Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Меня Ильей Никанорычем зовут, — жарко выдохнул он ей вдогонку. Ильей, в общем.

— А меня Марией, — донеслось уже из ближних сумерек под шорох удаляющихся шагов. — Покличьте Иван Осипыча, вечерять пора…

Вечер обещал быть беззвездным и пасмурным. С окрестных полей тянуло плотной изморосью. Лесополоса вдоль полотна уже не просвечивала насквозь, тянулась сплошной темной стеной. И только тусклое зеркало озерка под горой слегка скрашивало густоту этой промозглой сумеречности.

Золотарев машинально обогнул тупичок и краем лесополосы потянулся вниз, к озерку, но едва оно выявилось из-под спуска цельным пятном, на его тускло поблескивающей поверхности выделились два зыбких силуэта, склонившихся друг к другу в доверительном разговоре:

— Эх, Ваня, Ваня, — в голосе Алимушкина уже не чувствовалось ни ожесточения, ни напора, одна заискивающая просительность, — ну что тебе, в самом деле, в голову втемяшилась блажь эта дурацкая! Придумал тоже коммунию, полторы бродяги пополам с нищим, таких, сколько ни корми, все в лес смотрят, им сто твоих зарплат не хватит, дели — не дели, все равно не насытишь, как в прорву, они же еще и смеются над тобой втихомолку. Сам вон в чем ходишь, чем питаешься, одна кожа да кости!

— Мне хватает. — В густеющей темноте его голос звучал спокойно, отчетливо, на ровном излете. — У матери пенсия, другой родни у меня нет, куда копить, с собой не унесешь. Коли про один хлеб насущный думать, жить незачем будет.

— Не сносить тебе головы, Иван, подведешь ты себя под монастырь, поздно окажется. — Тот начинал снова исподволь ожесточаться. — Эх, Ваня, Ваня, мне бы твои шарики, я бы взял быка за рога! С твоими мозгами да при такой анкете тебе в наркомат ходить, тысячами командовать. Нынче наверху такой мусор плавает, что не приведи Бог, лезут, кому не лень. Только скажи, я тебе любые семафоры открою, без остановок вырулишь.

— Мусор, говоришь, плавает, а я что там делать буду? — Иван даже не возражал, а как бы только утверждал уже давно им обдуманное и обговоренное.

— Плохое из меня начальство, брат, я вон с дюжиной и то еле управляюсь. Опять же, чего мне от должности прибудет, хлопоты одни, а толку чуть. Всему предел в жизни есть, начальству тоже, а дальше что? Выходит, не все в наших руках.

— Несешь, Иван, чертовщину какую-то, — прежняя злость уверенно заполняла его и несла дальше, — за такую поповщину по нашим временам не меньше десятки с высылкой полагается, это тебе, голова садовая, известно? Коли ты умный такой и сам черт тебе не страшен, возьми да и выложи всю эту вражью дребедень на общем собрании: так, мол, и так, желаю всеобщей уравниловки на базе сектантской чертовщины. Может, послушают, а?

— Кому надо, тот и сам услышит, — он оставался все так же ровен и прост, — чего мне понапрасну людям душу смущать, вовремя сами одумаются, не сегодня жизнь началась, не завтра кончится.

Одна из теней, та, что покороче, вдруг надломилась и тут же исчезла с аспидно блистающей поверхности озерка.

— Что ж, Иван, живи своим умом, — голос Алимушкина поплыл в сторону Золотарева, — я тебе больше не советчик, блажи себе на здоровье, только пеняй потом на себя…

«Попал я в историю, — озадачился Золотарев, поворачивая назад, к жилью, — здесь как по тонкому льду ходить придется, того и гляди сам провалишься».

3

Несколько дней еще тянулась сырая бестолочь, после чего погода более или менее наладилась: грянули теплые дождички вперемежку с солнечными просветами. Золотарев коротал дни за оформлением стенных «летучек» и подбором цитат из газет и брошюр для текущих политзанятий. Порою он даже забывал о настоящей причине своего появления здесь, занятия его казались ему естественным продолжением райкомовской суеты, постепенно жизнь на разъезде становилась для него буднями, повседневностью, бытом.

Отношения с Марией складывались у него туго и неуверенно. Она заметно дичилась его и почти с ним не разговаривала, ограничиваясь скупым набором неизбежных в обиходе слов. По вечерам, закончив дневные хлопоты, Мария скрывалась у себя за занавеской и притаенно затихала там до следующего утра.

С лихорадочно бьющимся сердцем следил Золотарев, как на подсвеченной изнутри семилинейкой марлевой занавеси колебалась ее хрупкая тень. В нем все замирало, когда она раздевалась, расчесывала волосы, укладывалась. И каждое ее движение при этом, словно на немом экране, чутко отражалось на застиранной марле. В наступавшем затем мраке он долго еще прислушивался к ее сбивчивому дыханию, в ожидании чего-то немыслимого и не в силах заснуть. «Скорей бы теплело, что ли, — воспаленно ворочаясь, задыхался он, — я бы на двор перебрался!»

К концу недели Золотарев не выдержал, и когда у нее за марлевым пологом погас свет, смелея в темноте, заговорил первым:

— Слышь, Мария, вроде под одной крышей живем, а друг дружке слова путёвого до сих пор не сказали.

— Вы у нас за начальство, Илья Никанорыч, — тихо отозвалось из темноты, — какие же мне с вами разговоры разговаривать?

— Нашла начальника, без сапог, а в шляпе, бумажки в райкоме с места на место перекладываю.

— Все ж таки не наш брат, с киркой не ходите.

— Пошлют — пойду, наше дело служивое: сегодня — здесь, завтра — там. Мне до начальства еще далеко.

— Нам еще дальше, живем одним днем: день — ночь, сутки прочь, от зари до зари в работе, когда уж тут языком чесать!

— Так и молодость пройдет, жизнь — она короткая.

— Была у меня молодость да сплыла, — потерянно вздохнула она, прогуляла я ее, пропировала молодость свою.

— Какие твои годы, Мария, — исподволь нащупывал он к ней подходы, — у тебя все еще впереди.

— Мне лучше знать. Мне бы теперь около Иван Осипыча век скоротать, больше ничего не хочу.

— Полюбила что ли? — Все в Золотареве воспрянуло и насторожилось. — За чем же дело стало?

— Куда там, Илья Никанорыч, — голос ее сразу потеплел, сделался певучим и полным, — зачем я ему, он себе и получше найдет! Только разве он о том думает! Он все больше о других беспокоится, а до самого себя руки не доходят, себе все в последнюю очередь. Я б за ним с закрытыми глазами, хоть на край света, ноги бы ему мыла, юшку бы пила, такой человек один теперь на всю землю, совсем народ нынче одичал, глотки друг дружке разорвать готовы. Вон у нас на разъезде какая голытьба собралась, один другого краше, из милиции не вылезали, а Иван Осипыч и к этим сумел подойти, людями сделались. Его у нас кругом знают, со всех деревень за советом идут, из города сколько народу бывает, у него для всякого доброе слово найдется, а что еще нынче человеку нужно! — И как бы окончательно утверждаясь, заключила. — Нету теперь эдаких людей, нету!

Каждое ее слово камнем откладывалось в нем, все утяжеляя и утяжеляя темный груз переполнявшей его горечи. Ему казалось, что сквозь него, сквозь его тело, сердце, душу передернута одна-единственная раскаленная и звенящая болевая струна, конечный звук которой нестерпимым жжением отдавался в гортани. Никогда раньше Золотареву не приходилось испытывать подобной муки и такого удушья: от него, как плод от пуповины, с болью и стоном отсекалась часть его самого, и уже невосполнимая часть. И горячечно забываясь в ночи, он с отчаяньем подытожил: «Кончен бал!»

4

В отличие от большинства городских учреждений, в райотделе НКВД царила внушительная тишина, прерываемая лишь постукиванием одинокой машинки за дверью с табличкой «Приемная». Оказалось, Золотарева уже ждали: молчаливая, с усообразной порослью над верхней губой женщина, едва воздев на него сонные глаза от расхристанного «Ундервуда», поднялась и кивком головы предложила ему следовать за ней.

— Заходи, заходи, комсомол! — бросился ему навстречу Алимушкин, словно только и сидел в ожидании Золотарева. — Пошли сразу по начальству, разговор будет. — И затем заискивающе гоготнул вслед его провожатой. — Наладь-ка нам потом чайку, Верунчик! — Тут же подмигнул спутнику. — Видал тоже бабца? В гражданскую офицерье на ленточки на допросах полосовала, по всей Сызрано-Вяземской славилась, теперь у нас вот завсектором век доживает. Он вдруг на ходу приосанился, почтительно, но бодро постучал в обитую клеенкой дверь, легонько потянул ее на себя. — Входи.

В большой пустоватой комнате — стол, несколько стульев вдоль глухой стены, табурет, привинченный к полу у самого входа, портрет Дзержинского над столом — навстречу им подался бритым наголо черепом ширококостый, почти квадратный человек с двумя шпалами в петлицах суконной гимнастерки и орденом Красного Знамени на пухлой груди:

— Это и есть твой замечательный парень, товарищ Алимушкин? — Слова он выговаривал медленно, правильно, с заметным усилием, выдавая этим свое нерусское происхождение. — Послушаем твоего замечательного парня, товарищ Алимушкин.

Стоя сбоку, чуть позади Золотарева, лейтенант локтем ободряюще толкнул его:

— Докладывай, комсомол, не робей!

Золотарев знал, чего от него ждут и, случись это в другой раз и в иной ситуации, ему не пришлось бы долго раздумывать над линией своего поведения. Но сейчас, прежде чем безоглядно пуститься по привычной наклонной, он на мгновение замер и похолодел, словно перед прыжком в студеную воду.

Правда колебание это длилось ровно столько времени, сколько нужно, чтобы набрать полную грудь воздуха, а затем его понесло без сучка и задоринки, как по надежной шпаргалке. Он разливался перед ними хорошо вышколенным соловьем, на ходу угадывая их желания и не ожидая понуканий или подсказок: он жег мосты, он развеивал душу по ветру, он окончательно прощался с самим собою, ему не о чем было больше сожалеть и не в чем раскаиваться. Семь бед — один ответ!

По его выходило, что на разъезде советской власти не существует, что там определенно намечается подпольная организация и что, если не пресечь враждебный заговор сейчас, его участники могут в самое ближайшее время перейти к открытым террористическим выступлениям.

— Так. — Майор одним сильным движением оттолкнулся ладонями от стола и вместе с креслом отъехал к стене позади себя. — Ваше мнение, товарищ Алимушкин?

Тот мгновенно потемнел, вытянулся, будто борзая, изобразив стойку, и хрипло выдохнул:

— Брать. — И повторил еще тише, на сплошном сипении. — Брать немедленно.

Еще одним усилием майор повернулся с креслом боком к ним, в кресле же обогнул стол, выкатился чуть ли на середину кабинета, и только тут Золотарев уяснил для себя причину его слоноподобной усидчивости: кресло оказалось инвалидной каталкой с обычным ручным управлением. Нижняя часть туловища от самого пояса была тщательно прикрыта у него чем-то вроде пледа или накидки.

— Значит, ваше мнение — брать, товарищ Алимушкин? — Он исподлобья цепко посверливал их взыскующим взглядом, деловито потирая при этом пухлые, в темной поросли руки. — Он что, может быть, штундист?

— Какое там, товарищ Лямпе! — Алимушкин явно не понял начальника, но, видно, на всякий случай решил не подавать вида. — Просто воду мутит, балалаечник, знаю я этого Хохлушкина сызмальства, всегда такой был.

— Так. — Глядя на них, майор все потирал и потирал руки, будто отмывая их от чего-то очень въедливого. — Взять, товарищ Алимушкин, никогда не поздно. Подумать надо, взвесить. Я смотрел его анкету, человек из пролетарской семьи, из беднейших крестьян. Какой будет политический эффект?

— На всякий чих не наздравствуешься, товарищ Лямпе. — Алимушкин вновь засучил ногами на месте. — Пресечь надо без задержки, а то дальше пойдет, концы потеряем. — В его напряженном голосе засквозила едва скрываемая угроза: знал, уверен был, пролаза, что в случае чего не спасут начальника ни ордена, ни заслуги, в эти поры и покозырнее тузов на распыл пускали. Бдительность притупляем, товарищ Лямпе.

— Может быть, действительно штундист? — Тот равнодушно пропустил угрозу мимо ушей, смотрел на них все так же исподлобья, с отрешенной задумчивостью. — Или сектант, я таких много встречал. — Опустив лобастую голову, он продолжил скорее для себя, чем для них. — Мой отец был штундистом, мой дед был штундистом, я вырос среди штундистов. Это были простые темные люди, но они стояли за справедливость и равенство. Они понимали это по-своему, они еще не знали тогда великого Маркса, не знали великого Ленина, они сердцем верили, что все должно быть справедливо. Может быть, Хохлушкин этот ваш тоже из таких? — Он вдруг вновь вскинулся, вопросительно уставившись на Золотарева. — Может быть, наш замечательный парень еще подумает, взвесит свои слова? Может быть, еще есть возможности решить вопрос непосредственно в коллективе?

На этот раз Золотарев даже не поперхнулся, отчеканил уверенно, без запинки:

— Бесполезно, товарищ Лямпе, коллектив окончательно разложен, необходимы крайние меры.

— Если так, — у того жестко напрягся подбородок и равнодушно потухли глаза, — идите оформляйте, я подпишу. — Он опять с усилием потер руки и отвернулся, как бы предоставляя их самим себе. — Пусть отвечает по закону. — Каталка резко развернулась, вновь направляясь к столу. — Заодно заканчивайте с этими двумя из Бобрик-Донского. Надо выяснить, кто стоит за ними: в одиночку весовщик и дежурный по станции не могли работать, здесь опытная рука чувствуется. Можете идти.

Когда они вышли, Алимушкин полуобнял Золотарева за плечи, коротко притиснул к себе, а затем подтолкнул вперед:

— Сработаем за милую душу. — Увлекая гостя в свой кабинет, он возбужденно сопел в предвкушении добычи. — Лямпе наш тоже чудит, любит помитинговать, как будто гражданская война за околицей. Его послушать, враг, значит, в золотых погонах, а все прочие — братья и сестры, а враг он нынче кругом прячется, в родном доме укусить норовит. — Он чуть ли не втолкнул его в кабинет, вошел следом, кивнув на место у стола. — Садись, пиши. Как у Лямпе рассказывал, так и пиши, все до точки. — Но и усевшись за стол напротив Золотарева, он все еще не мог успокоиться. — «По закону»! Воля мирового пролетариата — вот наш закон! Да и чего с него взять, одно слово — немец! Насчет Рассеи-матушки ни бум-бум.

Без стука, с подносом в руках, на котором стояли два граненых стакана с жиденьким чаем, вошла уже знакомая Золотареву усатая женщина, молча поставила поднос на край стола и так же молча, ни на кого не взглянув, удалилась.

Вместе с нею, с появлением этой женщины, по комнате как бы пронеслось дуновение неуловимой угрозы, но не улетучилось с ее уходом, а наоборот, тяжело осело и затаилось до поры на стенах, вещах, бумагах и даже, казалось, в душе. Рука у Золотарева вдруг сделалась непослушной, голова полой и неустойчивой, глаза почти невидящими. Слова стройно вытягивались в ряд, фраза по-прежнему нанизывалась на фразу, изложение не теряло порядка, но в нем уже не было того облегчающего совесть самоотречения, какое воодушевляло его в кабинете у Лямпе. «Быстрей бы уж все это пронесло, заканчивая, маялся он, — мочи моей больше нет!»

— Вот, — Золотарев пододвинул исписанные листы к Алимушкину, посмотри, что получилось. Вроде, все, как есть.

Тот долго читал, перечитывал, сопел, морщился недовольно, потом, насмешливо поглядывая на него, сказал:

— Да, брат, Льва Толстого из тебя, конечно, не получится, но в общем сойдет, больше не потребуется. Получим санкцию и будем брать, вместе с этими двумя пройдами из Бобрик-Донского. — Не вставая, протянул ему руку через стол, подмигнул одобрительно. — Наградные за мной. Бывай, скоро опять встретимся…

В коридоре Золотарев лицом к лицу столкнулся с Мишей Богатом. Тот скользнул по нему затравленными глазами и еле слышно сложил непослушным ртом:

— Вот вызывают… Говорят, неотложное дело… Сам знаешь, у них всегда неотложное. — Он ватной походкой проследовал дальше, в настороженную полутьму коридора и уже оттуда прошелестел. — Заходи в райком, потолкуем…

Дверь в приемную на этот раз была распахнута настежь и, проходя мимо, Золотарев поймал на себе неподвижный, но откровенно изучающий взгляд, устремленный на него от расхристанного «Ундервуда». «Вот ведьма, — зябко передернуло его, — чего доброго, сглазит еще!»

5

На другой день к вечеру в теплушку заглянул Петруня Бабушкин крупноголовый, с чуть ноздреватым носом картошкой мужик, которого Золотарев давно выделил среди остальных за дотошную обстоятельность на политзанятиях:

— Получка нынче, Илья Никанорыч, — пронзающе синие глаза его светились радушием, — ребята гуртом обмывают, тебя в компанию зовут, отказываться грех, так что, просим…

Предстоящая ночь обещала быть теплой и чистой. Даль вокруг отсвечивала багровым колером догоравшего у горизонта дня. В недвижном воздухе струились запахи плодорождения и расцвета. Чуткая тишина вечера оглашалась лишь редкой перекличкой паровозов откуда-то из-за обрыва тлеющего окаема. Мир готовился отойти к очередному сну.

За столом, выставленным по случаю хорошей погоды тут же, перед сплоткой, Золотарева уже ждали, разом освободив ему место на скамье прямо против Хохлушкина. С этой минуты до конца застолья Илью не оставляло подозрение, что тот, если не знает наверняка, то определенно догадывается об угрожающей ему участи: бригадир сидел молча, опустив глаза и сложив перед собой тяжелые руки, и лишь после того, как налили по первой, расклеил плотно сомкнутые губы:

— Ну, дай Бог не последнюю! — Он смотрел куда-то впереди себя, через стол, сквозь Золотарева, словно разговаривал не с ними, а с недоступным для них собеседником. — А коли последнюю, то не помянем друг дружку лихом. Жили мы с вами по правде, по совести, никому века не заедали, за даровым хлебом не гонялись. Может, кто из вас на меня сердце держит, выкладывай при всех, а то поздно будет, лучше уж сразу, в глаза, чем на сторону нести. — Его зрачки вдруг сузились, осмысленно упершись в Золотарева. — На душе легче будет…

Пристально вглядываясь друг в друга, они встретились в упор, и здесь Золотарев впервые по-настоящему разглядел Ивана. Тот был до изможденности худ, мослат, узок в кости, но его продолговатое лицо, с сильно выдвинутыми вперед надбровьями и острым подбородком обличало в нем уверенность духа и силу характера. Казалось, что Хохлушкин раз и навсегда определил для себя однажды овладевшую им мысль и, твердо уверовав в нее, беспрестанно жил ею, этой мыслью, не терзая себя сомнениями и не отклоняясь в сторону.

— У нас, Иван Осипыч, народ грамотный, — попробовал отшутиться Золотарев, но вышло это у него довольно кисло, — если у кого жалобы, в стенгазету напишут.

— Думаешь? — Хохлушкин тем временем, прижав буханку к груди, размашисто, по-крестьянски нарезал хлеб для застолья. — Чужая душа потемки, часом человек сам за себя не поручится, не то что за другого. Оно, у меня совесть чистая, не крал, не убивал, не злодействовал. Против власти ни зла, ни намеренья не имел: не нами поставлена, не нам снимать. Только чует мое сердце, недолго мне с вами. — Он снова замкнулся взором, поскучнел. — Дай-то Бог, обойдется.

Тихий ангел пролетел над столом, после чего все разом загудели, торопясь и перебивая друг друга. Но вскоре из общего гомонка упрямо выделился пробивной тенорок Семена Блохина — бригадного заводилы, с вечным набором прибауток в улыбчивых губах:

— Мы за тебя горой, Иван, — торопился он, то и дело постреливая тревожными глазами в сторону Золотарева, — один за всех, все — за одного, куда иголка, туда и нитка. — Он тряхнул курчавой, с ранними залысинами головой. — Бог не выдаст — свинья не съест!

— Живем сами по себе, никого не трогаем, — хмуро поддержал его с дальнего конца стола Яша Хворостинин, исподлобья скользнув по Золотареву недобрым взглядом, — кому не нравится, не держим. — Широкоскулое, в крупных рябинах лицо Яши напряженно потемнело. — Скатертью дорога! Ты, Иван, не сомневайся, я за себя ручаюсь.

Иван благодарно посветился на него, но вслух сказал со снисходительной укоризной:

— Не зарекайся, Яша, не зарекайся, всякое в жизни случается: бывает, так прижмет — от родной матери открестишься.

И Золотарев вдруг почувствовал, как выжидающе скрестилась на нем их общая неприязнь. Он растерянно смешался, сознавая жалкую бесполезность приходивших на ум оправданий, попытался даже сделать вид, что ничего не замечает, но в эту мучительную для него минуту откуда-то из дальней глубины зоревых сумерек, приближаясь, потек к ним протяжный гудок дежурной дрезины, которая вскоре темным колобком выявилась у стрелок разъездного семафора, резко сбавила ход, плавно откатившись на ветку запасного пути.

— Это, видно, по мою душу, — облегченно заторопился Золотарев, почти бегом пускаясь к разъезду, — делать им нечего!

Последнее, что запало ему перед уходом, было потерянное лицо Марии, маячившее в течение всего разговора за спиной у Хохлушкина. Кроме прочего, его поразило в ее облике выражение полной и уже окончательной обреченности. «Будь ты неладна, шалая, — горела земля под ним, — свалилась на мою голову!»

Еще издали Золотарев разглядел в проеме спущенного окна кабины чубатую фигуру Алимушкина, за которой смутно проглядывалось несколько силуэтов в форменных фуражках.

— Слушай сюда, Золотарев, — Алимушкина трясло азартной дрожью, — мы сейчас в Бобрик-Донской обернемся, накроем эту парочку со станции, там у нас дело с обыском, не меньше полночи займет, а к утру опять сюда завернем, бди начеку, будем брать твоего мудилу-праведника. Когда вернемся, механик тебе просигналит. Поднимешь его сам, других не буди, не развели бы паники. В нашем деле свой лоск требуется, чтобы комар носа не подточил, понял? Бывай. — И уже отворачиваясь, скомандовал в сумрак кабины. — Трогай, Шинкарев!

Дрезина плавно взяла с места и с нарастающей скоростью покатилась в густеющую темь, помигивая оттуда тающим светлячком тормозного фонаря…

Застолье кончилось еще до его возвращения. За аккуратно прибранным столом, уткнув распатланные вихры в сложенные перед собой ладони, в одиночестве посапывал Филя Калинин, бывший обходчик, слабый к выпивке, но при этом нрава простого и покладистого. И в Золотареве на короткое мгновение вдруг шевельнулась искренняя зависть к этому его безмятежному забытью: «Завалиться бы сейчас на боковую и провались оно все пропадом!»

Но тут же приглушенные голоса, выплывшие к нему из-под тупикового спуска, вернули его к действительности, и он, вновь наливаясь решительностью, шагнул туда, на эти голоса, и более не терзался уже тревогой или сомнениями. «Что это я, в самом деле, — вызверился он на самого себя, — как баба, ей-Богу!»

Сразу за упором тупика, от массива лесополосы отделилась и перегородила Золотареву дорогу текучая тень:

— Слышь, Илья Никанорыч, — из ночи перед Золотаревым выделилась тощая бороденка Фомы Полынкова, обычно донимавшего его каверзными подначками, говорят, нынче за путевые докладные ордена дают. Охотников, надо полагать, по нашим временам, хоть отбавляй, монетный двор, я так думаю, с этими орденами вконец зашивается, вагонами отгружают. — От него чувствительно несло, редкозубый рот растягивался в откровенно издевательской ухмылке. Что, Илья Никанорыч, боишься — не достанется?

— Уйди с дороги, Фома, — Золотарев не узнал собственного голоса, гулкая ярость ломила ему виски, — а то я за себя не отвечаю, костей не соберешь.

Взбычившись, он двинулся в ночь, текучая тень исчезла у него за спиной, коротко хохотнув ему вдогонку:

— Не любишь против шерсти, Илья Никанорыч, а у меня для твоей милости ничего, окромя того, нетути…

Озерцо под насыпью маслянисто блестело, вобрав в свой крошечный фокус ночь целиком с ее небом в звездной россыпи, кружевом прибрежной листвы, роем мошкары над водой. В недвижной тиши отчетливо прослушивалась спорая работа природы и почвы: сквозь теплый суглинок вперегонки продирались, спеша надышаться, травы, деревья в сонной истоме расправляли узловатые суставы, изо всех нор и щелей выскальзывала, выпархивала, возникала пробудившаяся от дневной спячки ползущая и теплокровная тварь. В подспудном биении ночи явственно ощущался свой ритм и порядок.

На подходе к воде Золотарев, насторожившись, укоротил шаг: сбоку от озерка, со стороны лесополосы маячила в просвете между деревьями чья-то продолговатая голова.

— …расчет возьмем все разом, земля большая, места для нас хватит, черные рабочие везде требуются. — Только по манере произносить слова с ленивой растяжкой Золотарев узнал Андрюху Шишигина, слывшего в бригаде молчуном и парнем себе на уме.

— Никто не откажется, нас от тебя теперь только с мясом рвать.

— Чего надумал, Андрейка, умней не мог, мне же еще и саботаж пришьют. — В увещевающем тоне Хохлушкина сквозило тоскливое безразличие. — Чему быть, того не миновать. — Он, видно, услышал шаги Золотарева, заторопился. — Иди, Андрейка, скоро светать начнет, я посижу еще…

Голова в просвете между деревьев пропала, прошуршал кустарник вдоль лесопосадки, после чего, ночь выжидающе смолкла, оставляя Золотарева наедине с Иваном, который сидел, уткнув острый подбородок в плотно сдвинутые колени, на луговой прогалине прибрежного ельничка.

— Не спится? — Опускаясь рядом с ним, Золотарев едва сдерживал колотившую его азартную дрожь.

— Шел бы ты, Иван Осипыч, на боковую, утро вечера, говорят, мудренее. — Слова он складывал первые попавшиеся, сыпал без умолку, словно заговаривая самого себя или что-то в себе. — Думай — не думай, сто рублей не деньги, курица не птица, баба — не человек. Не робей, перемелется — мука будет…

Но тот впервые за время их знакомства не дал ему договорить, оборвал тихо, с упрямой настойчивостью:



Поделиться книгой:

На главную
Назад