Пол был покрыт толстым слоем пыли, как будто десятилетия уже никто не появлялся здесь.
Мне было противно разбираться в куче хлама. Она лежала в глубокой темноте, и я не мог различить, из чего она состояла.
С виду казалось, что это – тряпье, связанное в узел.
Или, может быть, несколько старых черных чемоданов?
Я ткнул ногой, и мне удалось таким образом вытянуть часть хлама к полосе лунного света. Длинная темная лента медленно развертывалась на полу.
Светящаяся точка глаза?..
Быть может, металлическая пуговица?
Мало-помалу мне стало ясно: рукав странного старомодного покроя торчал из узла.
Под ним была маленькая белая шкатулка или что-то в этом роде: она рассыпалась под моей ногой и распалась на множество пластинок с пятнами.
Я слегка толкнул ее: один лист вылетел на свет.
Картинка?
Я наклонился: пагад?
То, что мне казалось белой шкатулкой, была колода игральных карт.
Я поднял ее.
Могло ли быть что-либо комичнее: карты, здесь, в этом заколдованном месте.
Так странно, что я не мог не улыбнуться. Легкое чувство страха подкралось ко мне.
Я искал какого-нибудь простого объяснения, как могли эти карты очутиться здесь, при этом я механически пересчитал их. Полностью: 78 штук. И уже во время пересчитывания я заметил, карты были словно изо льда.
Морозным холодом веяло от них, и, зажав пачку в руке, я уже не мог выпустить ее, так закоченели пальцы. Снова я стал искать естественного объяснения.
Легкий костюм, долгое путешествие без пальто и без шляпы по подземным ходам, суровая зимняя ночь, каменные стены, отчаянный мороз, проникавший с лунным светом в окно: довольно странно, что я только теперь начал мерзнуть. До сих пор мешало этому возбуждение, обуявшее меня…
Дрожь пробежала по мне, все глубже и глубже она проникала в мое тело.
Я чувствовал холод в костях, точно они были холодными металлическими прутьями, к которым примерзло мое тело.
Я бегал по комнате, топал ногами, хлопал руками – ничто не помогало. Я крепко стиснул зубы: чтоб не слышать их скрежета.
Это смерть, подумал я, она касается холодными руками моего затылка.
И, как безумный, я стал бороться с подавляющим сном замерзания; мягко и удушливо покрывал он меня, как плащом.
«Письма в моей комнате – ее письма! – раздался во мне какой-то вопль. – Их найдут, если я здесь умру. А она надеется на меня. Моим рукам она доверила свое спасение!»
– Гиллель! Гибну! Гибну! Помогите!
И я кричал в оконную решетку вниз, на пустынную улицу, а оттуда слышалось эхом: «Помогите, помогите, помогите!»
Я бросался на землю и снова вскакивал. Я не смею умереть, не смею! Ради нее, только ради нее! Хотя бы пришлось высекать искры из своих собственных костей, чтобы согреться.
Мой взгляд упал на тряпье в углу, я бросился к нему и дрожащими руками накинул что-то поверх своей одежды.
Это был обтрепанный костюм из толстого темного сукна, старомодного, очень странного покроя.
От него несло гнилью.
Я забился в противоположный угол и чувствовал, как моя кожа постепенно согревается. Но страшное ощущение ледяного скелета внутри моего тела не покидало меня. Я сидел без движения, блуждая взором: карта, которую я раньше заметил – пагад, – все еще лежала среди комнаты в полосе лунного света.
Я смотрел на нее, не отрываясь.
Насколько я мог видеть, она была раскрашена акварелью, неопытной детской рукой, и изображала еврейскую букву «алеф» в виде человека в старофранконском костюме, с коротко остриженной седой острой бородкой, с поднятой левой рукой и опущенной правой.
«Не имеет ли лицо этого человека странного сходства с моим?» – зашевелилось у меня подозрение. Борода так не шла к пагаду… Я подполз к карте и швырнул ее в угол к прочему хламу, чтоб освободиться от мучительной необходимости смотреть на нее.
Так лежала она светло-серым, неопределенным пятном, просвечивая из темноты.
Я с трудом заставил себя подумать о том, что бы такое предпринять для возвращения домой.
Ждать утра! Кричать на улицу прохожим, чтобы они при помощи лестницы подали мне свечу или фонарь!.. (У меня появилась тяжелая уверенность в том, что без света я не проберусь по бесконечно пересекающимся ходам.) Или, если окно слишком высоко, чтоб кто-нибудь с крыши по веревке?.. «Господи! – точно молния пронзила меня мысль, – теперь я знаю, где я нахожусь,
Я напрасно боролся с тяжелым ужасом, даже воспоминание о письмах не могло его уменьшить. Он парализовал всякую мысль, и сердце мое стало сжиматься.
Быстро шепнул я себе застывавшими губами: ведь это, пожалуй, ветер так морозно повеял из-за угла. Я повторял себе это все быстрее и быстрее со свистящим дыханием. Но ничто не помогало. Там это белесоватое пятно… карта… Она разрасталась, захватывая края лунного света, и уползала опять в темноту… звуки, точно падающие капли, не то в мыслях, не то в предчувствиях, не то наяву… в пространстве, и вместе с тем где-то в стороне, и все-таки где-то… в тайниках моего сердца и затем опять в комнате… Эти звуки проснулись, точно падает циркуль, но острие его еще в дереве. И снова белесоватое пятно… белесоватое пятно!.. «Ведь это карта, жалкая, глупая карта, идиотская игральная карта», – кричал я себе… Напрасно…
Но вот он… вот он облекается плотью…
Пагад… забивается в угол и оттуда смотрит на меня моим собственным лицом.
Долгие часы сидел я здесь, съежившись, неподвижно, в своем углу – закоченевший скелет в чужом истлевшем платье! И он там: он – это я.
Молча и неподвижно.
Так смотрели мы друг другу в глаза – один жуткое отражение другого. Видит ли он, как лунный свет лениво и медлительно ползет по полу и, точно стрелка невидимых в беспредельности часов, взбирается по стене и становится все бледнее и бледнее.
Я крепко пригвоздил его своим взглядом, и ему не удавалось расплыться в утренних сумерках, несших ему через окно свою помощь.
Я держал его крепко.
Шаг за шагом отстаивал я мою жизнь, жизнь, которая уже принадлежала не мне.
И когда он, делаясь все меньше и меньше в свете утренней зари, снова влез в свою карту, я встал, подошел к нему и сунул его в карман – пагада.
Улица все еще безлюдна и пустынна.
Я перерыл угол комнаты, облитой мутным утренним светом: горшок, заржавленная сковородка, истлевшие лохмотья, горлышко от бутылки. Мертвые предметы и все же так странно знакомые.
И стены – на них вырисовывались трещины и выбоины, – где только я все это видел?
Я взял в руку колоду карт – мне померещилось: не я ли сам разрисовывал их когда-то? Ребенком? Давно-давно?
Это была очень старая колода с еврейскими знаками… «Номер двенадцатый должен изображать «повешенного», – пробежало во мне что-то вроде воспоминания. – Головой вниз?.. Руки заложены за спину?..» Я стал перелистывать: вот! Он был здесь.
Затем снова полусон-полуявь, передо мной встала картина: почерневшее школьное здание, сгорбленное, покосившееся, угрюмое, дьявольский вертеп с высоко поднятым левым крылом и с правым, вросшим в соседний дом… Нас несколько подростков – где-то всеми покинутый погреб…
Затем я посмотрел на себя и снова сбился с толку: старомодный костюм показался мне совсем чужим…
Шум проезжавшей телеги испугал меня. Я посмотрел вниз – ни души. Только большая собака стояла на углу неподвижно.
Но вот! Наконец! Голоса! Человеческие голоса!
Две старухи медленно шли по улице. Я, сколько можно было, высунул голову через решетку и окликнул их.
С разинутыми ртами посмотрели они вверх и начали совещаться. Но, увидев меня, они с пронзительным криком бросились бежать.
«Они приняли меня за Голема», – сообразил я.
Я ожидал, что сбегутся люди, с которыми я мог бы объясниться. Но прошел добрый час, и только с разных сторон осторожно посматривали на меня бледные лица и тотчас же исчезали в смертельном ужасе.
Ждать, пока через несколько часов, а может быть и завтра, придут полицейские – ставленники государства (как обычно называл их Цвак)?
Нет, лучше уж попробую проследить подальше, куда ведут подземные ходы.
Может быть, теперь, при дневном свете, сквозь трещины в камнях пробивается вниз хоть сколько-нибудь света?
Я стал спускаться по лестнице, шел той дорогой, которой пришел вчера – по грудам сломанных кирпичей, сквозь заваленные погреба, – набрел на обломки лестницы и вдруг очутился в сенях… почерневшего школьного здания, только что виденного мною во сне.
Тут налетел на меня поток воспоминаний, скамейки, сверху донизу закапанные чернилами, тетради, унылый напев, мальчик, выпускавший майских жуков в класс, учебники с раздавленными между страниц бутербродами, запах апельсиновых корок.
Теперь я был уверен: когда-то, мальчиком, я был здесь. Но я не терял времени на размышления и поспешил домой…
Первым человеком, которого я встретил на улице, был высокий, старый еврей с седыми пейсами. Едва он заметил меня, он закрыл лицо руками и стал, выкрикивая, читать слова еврейской молитвы.
По-видимому, на его крик выбежало из своих жилищ много народу, потому что позади меня поднялся невообразимый гул. Я обернулся и увидел огромное, шумное скопление смертельно бледных, искаженных ужасом лиц.
Я с изумлением перевел глаза на себя и понял: на мне все еще был, поверх моей одежды, странный средневековый костюм, и люди думали, что перед ними Голем.
Быстро забежал я за угол в ворота и сорвал с себя истлевшие лохмотья.
Но тотчас же толпа, с поднятыми палками, с криком пронеслась мимо меня.
X. Свет
Несколько раз в течение дня я стучался к Гиллелю, – я не находил себе покоя: я должен был поговорить с ним и спросить, что означали все эти необыкновенные события, – но его все не было дома.
Его дочь сейчас же даст мне знать, как только он вернется из еврейской ратуши.
Странная девушка, между прочим, эта Мириам!
Тип, какого я еще никогда не встречал.
Красота такая особенная, что с первого взгляда ее нельзя уловить; красота, от которой немеешь, когда взглянешь на нее, она пробуждает необъяснимое чувство легкой робости.
По закону пропорций, затерявшемуся в глубине веков, было создано это лицо, соображал я, воссоздавая его перед собой с закрытыми глазами.
И я думал о том, какой бы камень мне выбрать, чтобы вырезать на нем камею и при этом сохранить художественность выражения, но затруднения возникали в простых внешних деталях, в черно-синем отблеске волос и глаз, не сравнимых ни с чем… Как же тут врезать в камею неземную тонкость лица, весь его духовный облик, не впадая в тупоумное стремление к сходству согласно требованиям теоретического канона.
Только мозаикой можно добиться этого, ясно понял я – но какой избрать материал? Целую жизнь пришлось бы искать подходящего…
Куда же девался Гиллель?
Я тосковал по нему, как по старому любимому другу.
Поразительно, как сроднился я с ним в несколько дней. А ведь, собственно говоря, я только раз в жизни с ним говорил.
Да, вот в чем дело: необходимо получше припрятать письма, ее письма, чтобы быть спокойнее, если бы мне опять пришлось надолго отлучиться из дому.
Я вынул их из ящика: в шкатулке будет вернее.
Из кучи писем выпала фотография. Я не хотел смотреть, но было уже поздно.
В бархате на обнаженных плечах – такая, какой я видел ее в первый раз, когда она вбежала ко мне в комнату из ателье Савиоли, взглянула она мне в глаза.
Безумная боль сверлила меня. Я прочел, не понимая слов, надпись на карточке и имя:
«Твоя Ангелина».
Ангелина!!!
Как только я произнес это имя, завеса, отделявшая от меня годы юности, разорвалась сверху донизу.
Мне казалось, что я не вынесу скорби. Я ломал себе пальцы, стонал, кусал себе руки, только бы снова исчезнуть. «Господи, только бы жить в летаргическом сне, как до сих пор!» – умолял я.
Боль переполняла меня, разливалась по мне. Я ощущал ее во рту, странной сладостью, как кровь… Ангелина!!.
Имя это кружилось в крови и переходило в какую-то невыносимо призрачную ласку.
Невероятного усилия стоило мне прийти в себя и заставить себя, скрежеща зубами, смотреть на портрет, пока я его не одолел.
Пока не одолел!