— Что ты ищешь? — спрашиваю.
Она смеется.
— Ты ищешь золото?
Опять смеется. Потом говорит:
— Не твое дело, Чарли.
И я больше не задаю вопросов.
У нее есть маленький револьвер; она его носит за поясом. Иногда в пути упражняется в стрельбе. Я смеюсь.
— Чего ты смеешься, Чарли? — спрашивает она.
— Зачем ты играешь этим? — спрашиваю. — Он не годится. Слишком мал. Детская игрушка.
Только вернулись в Доусон, она просит меня достать ей настоящий. Покупаю кольт сорок четвертого калибра; очень тяжелый, но она все время носит его за поясом.
В Доусоне появляется мужчина. Откуда он взялся, не знаю. Знаю только, что он чечако; по-вашему — новичок. Руки нежные, как у нее. Черной работы не знает. Весь нежный. Сперва я подумал: верно, муж. Нет, слишком молод. И спят врозь. На вид ему лет двадцать. Глаза голубые, волосы светлые, усики тоже. Звать Джон Джонс. Может брат? Не знаю. Я больше не задаю вопросов. Только думаю: он не Джон Джонс. Все зовут его мистер Джирвэн. Думаю, что и это тоже не его фамилия. И она не мисс Джирвэн, как ее все называют. Думаю, никто не знает их настоящих имен.
Как-то ночью, в Доусоне, я спал. Он меня будит. Говорит:
— Запрягай собак. Едем.
Я больше не задаю вопросов; иду, запрягаю собак, и мы трогаем. Идем вниз по Юкону. Время ночное, ноябрь и очень холодно: шестьдесят пять ниже нуля. Она нежная. Он нежный. Мороз жгучий. Они устали, плачут втихомолку. Говорю им: «Лучше остановиться, сделать привал». Но они говорят: «Вперед». Во второй и в третий раз говорю им, что лучше устроить привал и отдохнуть, но они каждый раз говорят: «Вперед». Больше я ничего не говорю. И так все время, изо дня в день. Они очень нежные. Коченеют от холода и совсем замучились. Не привыкли к мокасинам, натирают себе ноги; хромают, шатаются, как пьяные, плачут втихомолку и все твердят: «Вперед! Вперед!»
Они как сумасшедшие. Все время вперед и вперед. Зачем вперед? Не знаю. Но только вперед. Чего им надо? Не знаю. Только не золота. Золотой горячки нет. И они тратят массу денег. Но я больше не задаю вопросов. Я тоже иду вперед и вперед, потому что я вынослив и мне хорошо платят.
Мы в городе Серкл. Того, что они ищут, там нет. Ну, думаю, теперь мы отдохнем и дадим отдых собакам. Но мы не отдыхаем — ни одного дня передышки.
— Подымайся, — говорит она ему. — Едем вперед.
И мы едем вперед. Оставляем Юкон. Идем на запад, пересекаем водораздел и спускаемся в край Тананы. Там — новые прииска. Но того, что они ищут, там нет, и мы возвращаемся в Серкл.
Дорога тяжелая. Конец декабря. День короткий. Очень холодно. Как-то утром было семьдесят ниже нуля.
— Сегодня лучше не ездить, — говорю я. — Ледяной воздух попадет в легкие и обожжет их, будет скверный кашель, а весной того и гляди — воспаление.
Но они — чечако. Ничего не смыслят в переходах. Похожи на мертвецов от усталости, но говорят:
— Вперед!
И мы едем вперед. Мороз обжигает им легкие, начинается сухой кашель. Они кашляют так, что слезы катятся у них по щекам. Когда я жарю сало, они бегут прочь от костра и полчаса кашляют на снегу. Они отмораживают себе щеки, кожа чернеет, и им очень больно. Кроме того, он отмораживает себе большой палец, так что кончик вот-вот отвалится и нужно надевать еще перчатку под рукавицу, чтобы держать больное место в тепле. А в очень свирепый мороз, когда палец зябнет, приходится, сняв рукавицу, засовывать руку между ног, прямо к телу, чтобы отогреть его.
Входим, ковыляя, в Серкл. И даже я, Ситка Чарли, чувствую, что устал. Сочельник. Я пью, пляшу, веселюсь: ведь завтра рождество, будем отдыхать. Не тут-то было. Пять часов утра. Рождество. Я спал два часа. А он стоит у моей постели:
— Вставай, Чарли. Запрягай собак. Едем.
Я ведь, кажется, говорил, что перестал задавать вопросы? Они платят мне семьсот пятьдесят долларов в месяц. Они хозяева. Я их слуга. Если они мне скажут: «Вставай, Чарли, едем в преисподнюю», — я запрягу собак, щелкну бичом и поеду в преисподнюю. И вот я иду, запрягаю, и мы трогаем вниз по Юкону. Куда? Они не говорят. Твердят только:
— Вперед! Вперед! Едем вперед!
Они очень устали. Они проехали много сотен миль и ничего не смыслят в переходах. Кроме того, у них скверный кашель — сухой кашель, от которого сильный человек начинает ругаться, а слабый — плакать. Но они едут вперед. Каждый день — вперед. Никакого отдыха собакам. Все время покупают новых. На каждом привале, в каждом поселке, в каждой индейской деревне они перерезают постромки усталых собак и впрягают свежих. У них очень много денег, без счета; и они сорят ими направо и налево. Сумасшедшие? Иногда мне кажется: да. В них вселился какой-то бес, который толкает их вперед и вперед, все время без оглядки вперед. Чего они ищут? Не золота. Они никогда не пробуют копать. Я долго думаю. И мне приходит в голову, что они ищут какого-то человека. Но кого? Мы его нигде не встречаем. Но они похожи на волков, рыщущих по следам добычи. Только это странные волки, нежные; не волки, а волчата, и ничего не смыслят в переходах. По ночам они громко плачут во сне, охают, стонут, жалуются на свою страшную усталость. А днем, шатаясь, бредут вперед и плачут втихомолку. Странные волки.
Проезжаем форт Юкон. Проезжаем форт Гамильтон. Проезжаем Минук. Уже январь на исходе. День очень короткий. В девять часов рассвет. В три — уже сумерки. И холод. И даже я, Ситка Чарли, устал. Неужели вечно ехать и ехать вот так, без конца? Не знаю. Но все время высматриваю впереди — чего они ищут? На тропе безлюдно. Иногда проезжаем сто миль и не встречаем признаков жизни. Полный покой. Тишина. Иногда идет снег, и мы похожи на привидения. Иногда ясно, и в полдень солнце выглянет на минутку из-за холмов на юге. В небе полыхает северное сияние, пляшут ложные солнца; воздух полон морозной пыли.
Я, Ситка Чарли, сильный человек. Я рожден в пути и все свои дни провел в переходах. Но эти два волчонка измотали меня. Я отощал, как голодная кошка, стал радоваться по ночам, что лежу в постели, а утром вставал не отдохнувши. Но мы по-прежнему пускаемся в путь до света, в потемках, и ночь застает нас еще в пути. Ох, уж эти волчата! Если я тощ, как оголодавшая кошка, то они тощи, как кошки, которые так давно не ели, что подыхают с голоду. Глаза у них ввалились и то горят в глубине глазниц лихорадочным огнем, то становятся мутными, тусклыми, как у мертвецов. На месте щек — ямы, как пещеры в скале. Черные щеки без кожи — из-за частых отмораживаний. Иногда по утрам она говорит:
— Не могу подняться. Не могу двинуться. Лучше умереть.
Но он стоит у ее постели:
— Вставай. Едем.
И они едут. А в другой раз он не может подняться, и она говорит ему:
— Вставай. Едем.
Но всегда одно: они едут вперед. Все вперед и вперед.
Иногда, в торговых пунктах, они получают письма. Я не знаю, о чем там написано. Но это след, по которому они идут, — эти письма направляют их на след. Раз индеец принес им письмо. Я потолковал с ним один на один. Он сказал, что письмо дал ему одноглазый человек, который поспешно спускается вниз по Юкону.
И все. Но я понял: волчата гонятся за этим одноглазым.
Февраль. Мы проехали полторы тысячи миль. Выходим к Берингову морю. Там штормы, бураны. Передвигаться трудно. Приезжаем в Анвиг. Я почему-то уверен, что они получат здесь письмо. Они страшно волнуются, твердят:
— Скорей, скорей. Вперед!
Я говорю:
— Надо купить съестных припасов.
А они говорят:
— Надо ехать быстро, налегке. Еду можно будет достать в хижине Чарли Мак-Киона.
Понимаю, что они решили свернуть на Большое спрямленье, потому что Чарли Мак-Кион живет как раз там, у Черного Утеса, возле самой тропы.
Перед выездом я перекинулся словечком с анвигским священником. Да, тут проезжал одноглазый, очень спешил. Так оно и есть: они ищут одноглазого. Из Анвига уезжаем почти без припасов; едем налегке, спешим. В Анвиге они купили трех новых собак, и мы едем очень быстро. И он и она — как сумасшедшие. По утрам мы еще раньше трогаемся в путь, на ночлег останавливаемся еще позже. Иногда я оборачиваюсь — посмотреть, не умирают ли они, эти двое волчат; но они держатся. Они рвутся вперед, вперед. Когда их начинает бить сухой кашель, они прижимают руки к груди и кашляют, кашляют, кашляют, скорчившись на снегу. Они не могут идти, не могут говорить. Они кашляют десять минут, а может, и полчаса, потом выпрямляются. Слезы замерзают у них на лице, но они говорят только:
— Вперед, вперед!
Даже я, Ситка Чарли, страшно устал и начинаю думать, что семьсот пятьдесят долларов — невысокая плата за такой труд. Выезжаем на Большое спрямленье; свежий след. Волчата уткнулись носом в след и говорят:
— Шевелись!
Все время твердят:
— Шевелись! Живей! Живей!
Собакам приходится туго. У нас мало корма, мы не можем кормить их досыта, и они слабеют. А работа им выпала тяжелая. Женщина от всего сердца жалеет их, и часто из-за них у нее слезы на глазах. Но дьявол, который в нее вселился и толкает ее вперед, не позволяет сделать остановку и дать собакам отдых.
И вот мы настигаем одноглазого. Он лежит на снегу возле тропы; у него сломана нога. Из-за ноги он не мог устроить хорошего привала и пролежал три дня на своих одеялах, кое-как поддерживая огонь. Когда мы нашли его, он лежал и ругался, как дьявол. Я никогда не слыхал, чтобы кто-нибудь так ругался.
Я был рад: они нашли то, что искали, и мы теперь отдохнем. Но женщина говорит:
— Едем. Скорей!
Я удивлен. А одноглазый говорит:
— Не думайте обо мне. Оставьте мне только свои припасы. Вы завтра купите себе у Мак-Киона. И пошлите Мак-Киона за мной. А сами — вперед!
Он тоже волк, только старый. И у него тоже одна мысль: вперед! Мы отдаем ему свои припасы — их немного осталось! — колем ему дрова, берем самых сильных его собак и едем.
Мы оставили одноглазого на снегу. И он умер там, потому что Мак-Кион так и не приехал за ним. Я не знаю, кто был этот человек и как он там очутился. Но думаю, что мои хозяева щедро платили ему, как и мне, за его работу для них.
Весь тот день и всю ночь нам нечего было есть. И весь следующий день мы ехали очень быстро и в конце концов совсем ослабели от голода. Потом мы достигли Черного Утеса, который возвышается на пятьсот футов над тропой. Это было к вечеру. Уже смеркалось, и мы не могли найти хижину Мак-Киона. Мы легли спать голодные, а утром стали искать хижину. Она исчезла. И это было очень странно, так как все знали, что Мак-Кион живет в хижине около Черного Утеса. Мы находились близко от побережья, где дует сильный ветер и много снега. Ветром намело много снежных холмов.
Мне приходит в голову мысль. Раскапываю один холм, другой. Натыкаюсь на стены хижины. Копаю дальше, пока не нахожу дверь. Вхожу. Мак-Кион лежит мертвый. Он умер, может, две, может, три недели назад. Какая-то болезнь помешала ему выйти из хижины. Ее занесло снегом. Он съел весь свой запас и умер. Я заглянул в его кладовую, в ней было пусто.
— Вперед, — сказала женщина. Глаза ее светились голодным огнем, а рука лежала на сердце, словно у нее болело внутри. Она стояла и качалась, как дерево на ветру.
— Да, вперед, — сказал мужчина.
Голос его звучал глухо, словно карканье старого ворона. И от голода он был как помешанный. Глаза горели, как раскаленные угли. Его шатало из стороны в сторону. И я видел, что душа еле держится у него в теле.
И я тоже сказал:
— Вперед! — потому что эта мысль хлестала меня, как бич, каждую милю полуторатысячемильного пути и в конце концов врезалась мне в душу, и я, должно быть, сам помешался. Да нам и не оставалось ничего другого, как ехать вперед: ведь у нас не было припасов. И мы поехали вперед, не думая об одноглазом, которого бросили там, на снегу.
Большое спрямленье — малоезженая тропа. Иной раз за два-три месяца никто не проедет здесь. Тропу занесло снегом, и на ней не было никаких следов человека — ни в ту, ни в другую сторону. Круглые сутки дул ветер, валил снег. И мы ехали день и ночь, и голод терзал наши внутренности. И с каждым шагом мы все больше слабели. Потом женщина стала падать. А там и мужчина. Я не падал, но у меня отяжелели ноги, и я несколько раз спотыкался и чуть не свалился.
Последняя ночь февраля. Подстрелил трех белых куропаток из ее револьвера, и мы немного подкрепились. Но собакам есть нечего. Они пробуют грызть упряжь, сделанную из бычьей и моржовой кожи; пришлось отогнать их палкой, а упряжь повесить на дерево. И собаки всю ночь воют и дерутся под этим деревом. Но мы не обращаем внимания. Мы спим как убитые, а утром встаем, как мертвецы из могил, и едем вперед.
Первое марта. Утром впервые вижу след того, за кем гонятся волчата. День ясный и холодный. Солнце дольше стоит в небе, и по обе стороны от него сверкают ложные солнца, и воздух блестит морозной пылью. Снег больше не падает на тропу, и я вижу свежие следы собак и полозьев. С упряжкой идет один человек, и по следам его вижу, что у него мало сил. Тоже недоедает. Волчата при виде свежих следов теряют голову.
— Шевелись! — говорят они. Все время твердят: — Шевелись! Поспешай, Чарли. Скорей, скорей!
Мы поспешаем, но очень медленно. И он и она все время падают. А если пробуют сесть на нарты, так валятся с ног ослабевшие собаки. Да и холод такой, что, сидя на нартах, замерзаешь. Голодному легко замерзнуть. Когда женщина падает, мужчина помогает ей встать. А другой раз она помогает ему. Но то и дело они падают оба сразу и не могут встать. И мне каждый раз приходится подымать их, иначе они так и останутся лежать и умрут на снегу. Мне трудно возиться с ними, потому что я очень устал и еще должен править собаками, а они совсем обессилели и от этого стали тяжелые. И я теперь тоже то и дело валюсь в снег, но мне никто не помогает — я должен подыматься сам. И я все время встаю сам, подымаю их и погоняю собак.
Вечером я убиваю только одну куропатку, и мы очень голодны. А он говорит мне:
— Когда завтра тронемся, Чарли?
Голос его звучит глухо, будто из могилы.
— Ты всегда велишь трогаться в пять утра, — говорю я.
— Завтра мы тронемся в три, — повторяет он.
— Ты погибнешь, — с горьким смехом говорю я.
— Завтра мы тронемся в три, — говорит он.
И мы трогаемся в три, потому что я их слуга и делаю то, что они прикажут. Ясно, холодно, тихо, ветра нет. С рассветом становится видно далеко. И тишина. Мы слышим только стук своих сердец: в этой тишине они стучат очень громко. Мы как лунатики шагаем во сне, пока не упадем; тогда понимаем, что надо встать. И снова видим тропу и слышим стук своих сердец. И я шагаю как во сне, и мне вдруг приходят в голову странные мысли. «Зачем Ситка Чарли живет на свете? — спрашиваю я себя. — Зачем Ситка Чарли трудится в поте лица, ходит голодный и терпит такие мучения?»
«Ради семисот пятидесяти долларов в месяц», — отвечаю я сам себе, понимая, что это глупый ответ. Но это правильный ответ… И с той поры я никогда не думаю о деньгах. Потому что в тот день у меня открылись глаза, вспыхнул яркий свет и мне стало хорошо. И я понял, что человек должен жить не ради денег, а ради счастья, которое никто не может ни дать, ни купить, ни продать, которого не оплатишь ничем.
Утром подъезжаем к последнему ночному привалу того, кто впереди. Плохой привал, привал человека голодного и слабого. На снегу лоскуты одеяла и парусины. И я уже знаю, в чем дело: его собаки съели упряжь, и он сделал новую — из своих одеял.
Мужчина и женщина так и впились глазами в эти остатки. Я гляжу на них обоих, и по спине у меня пробегают мурашки, как от холодного ветра. Глаза у них запали глубоко в глазницы и горят безумным огнем от усталости и голода. Лица — как у людей, умерших от голода, и щеки чернеют мертвой плотью, обожженные морозом.
— Вперед, — говорит он.
Но она кашляет и падает на снег. Это сухой кашель, легкие у нее тоже обожжены морозом. Она кашляет долго, потом с трудом становится на ноги, словно вылезает из могилы, слезы на щеках у нее превращаются в лед, и дыхание со свистом вырывается из груди. Но она говорит:
— Вперед!
Мы снова пускаемся в путь. Шагаем как во сне, среди безмолвия. Засыпаем на ходу и не чувствуем муки. И вдруг падаем — и пробуждаемся. И видим снег, и горы, и свежий след того, кто впереди, и снова чувствуем всю нашу муку. Доходим до места, где открывается снежная даль, и то, что они ищут, — прямо перед нами. На расстоянии мили от нас — черные пятна на снегу. Эти черные пятна движутся. У меня темно в глазах, и я напрягаюсь изо всех сил, чтобы рассмотреть. Вижу: человек с собаками, нарты. Волчата тоже видят. Они уже не могут говорить, они шепчут:
— Вперед! Вперед! Скорей!
И валятся с ног, но идут. У того, кто впереди, все время рвется упряжь из одеял; он должен останавливаться и чинить ее. У нас упряжь в порядке, потому что я вешал ее каждый вечер на дерево. В одиннадцать часов человек — в полумиле от нас. В час дня — в четверти мили. Он очень слаб. Мы видим, как он то и дело падает на снег. Одна из его собак не может больше идти и он перерезает постромку, но не убивает собаку. И я убиваю ее топором, когда прохожу мимо, — как делаю со своими собаками, когда они выбиваются из сил и не могут идти дальше.
Теперь нас разделяют с ним триста ярдов. Мы подвигаемся очень медленно: может, милю за два-три часа. Мы не идем. Мы все время падаем. Встаем, делаем, спотыкаясь, два-три шага и опять падаем. И я все время должен подымать их обоих. Иной раз, поднявшись на колени, они валятся ничком на снег; три-четыре раза тычутся головой в снег, прежде чем находят силы встать на ноги; потом сделают два-три шага и, шатаясь, снова падают. Но падают они всегда вперед. Стоят ли на ногах или на коленях — они падают только вперед, и так каждый раз приближаются к цели на длину своего тела.
Иногда они ползут на четвереньках, подобно лесным зверям. Мы подвигаемся, как улитки, — как умирающие улитки, вот как мы тащимся. И все же быстрей, чем тот — впереди. Потому что он тоже все время падает и с ним нет Ситки Чарли, чтобы поднять его. Вот он в двухстах ярдах от нас. Проходит много времени — он в ста ярдах.
Забавное зрелище! Такое забавное, что мне хочется громко смеяться. Да, да, хохотать во все горло. Гонки мертвецов и мертвых собак. Как во сне, когда тебя мучает кошмар: ты бежишь со всех ног, чтобы спасти свою жизнь, а подвигаешься страшно медленно. Мужчина сошел с ума. Женщина сошла с ума. Я сошел с ума. Весь мир сошел с ума. И это так забавно, что меня душит смех.
Незнакомец впереди бросает своих собак и дальше идет по снегу один. Проходит много времени, но вот мы наконец поравнялись с его собаками. Они лежат на снегу, беспомощные, в упряжке из одеял и парусины, с нартами позади. И когда мы минуем их, они скулят и воют, взывая к нам, как голодные дети.
Потом и мы бросаем своих собак и бредем по снегу одни. Он и она — живые трупы. Охают, стонут, всхлипывают, но идут вперед. Я тоже иду вперед. У меня одна только мысль: догнать неизвестного. Тогда я отдохну. Только тогда. И, кажется, лягу и просплю тысячу лет, так я устал.
Неизвестный в пятидесяти ярдах от нас, совсем один на белом снегу. Он падает и ползет, встает, спотыкается, падает и опять ползет. Как тяжело раненный зверь, который хочет уйти от охотника. Вот он уже больше не подымается, а только ползет на четвереньках. Мужчина и женщина тоже больше не встают, ползут за ним. Но я встаю. Падаю, но каждый раз опять встаю.
Странная картина! Вокруг снег, и среди этого снега и безмолвия ползут мужчина и женщина. А впереди них — неизвестный. По обе стороны солнца стоят ложные солнца, так что в небе их сразу три. В воздухе от мороза алмазная пыль. Вот женщина кашляет и неподвижно лежит на снегу, пока не пройдет приступ, а потом снова ползет. Вот мужчина глядит вперед, и глаза у него слезятся, как у старика; ему приходится протирать их, чтобы увидеть неизвестного. Вот неизвестный оглядывается через плечо… А Ситка Чарли еще кое-как держится на ногах и если падает, то опять встает во весь рост.
Проходит много времени, и неизвестный перестает ползти. Он медленно поднимается на ноги, снимает рукавицу и ждет с револьвером в руке, качаясь из стороны в сторону. Лицо его — кожа да кости и все в черных пятнах: обморожено. Лицо голодающего. Глаза глубоко ввалились, зубы оскалены.
Мужчина и женщина тоже поднимаются на ноги и очень медленно идут к нему. И вокруг только снег и тишина. И в небе — три солнца. А воздух сверкает алмазной пылью.
И вот случилось, что я, Ситка Чарли, увидел, как волчата совершили убийство. Никто — ни слова. Только неизвестный с лицом голодающего страшно оскалил зубы. Он качается из стороны в сторону, опустив плечи, согнув колени, широко расставив ноги, чтобы не упасть. Мужчина и женщина останавливаются футах в пятидесяти от него. Они тоже широко расставили ноги, чтобы не упасть, и их тоже качает из стороны в сторону. Неизвестный очень слаб. У него дрожит рука, и пуля, которую он посылает в мужчину, уходит в снег. Мужчина никак не может снять рукавицу. Неизвестный опять стреляет в него. И на этот раз пуля пролетает мимо. Тогда мужчина зубами стаскивает рукавицу. Но рука у него отморожена; он не может удержать револьвер и роняет его в снег. Я смотрю на женщину. Она тоже сняла рукавицу, и в руке у нее большой кольт. Она делает три выстрела, один за другим, подряд. Неизвестный, все так же оскалив зубы, валится ничком в снег. Они не смотрят на убитого.
— Вперед, — говорят они.
И мы идем. Но теперь, найдя то, что искали, они становятся мертвецами. Силы покидают их. Они совсем не могут стоять на ногах. Они не могут даже ползти. У них одно только желание — закрыть глаза и уснуть. Вижу невдалеке удобное место для привала, пинаю их ногой. У меня в руках бич для собак, и я хлещу их. Они громко кричат и ползут поневоле и кое-как подползают к месту для привала. Я развожу костер, чтоб они не замерзли, потом пригоняю нарты. Убиваю собак неизвестного, чтобы нам не умереть с голоду. Укрываю обоих одеялами, и они засыпают. Время от времени бужу их и даю им поесть; они едят не просыпаясь. Женщина спит полтора суток, потом просыпается и опять засыпает. Мужчина спит двое суток, просыпается и опять засыпает. После этого мы трогаемся к побережью, в Сент-Майкл. И когда Берингово море очищается от льда, мужчина и женщина уезжают на пароходе. Но перед этим они выплачивают мне по семьсот пятьдесят долларов за месяц. И еще дают тысячу долларов — в подарок.