гренаром, но Лавернь старался сдерживать себя, сознавая, что, если Садуль уедет, он, Лавернь, лишится своего главного, если не единственного информатора: Садуль не только был вхож в Кремль, но благодаря своему знакомству с Троцким в предвоенные годы он был теперь с наркомвоеном в близких дружеских отношениях. Садуль и глава французской миссии, генерал Лавернь, были совершенно различного мнения о русских событиях, что не мешало им обедать вместе, а часто и втроем, с главой французской военной пропаганды, генералом де Шевильи, который был начальником Лаверня. Они все четверо, если считать консула Гренара, были оставлены в Москве для наблюдения, а не для того, чтобы полемизировать друг с другом. Пока французское посольство сидело на месте, капитан Садуль считался посторонним лицом, имеющим исключительные связи в Смольном; когда оно выехало, он стал как-то совершенно естественно представлять Францию, неофициально, потому что и Франция в это время еще не признала большевиков. И агенту секретной службы Гренару, и корреспонденту «Фигаро» Маршану было известно, что Садуль лично связан дружескими узами с некоторыми членами ЦК большевистской партии, и что он извлекает из этого всяческие выгоды для информирования своего правительства. Но Садуль был далеко не один, кто во французской группе разделял идеологию большевиков, отнюдь не совпадавшую с убеждениями осторожного и консервативного посла Нуланса. Рене Маршан тоже считал, как и Садуль, что русская армия теперь, когда она красная и народная, только и ждет, чтобы бить немцев, и союзникам необходимо в этом помочь и ей, и ее вождям. В таком духе Маршан разговаривал с американским послом Фрэнсисом во время своей краткой поездки в Вологду, требуя, чтобы США запретили Японии занимать Сибирь и поддерживать чехов и контрреволюционеров, объясняя Фрэнсису, что союзникам необходимо всячески поддерживать новое русское правительство в Кремле и защищать завоевания Октября.
В этом же содержалась и вся идея Жака Садуля: немедленный десант французов, англичан и американцев для того, чтобы помочь большевикам победить Германию (которая есть олицетворение мировой реакции) и укрепиться на своих позициях. Помочь Ленину, помочь революции – это Садуль называл в своих письмах Тома «мое влияние на Ленина и Троцкого»: они ведут мир к вселенским переменам.
С Лениным Садуль был знаком лично, с Троцким, как уже было сказано, он был в дружеских отношениях. Нарком, правда, шутя, предлагал ему в феврале ехать с ним в Брест-Литовск подписывать мир с Германией. Садуль об этом с энтузиазмом писал Тома и называл советскую мирную делегацию «диктаторами победившего пролетариата». Он также сообщал в Париж, что немцы стоят в двухстах километрах от Петрограда и медленно, но упорно двигаются к нему. «Я толкаю большевиков к защите Петрограда… Французская миссия поможет им защитить их столицу… Я уверяю их, что наша помощь задержит падение Петрограда на несколько недель».
Дальнейшая судьба Садуля любопытна: побывав еще до приезда в Россию на французском фронте, он в России пошел обучать красноармейцев военному искусству и через несколько месяцев стал красноармейским инструктором. Он порвал всякие связи со своим французским начальством[14], и после того, как союзные посольства выехали из Вологды, он начал выполнять поручения Кремля в Италии и Германии. В 1927 году он был награжден орденом Красного Знамени. Но вернуться во Францию он не мог: в 1919 году его в Париже заочно судили и приговорили к смертной казни. После 1924 года, признания Францией Советской России и прихода к власти радикал-социалистов во главе с Эррио, Садуль нелегально вернулся в Париж, где его арестовали и отдали под суд. В январе 1925-го он был условно освобожден, и в апреле того же года был по суду оправдан.
Получив в свое время юридическое образование, он позже вернулся к адвокатской практике, был с 1932 года французским корреспондентом «Известий», деятельным членом французской компартии и сотрудником Общества сближения Франции с СССР. Во время германской оккупации он был арестован немцами (он был еврей), но выпущен после нескольких месяцев на свободу. После войны он был выбран мэром городка Сен-Максим, в департаменте Вар, на юге Франции, оставался по-прежнему убежденным коммунистом и умер в славе и почете в 1956 году. В свое время, в 1930-х годах, его тучную фигуру можно было часто видеть на бульваре Монпарнас, в тех кафе, где собирались Эренбург, Савич и их друзья, где он разглагольствовал перед своими восхищенными слушателями о встречах с Лениным (но уже не с Троцким). Он оставил по себе книгу, свои донесения в 1918 году министру Тома, другу Керенского и В. А. Маклакова. В этих давно изданных и недавно переизданных реляциях почти нет фактов, но есть упрямая, многоречивая и монотонная пропаганда идей, высказанных риторически с пафосом и слезой.
Другой наблюдатель, оставленный в Москве американским послом Дэвидом Фрэнсисом, был полковник Рэймонд Робинс, начальник американского Красного креста в России. Локкарт позже писал, что «у нас с ним не было секретов друг от друга, как, впрочем, и с Робертом Шервудом [главным директором Политического отдела военного министерства США]. Мы обменивались информацией, мы доверяли друг другу самые глубокие тайны».
Робинс был человеком состоятельным, образованным, с сильной волей и ярким воображением. Он в первые же недели стал бывать у Ленина, обедать с Троцким, но не столько, чтобы слушать их – он давал им советы, спорил, совершенно по-домашнему обращался с ними, как могут это делать только американцы. Он был энергичен, честолюбив и не был согласен на малые дела. Как и Садуль, как и – позже – Локкарт, он ездил в Вологду к своему начальству, теперь в изгнании, и в Вологде тоже разговаривал по-свойски, а когда ему требовалось узнать, что думают в Вашингтоне, он непосредственно сносился с Белым домом. Если же он хотел осведомиться, что, собственно, без него сейчас творится в Петрограде, то он телеграфировал прямо Ленину:
Вологда, 28 февраля 1918 г.
2 часа 45 мин. пополудни.
Каково положение в Петрограде? Какие новости о германском наступлении? Подписан ли мир? Выехали ли английские и французские посольства? [Они выехали 1 марта.] Когда и какой дорогой? Скажите Локкарту, в британском посольстве, что мы доехали.
На что Ленин ему отвечал:
Получено февр. 28.
3 часа 10 мин. пополудни.
Перемирие еще не подписано. Положение без перемен.
На остальные вопросы Вам ответит Петров из наркоминдела.
Локкарт пишет о Робинсе как о талантливом, живом собеседнике, «ораторе того же калибра, каким был Черчилль». Разговор с ним не был диалог, это почти всегда был монолог; монолог Робинса, его способность находить метафоры и пользоваться ими была исключительно оригинальна. Еще в 1912 году он был кандидатом на выборах в Сенат США от штата Иллинойс. Он искал великих и умел поклоняться им. Одним из них был Теодор Рузвельт; Ленин разжег его воображение и – странно сказать – Ленину он часто казался забавен. Ленин никогда не отказывал ему в приеме, и даже иногда могло казаться, что Робинс, силой своей личности, действует на Ленина, конечно, не меняет его мыслей и решений, но впечатляет его, как впечатляет он всех вокруг себя.
Он был за немедленное признание США большевиков, но посол Фрэнсис думал об этом несколько иначе. Там, в Вологде, настроения были обусловлены твердой непримиримостью опытного дипломата Нуланса, жаждавшего крови Ленина, интервенциониста и реакционера, поклонника порядка и традиций. И ни Робинс, ни Садуль своими доводами, что «России обратного хода нет», никого не могли переубедить. В Москве же и в Петрограде оставшиеся англичане, французы и американцы слушали их гораздо более внимательно. Впрочем, тут люди были совершенно другого рода, и цели их были другие: в Вологде сидели профессиональные дипломаты, которые давали отчет своим правительствам – Ллойд Джорджу, Клемансо, Вильсону, – они много недель сидели там как на иголках, всё еще живя в вагонах, данных им Совнаркомом, пока 14 мая не уехали в Архангельск. В Москве же и Петрограде оставались люди на целое поколение моложе их, от служивших на секретной службе до атташе союзных военных миссий, от последних корреспондентов европейских газет до последних служащих разоренных консульств.
В 1920-х и 1930-х годах, в среде русской эмиграции в Париже, бывшие социалисты-революционеры и социал-демократы утверждали, что только профессиональные политики имеют право заниматься политикой и рассуждать о ней, что политическая деятельность не терпит дилетантства. Над ними посмеивались (1917 год был еще слишком свеж в памяти), но они, несомненно, в каком-то смысле были правы: дилетанты в политике очень редко считаются с идеологией, стоящей за ней или ведущей ее, и не понимают роли и значения ее власти над массами. Идеология, заменяющая религию, дающая готовые и обязательные ответы на все без исключения вопросы как быта, так и бытия, обуславливающая поведение политических вождей, кажется им не столь существенной, как другие факторы политической жизни. Робинс игнорировал идеологию большевиков, он ясно видел их цели как в России, так и в международном масштабе, он видел их стратегию и тактику, но никогда не заглядывал в основу, на чем это все стоит и что за этим скрывается. Может быть, в некоторой степени это повторилось значительно позже, когда почти всеми правительствами в 1930-х годах игнорировалась книга Гитлера, и его идеологии не было оказано достаточно внимания? И те, кто стоял тогда у власти в Европе и Америке, не вникли в тот факт, что в тоталитаризме идеология всегда заменяет идеи? Робинс схватил главное, как ему казалось: бедные будут накормлены (не сейчас, не немедленно, но в будущем, и с помощью американского Красного креста), жадные и сытые будут обезврежены, и между «понявшими» и «ожившими» в этой замороженной стране распустятся наконец цветы несомненного братства. Он был американцем Среднего Запада, каждый день читал Библию; гуманист и филантроп, он, судя по всему, что о нем позже писалось, был также оптимист и сангвиник.
Свою красно-крестную миссию он привез еще в августе 1917 года, через Сибирь. Он лично знал Керенского, Милюкова, Корнилова и многих других. Он обещал помощь сначала Временному правительству, потом – Совнаркому. Особенно этому последнему, если Ленин согласится продолжать войну с немцами. И почему бы ему не продолжать ее, если его правительство рабоче-крестьянское, а рабочие и крестьяне теперь имеют свою собственную армию и конечно его поддержат? Садуль и отчасти Локкарт были с ним согласны: в Архангельск союзники вот-вот обещали прислать флот со снабжением для революционного народа – если этот народ будет продолжать войну с Германией. Впрочем, надо именно не продолжать царскую войну, а начать новую, революционную, через новую революционную мобилизацию, с новыми революционными целями и новым энтузиазмом. Фрэнсис теперь в основном был с Робинсом согласен: интервенция должна была начаться, если и не за большевиков, то во всяком случае не против них.
Благодаря своим связям в Кремле Робинс ездил по Москве в своем автомобиле, украшенном американским флагом. Автомобиль у него украли анархисты, занимавшие в это время двадцать шесть особняков в столице и бесчинствовавшие в городе днем и ночью, убивая, грабя, поджигая. 11 апреля на них была произведена облава: ночью, в один и тот же час на все их восемнадцать центров налетели вооруженные до зубов военные части ВЧК, и в этом разгроме больше ста из них было убито и пятьсот арестовано. Их центры были подожжены и горели. Из их литературы были устроены костры на московских улицах. Это была плановая кровавая ликвидация целой «партии», которая сама требовала убийств главарей в Кремле, расправы за то, что они предали революцию.
Робинс ездил по Москве с переводчиком, завтракал почти ежедневно с Локкартом, а иногда и втроем с Садулем, но даже ему этот апрель начал казаться зловещим: Москва была буквально залита кровью анархистов, и чекист Петерс на следующий день после «бани» повез Робинса и Локкарта посмотреть, что сталось со штабом и всякими штаб-квартирами анархистов в Москве, как на пикник. Некоторые помещения еще пахли кровью и распоротыми животами. Петерс объяснял обоим, что у большевиков нет времени производить судебное следствие и вообще ставить – как пьесу на театре – всю комедию законного судопроизводства. Первый немецкий посол после подписанного мира должен был приехать в Москву, и столицу приказано было вычистить. А судопроизводство с адвокатами, прокурорами, свидетелями и присяжными не ко времени: у советской власти слишком много врагов и их надо приканчивать на месте, и еще лучше – массово.
В эти дни у большевиков было довольно много задач, положение их иногда казалось угрожающим. Японский десант с явно враждебными целями во Владивостоке, немецкая армия под Петроградом, занятие немцами Финляндии и союзный десант в Мурманске (с неприкрытой целью идти в Архангельск) – таковы были их заботы. В Мурманск действительно в это время пришли два английских крейсера «Глори» и «Кокран» и французский крейсер «Адмирал Об»; а американский крейсер был в пути и пришел в мае, когда Робинса больше в России уже не было.
В мае, пока он еще жил в Москве, он продолжал вести себя со свойственным ему авантюризмом. Локкарт ценил в нем его красноречие, его уверенность в себе, его внешность, напоминавшую индейского вождя, и его дружеское отношение к самому Локкарту и товарищеское отношение ко всем остальным. Садуль и Робинса, и Локкарта считал закоренелыми, неисправимыми буржуа, о чем он писал Альберу Тома в Париж еще 13 марта:
С некоторых пор американцы прислали для контактов с Троцким полковника Робинса… Кажется, это человек умный и ловкий и может принести пользу. К несчастью, он политически внушает Троцкому только относительное доверие, во-первых, потому, что он принадлежит к наиболее империалистической и капиталистической партии Соединенных Штатов, во-вторых, потому, что он как-то слишком «хитер», как-то уж слишком дипломат в разговорах с наркомвоеном. Английские интересы в Смольном с некоторых пор тоже здесь представлены консульским агентом Локкартом, который некоторым большевикам кажется более серьезным и более «отчетливым», чем Робинс. К несчастью, Локкарт, как и Робинс, – добрый буржуа. Нам нужны здесь левые социалисты… Курьеры после беспорядков в Финляндии или запаздывают, или вовсе не приезжают…