— Ты с начальством знаешь, как разговаривать, тебе и карты в руки, действуй!
Прежде чем пуститься в решительное предприятие, уполномоченный снова распределил роли:
— Теперь, солдат, будешь прикрывать тыл, смотри и учись, под старость — кусок хлеба. Первым делом — в рыбхоз, это его епархия, значит, должны знать, но сперва — в парфюмерный, бабы в таком деле — великая сила, следуй за мной, солдат! Дави на весла!
В три броска — справочное бюро, парфюмерный магазин, областное управление рыбхоза — они заняли исходную позицию около приемной управляющего, после чего спутник сделал Федору знак оставаться на месте, а сам скрылся за дверью.
В ожидании Мозгового Федор бесцельно слонялся по коридору, когда перед ним вдруг возник лысенький гном в очках на малиновом, картошечкой носу:
— Вы из глубинки, товарищ?
— Вроде того, — растерялся Федор.
— Я — спецкорр отраслевой газеты Кунов, — отрекомендовался гном, деловито заслоняясь от него огромным блокнотом. — Что нового на местах?
— Вроде… Порядок…
— Значит, всё замечательно? — В очкарике было что-то рачье: цепкое, въедливое, злое. — А если конкретнее?
Федор растерялся вконец:
— В общем… Так сказать… По-всякому…
— А еще конкретнее?
Федор развел руками, вздохнул.
— Это не ответ, товарищ.
И неизвестно, чем бы это все кончилось, если бы в этот момент из приемной не вынесло ему на выручку торжествующего Мозгового:
— Вперед, солдат! — Увлекая за собой Федора, он одним машинальным движением свел присутствие гнома на нет. — Посторонитесь, товарищ, государственное дело. — И подался к выходу. — В обкомовской гостинице окопался. Придется брать карася по телефону, туда нас ни в жизнь не пропустят. Гребем на почту!
Но Золотарева на месте не оказалось. Пришлось повторять и повторять звонки, а в перерывах между звонками коротать время у ближайшего пивного ларька.
— У начальства, солдат, день не нормированный, — втолковывал Федору Мозговой, любовно сдувая пену перед собой, — им за пьянками да гулянками по миру сходить некогда. Только мы — люди простые, нам обождать без разницы: что в тюрьме, что за пивом. Правильно я говорю, солдат, или нет?
И лишь где-то среди ночи торчавший в телефонной будке Мозговой победно осклабился в сторону Федора всей своей металлической челюстью и призывно подмигнул ему: подойди-ка, мол!
Его соединили не сразу, долго и въедливо расспрашивали, кто, да зачем, да по какому вопросу и почему в такой поздний час, на что тот — стреляный воробей, — упорно твердил одно и то же: вопрос государственной важности. В конце концов состязание двух служебных занудств завершилось безоговорочной победой Мозгового: Золотарев-таки взял трубку.
— Товарищ Золотарев? — Его вдохновенно несло. — У телефона уполномоченный вашего главка Мозговой… Мозговой, говорю, Павел Иванович! Сопровождаю эшелон с контингентом во Владивосток с дальнейшим следованием на Курилы. В основном туляки… Туляки, говорю! Из Узловой… Узловские, говорю! Эшелон, — он снова, теперь уже заговорщицки подмигнул Федору, пятые сутки стоит на сорок втором разъезде, прошу вашего срочного содействия пресечь бюрократическую волокиту и прямой саботаж. Под угрозой выполнение государственного задания. Снимаю с себя ответственность за срыв… Так, слушаю вас, товарищ начальник главного управления!.. Есть… Есть… Готов выполнить любое задание… Так… Есть, товарищ начальник главного управления!
Уполномоченный бережно, как нечто очень хрупкое, повесил трубку и, выходя из будки, не скрыл самодовольства, покровительственно похлопал Федора по плечу:
— А ты говорил! Век живи, век учись и дураком помрешь, солдат. Видал, как ихнего брата обламывают? То-то же! Карась, как говорится, недолго трепыхался…
На радостях они еще успели до закрытия в вокзальный ресторан, где Мозговой, накачивая Федора разным зельем вперемешку, клятвенно заверял его:
— Держись за меня, солдат, не пропадешь. Куда хочешь проведу и выведу. Во Владивостоке я тебя и твоих первым пароходом отправлю, чего тебе сидеть в городе, проживаться! Первым пароходом прибудешь — первый спрос на тебя, любое место сам выберешь. Верно тебе говорю, солдат, это ж золотое дно Курилы!
Потом они беспорядочно кружили по станционным путям на товарной станции в поисках попутного состава. Потом Мозговой охаживал паровозную бригаду, чтобы те взяли их к себе — не ехать же им, в самом деле, ночью на тормозе — и заговорил-таки, те взяли, хотя и не по закону. И вскоре гулкая машина уносила их сквозь звездную темь над землей, над тайгой, над временем в свистящий туннель пространства.
Федор сидел на корточках, прислонясь к тряской стене тендера, глядел на веселый огонь в топке, думал о себе, о Любе, о земле с дымным названием Курилы, и, пожалуй, впервые за много лет на душе у него было легко и просто.
Никто не играл им впереди на дудочке, никто не манил их за собою, никто не уговаривал. Они шли сами, ломили впритык друг к другу, сплошной массой, лоснящимися лбами подталкивая передних. Их вел изначальный инстинкт, предчувствие, укорененный в крови страх, который, однажды пробудившись, уже не отпускает тело, заставляя его содрогаться от собственного существования. Их было так много, что казалось, будто целое побережье заволокло холодной, пепельного цвета лавой и она — эта лава беззвучно стекает в море, не оставляя после себя даже пены. День клонился к вечеру, а они все шли и шли, имя им было легион легионов, и море равнодушно смыкалось над ними, словно это был песок или водоросли. И когда, наконец, их безумный исход завершился, на земле сделалось чуть-чуть чище и стало немного легче дышать. Но утром, едва встало солнце, всё повторялось снова.
Глава седьмая
На аэродроме его встретил второй секретарь обкома — оживленный говорун в штатском плаще поверх полувоенной формы — и, минуя город, повез его прямо в ближайший рыбхоз.
— Сверху жмут: механизировать промыслы, — жаловался он Золотареву по дороге, — а кредитов не дают. Выходит, опять выкраивай из местного бюджета. Потихоньку, конечно, выкручиваемся, но ведь и своих дыр хватает, только-только войну проводили, заплатка на заплатке, не успеваем перелатывать. Оживает страна, оттаивает помаленьку, хотя еще пахать и пахать до полной-то мощности…
Сразу за городом потянулись поля с перелесками, исподволь дорога брала подъем, окрестность густела, сужалась, прогалины и поляны становились реже, затерянней, и вскоре машина уже петляла среди сплошной тайги, надсадно взвывая на поворотах. По мере подъема небо впереди становилось все выше и дальше, провисая на черных пиках сосен и лиственниц.
— Тут еще год тому было не проехать, — словоохотливо объяснял спутник, — кедрач сплошь стоял, одни косолапые бегали, теперь другое дело, жить можно, была бы резина да горючее, кати хоть кругом всего Байкала, асфальт не асфальт, а проехать годится.
— Отстраиваемся, значит? — рассеянно отозвался Золотарев, жадно вглядываясь в перспективу змеившейся впереди дороги. — Это хорошо, пора стране на ноги вставать.
— Не было бы счастья, да несчастье помогло, — невесело усмехнулся обкомовец и тут же заторопился с разъяснениями. — Сами бы мы не потянули, не по карману удовольствие, спасибо эмведе порадело своим контингентом, у них людей хватает.
— И много их тут?
— Разворачиваются вовсю: камень, лес, дорожное строительство, всего помаленьку, а нам — польза, оживает край. — Тот испытующе потянулся к нему. — Хотите взглянуть?
Предложение застало Золотарева врасплох. Работая в ведомстве, власть которого простиралась над всей тюремно-лагерной сетью государства, он, как это ни странно, никогда в жизни в глаза не видел живого заключенного. Для него всё это было чем-то таким, что выражалось лишь в цифрах, сводках, географических обозначениях и что определялось в его среде безличным: «они», «их», «ими». Даже те из них, кого ему приходилось когда-то лично знать и с кем сталкиваться, едва канув в барачном небытии, улетучивались у него из памяти, мгновенно растворяясь в обезличенном: «там». В учреждении, где он служил, лагерная тема была не то чтобы запретной, но о ней не принято было говорить, разговор об этом, словно о смерти в доме покойника, считался проявлением дурного тона, вызовом окружающим, если не провокацией.
— Разве что взглянуть, — неуверенно уступил он соблазну. — Только не задерживаться, времени у меня в обрез.
— Да тут рукой подать, — заметно оживился впереди шофер, сбросил скорость, тайга за ветровым стеклом разрядилась, подступила вплотную. — Все одно скоро перекусывать пора, без разницы. Чуть спуститься, как раз лагпункт на берегу, камень ломают. Там перед самой зоной старик один обитает, на вольном хождении устроился, пасеку обихаживает, рыбкой промышляет для офицерского стола. Нам тоже не отказывает, сообразительный старикан, против ветра не мочится. — Не ожидая согласия, он съехал в первый же боковой отплеск. — Не пожалеете.
Переваливаясь с колеса на колесо, машина поплыла сквозь парной, с ленточкой иссиня-белесого неба впереди сумрак мачтового сосняка. Лес расступался лениво, будто нехотя, колея на узкой, густо поросшей травами просеке еле проглядывалась, и Золотареву порою казалось, что они не движутся, а идя ко дну, медленно тонут в ржаво-зеленой паутине тайги.
Обтекавшая их со всех сторон бездна не походила на исхоженные вдоль и поперек перелески, знакомые Золотареву по воспоминаниям детства, или кружевные чащи, мимо каких походя проносила его война. В этом беспорядочном переплетении трав и деревьев без оттенка и запаха таилась какая-то едва ощутимая угроза, от которой на душе час от часу становилось все сиротливей и неуютнее. «Здесь, видно, — поежился он, — шаг в сторону и — пиши пропало: в трех соснах заблудишься».
Сначала, сквозь редеющую чащобу, заблистала отдаленная полоска воды, затем, уже с опушки, обнажилась обширная вырубка, отвесно срезанная у каменистого берега, и, наконец, машина заглохла, чуть не упершись в ребристую кромку обрыва.
— Приехали, — глуша мотор, повернулся к пассажирам шофер. — Отсюда, как из царской ложи, всё видать.
С высокого, круто нависшего над озером берега обзор и впрямь открывался во все стороны. Впереди, насколько хватало глаз, расстилалось ровное, как полированный стол, водное зеркало, сливаясь у горизонта со слепящей синевой неба и стеной корабельного сосняка по ближним боковым берегам.
— Вон полюбуйтесь, внизу слева, в расщелине, — почему-то понижая голос, произнес секретарь обкома, — там их хозяйство размещается.
Повернув взгляд вслед его кивку, Золотарев внутренне обмер: под высоким, уродливо изгрызанным берегом копошилось множество обнаженных до пояса людей в окружении соединенных колючей проволокой надзорных вышек. «Так вот оно, как это выглядит! — задохнулся он про себя. — Ишь ты!»
Глядя на это соревнование людей со скалой, Золотарев вдруг отчетливо представил себя среди них, и ему сделалось не по себе. Ведь в той смертельной игре случайностей, в какой он принимал участие, все могло сложиться для него совсем иначе, и тогда копошение за колючей проволокой оказалось бы лучшим, что могло его ожидать. Он не мог знать, почему чаша сия миновала его, но оттого, что она все-таки его миновала, в нем тут же пробудилось горделивое сознание своей причастности к некоему избранному кругу, к племени победителей, так сказать, к тем, кто управляет, а не подчиняется. И Золотарев с веселым облегчением повернулся к спутникам:
— Ну, где этот ваш старикан?
— Да вот тут рядом, в леске, — заторопился шофер в явном предвкушении угощения. — Примет по первому классу!
Они пересекли полянку и по едва заметной тропе сквозь частый подлесок вышли к дому на опушке, скорее не дому даже, а домцу, времянке, зимовью, что ли, об одном окне и с плоской крышей. Зимовье маячило перед ними в самом бору, маня их своей хозяйственной опрятностью.
— Ишь устроился в заключении, старый хрен, — шутливо покачал головой Золотарев, — как на даче.
Шофер встревоженно заторопился:
— Так ведь работает человек, да еще, может, за троих. На нем здесь всё подсобное хозяйство держится! Без него бы пропали, одна рвань воровская да политические, а им, известное дело, работа — не в работу!
Видно, возможность лишиться дарового угощения задела его за живое, и он в страхе своем не заметил, как перешел границы субординации, на что тому и не замедлило указать его прямое начальство:
— Разговорчики, Шилов! Топай-ка лучше вперед, предвари старика, чтоб не как снег на голову…
Но хозяин уже выбирался к ним навстречу из довольно обширной пасеки, без всякой, впрочем, предохранительной сетки, а только в сдвинутой на самые брови то ли беретке, то ли кепке без козырька. На ходу он мелко кланялся им, не произнося при этом ни слова.
— Молчун, — пояснил Шилов, — секта такая, говорят, есть, но безвредный.
Так же молча тот пригласил их в дом и привычно засуетился, выкладывая перед важными гостями нехитрый набор своего угощения: миску с чуть присоленными омульками, сотовый мед, ежевику в большой стеклянной банке, четвертную бутыль медовой браги, кедровые орешки для приятного времяпрепровождения. Но во всем, что старик делал, было столько горемычной щедрости, готовности услужить, что от вынужденного этого его гостеприимства Золотарева брала оторопь.
Наблюдая за ним сейчас, — за его суетливыми движениями, за его услужливостью, — Золотарев вдруг поймал себя на мысли, что где-то, когда-то встречал этого человека. Собственно, хозяин и не был так стар, как это могло показаться в самом начале. Старила его, скорее, только седеющая бородка да ранние морщины, сквозь которые проглядывалось лицо складного мужичка лет сорока, не больше. Вглядываясь в это лицо и постепенно, слой за слоем снимая с него плотные тени времени, Золотарев, наконец, восстановил в себе цельный облик человека, которого он, конечно же, хорошо, даже слишком хорошо знал. И душа гулко зашлась в нем.
Судьба, будто продолжая наяву недавний сон в самолете, настигла его здесь, в этом лагерном зимовье, в лице исчезнувшего тогда в ночь ареста вместе с братом — Ивана Загладина.
«Сон в руку, — сглотнул он жаркую горечь в горле. — Начинается история!»
А тот всё так же молча крутился вокруг гостей, всё потчевал, по временам взглядывая в сторону Золотарева, но, встречаясь с ним в упор, тут же отводил глаза.
Выдать себя словом или взглядом было для Золотарева смерти подобно: люди уходили в небытие и за куда более невинные знакомства. Но и тот, видно, по врожденной робости не жаждал обнаружить своего знакомства с московским начальством. Всё же, чтобы застраховать себя от любой возможной случайности, Золотарев заторопил разомлевших уже было спутников:
— Пора, товарищи. — Он встал и первым повернул к выходу. — Дорога дальняя, а времени у меня — сами знаете.
Выходя, Золотарев спиной чувствовал их неприязнь, но к этому он был равнодушен: не по рангу злоба. Уже выйдя, обернулся и, поверх голов понуро идущих за ним сотрапезников, перехватил взгляд стоявшего на пороге Ивана и окончательно поняд, что тот узнал его, помнит, не держит зла.
По дороге Золотарев, как бы невзначай, спросил Шилова:
— За что хоть сидит-то твой малохольный?
— Вроде за секту и тянет. — В том еще бродило раздражение несостоявшегося застолья. — Ни за что не посадят.
Весь следующий путь Золотарев так и не проронил ни слова, он словно бы потерял всякий интерес к поездке, неясные предчувствия неотвратимой и грозной перемены в его жизни впервые легли ему на сердце, вызывая в нем глубокое, почти физическое отвращение ко всему окружающему.
Затем, в колготне встреч, заседаний, разъездов, Золотарев снова забылся, войдя в обычный азарт деловой круговерти, но в редкие минуты полного одиночества, в особенности по ночам, химеры прошлого опять принимались душить его, и он, охваченный смятением, искал хоть какого-нибудь дела, чтобы занять себя. Так или иначе, темные предчувствия не оставляли Золотарева, и, сам того не сознавая, он всеми способами оттягивал свой отъезд на острова. Временами ему мерещилось одно и то же навязчивое видение: вода, много воды и он в ней, в этой воде, как в аквариуме. Золотарев гнал от себя это бредовое наваждение, но оно, пробиваясь сквозь царившую вокруг него суету, вновь и вновь наваливалось на него, порою доводя его до тихой ярости.
Время шло, дни складывались в недели, матерело, набирало разгон душное лето, а Золотарев все еще торчал в области, петляя вокруг Байкала по самым захудалым хозяйствам. Москва не подгоняла, министр, видно, был доволен таким оборотом дела: чем меньше шума от возможного преемника, тем спокойнее. Тревожились, правда, Курилы — на его имя в Иркутск шел запрос за запросом, но это было не в счет: подождут!
Когда же откладывать отъезд долее стало невозможно: его задержка сделалась слишком заметной для окружающих, — он напоследок попросил Шилова отвезти его куда-нибудь, наобум, без цели и направления.
Выехав ранним утром, они почти до полудня кружили по приозерным дорогам: Байкал то исчезал из вида, то появлялся снова, будто звал, будто приманивал к своему прохладному берегу.
— Время заправляться, Илья Никанорыч, — определил Шилов, кивнув в сторону часов на щитке. — Тут поблизости рыбнадзор живет, мужик правильный, дело понимает, если не возражаете?
— Смотри сам. — За несколько недель круговых поездок Золотарев свыкся с прозрачно потребительским лексиконом своего временного водителя: на языке Шилова «правильный мужик», который «понимает дело», означало лишь степень очередного гостеприимства, не более того. — Только в меру.
— Кувшин меру знает, Илья Никанорыч, — сразу же оживился тот, сворачивая к берегу, — больше меры не нальет.
Безлесый берег полого спускался к воде, вернее, к камышу над водой, сплошным массивом уходившему далеко в озерный простор. Вскоре дорожная колея, выскользнув из-под колес, ушла в сторону параллельно озеру, а машина запрыгала по прибрежным кочкам к возникшему впереди у самой поймы камышовому же шалашу.
— Устраиваются люди! — возбужденно хохотнул Шилов, выбираясь из машины. — А тут крути баранку сутками, всю жизнь в бензине, как в дерьме. Сергеич!..
Сначала никто не откликнулся, тишина отозвалась лишь россыпью птичьего гвалта, потом сквозь камыш выявилась и тихо поплыла к ним навстречу выцветшая фуражка полувоенного образца:
— Петру Евсеичу, с большой кисточкой! — В узком проходе между зарослей обозначился нос лодки и сразу же вслед за этим стоящий в ней с шестом в руках рослый парень в брезенте с ног до головы. — Сколько лет, сколько зим!
— Вот гостя тебе из Москвы привез. — Шилов брал быка за рога. — Чем привечать будешь?
Парень почтительно сдернул брезентовую фуражку, обнажив большую, в льняной россыпи голову с ранними залысинами:
— Для хорошего человека завсегда найдется, Петр Евсеич. — Парень с нескрываемым любопытством вглядывался в Золотарева. — Только чего ж тут, в духоте париться, на ветерку-то, оно, сподручнее. — Он коротким жестом пригласил их в лодку. — Погода нынче самый раз, подсаживайтесь, тут рукой подать…
Тесный проход в камышах постепенно расширялся, образуя ровной ширины извилистый коридор. В зарослях по обе стороны лодки чутко прослушивалась подспудная жизнь озера: поплескивала жирующая рыба, надсадно перекликались кряквы, хищная птица беззвучно высматривала сверху себе добычу. И от всего вокруг веяло мощью и полнотой животного естества.
Парень осушил шест, сел на весла и, как бы сопереживая с московским гостем его теперешнее состояние, заговорил:
— Места здесь, что говорить, богатые, птичьего молока и то достать можно, была бы охота. Здесь человеку самая жизнь, вон братуха мой только к зиме если на берег вылезает, а так в камышах живет, чешуей оброс, в тине запутался, птичьим пером в зубах ковыряет. Скоро сами увидите, недалече уже…
Лодка вновь врезалась в камыши, парень взялся за шест, встал и, уверенно лавируя среди зарослей, вывел ее на небольшую скрытую со всех сторон от обзора водную прогалину, где в жесткой оснастке стоял плот, на котором возвышалось нечто схожее с будкой или легким сарайчиком.
Из сарайчика тут же объявился человек, как две капли воды походивший на их лодочника, только чуть старше, чуть тверже, чуть основательнее в кости, с выражением нескрываемой досады на небритом лице:
— Чего еще?
— Гостя тебе привез, Санек, — заметно заискивая, сообщил тому парень, — из самой Москвы.
— Ну.
— Не ближний свет, понимаешь?
— Ну…
— Принять бы следоват по-людски.
— Ну…