Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Такого рода ситуационный реализм — светлая сторона японского гири своему имени. Но у гири, как и у луны, есть светлая и темная стороны. Его темная сторона заставляла Японию принимать такие события, как американский закон об изгнании японцев и Соглашение о военно-морском паритете,[170] за необычайные национальные оскорбления и привела ее к гибельной военной программе. Его светлая сторона сделала возможным добровольное принятие ею последствий капитуляции в 1945 г. Япония все еще верна себе.

Современные японские писатели и публицисты произвели выборку из обязанностей гири и представили ее Западу как культ бусидо, буквально «Путь самурая». Это было заблуждением по нескольким причинам. Бусидо — современный официальный термин, который не таит в себе глубокого народного смысла, присущего таким выражениям, как «из-за гири я загнан в тупик», «лишь только из-за гири», «много работать из-за гири». В нем также нет сложности и двусмысленности гири. Своим появлением он обязан публицистическому вдохновению. Кроме того, он стал лозунгом националистов и милитаристов, и вместе с дискредитацией их лидеров была дискредитирована и его идея. Но это ни в коей мере не означает, что японцы не будут более «признавать гири». Для людей Запада сегодня более чем когда-либо важно понимать, что значит гири в Японии. Отождествление бусидо с самураями также было источником его неправильного понимания. Гири — общая для всех классов добродетель. Как и все другие японские обязанности и правила, гири тем «тяжелее», чем выше место человека на социальной лестнице. По крайней мере, японцы считают его более тяжелым для самураев. Наблюдателю-неяпонцу, вероятно, точно так кажется, что гири требует особенно много от простого народа, так как награда за конформизм для него менее значительна. Японцу достаточной наградой служит уважение в его мире, и «человек, не знающий гири», — это все еще «жалкий негодяй». Сотоварищи презирают его и подвергают остракизму.

IX

Круг человеческих чувств

Этический кодекс, требующий, подобно японскому, строгого исполнения обязанностей и сурового самоограничения, может, в конце концов, оставить на личных желаниях клеймо зла, подлежащего искоренению из человеческого сердца. На этом основывается классический буддизм, и поэтому вдвойне удивительно, что японский кодекс поведения так благосклонно относится к удовольствиям, доступным пяти человеческим чувствам. Несмотря на то что Япония — одна из крупнейших буддийских стран мира, ее этика в этом отношении радикально отличается от учения Гаутамы Будды и священных книг буддизма.[171] Японцы не осуждают наслаждения. Они — не пуритане. Физические удовольствия представляются им благим и достойным культивирования делом. Их ищут и ценят. Тем не менее, им должно быть отведено свое время. Их не следует смешивать с серьезными жизненными делами.

Такой кодекс поведения делает жизнь очень напряженной. К каким последствиям приводит это признание японцами чувственных удовольствий, индийцу понять значительно легче, чем американцу. Американцы не убеждены, что удовольствиям надо учиться: человек может отказаться от чувственных наслаждений, но ему все время приходится противиться известному искушению. Однако удовольствиям учатся точно так же, как и исполнению обязанностей. Во многих культурах не учат удовольствиям самим по себе, и поэтому люди довольно легко отдаются долгу самопожертвования. В этих культурах даже роль физического влечения мужчины и женщины иногда низводилась до минимального уровня, чуть ли не подрывавшего гладкое течение семейной жизни, строящейся в таких странах на совсем иных основаниях. Культивируя физические удовольствия и в то же время устанавливая кодекс поведения, признающий эти физические удовольствия тем, как образ жизни, которому не следует предаваться всерьез, японцы усложняют себе жизнь. Они предаются плотским удовольствиям как занятиям изящными искусствами, а потом, в полной мере насладившись, приносят их в жертву долгу.

Горячая ванна — одно из самых любимых ими маленьких удовольствий для тела. И для беднейшего крестьянина-рисовода, и для самого последнего слуги, равно как и для богатого аристократа, каждодневная горячая ванна — часть ежевечернего распорядка дня. Наиболее распространенная форма ванны — деревянная бочка с горящими под ней древесными углями для нагрева воды до 110° по Фаренгейту[172] и выше. Перед погружением в бочку люди полностью обмываются и ополаскиваются, а затем целиком предаются наслаждению теплом и расслабляющему удовольствию от погружения в воду. Они сидят в ванне с поджатыми коленями, как зародыш в утробе матери, вода по горло. Ежедневная ванна ценится ими, как и американцами, из-за их чистоплотности, но они добавляют к этой ценности и тонкое искусство пассивного потакания своим слабостям, едва ли встречающееся в купальных обычаях других народов мира. Чем старше человек, говорят они, тем больше ему нравится ванна.

Существуют различные способы сокращения затрат и хлопот на такие ванны, но они непременно должны быть. В больших и малых городах есть крупные, похожие на плавательные бассейны, общественные бани, куда можно прийти, погрузиться в ней и поболтать в воде с случайным соседом. В деревнях некоторые женщины обыкновенно по очереди устраивают купания во дворах — японская благопристойность не требует при купании скрытности от постороннего взгляда, — и их семьи по очереди купаются. Всегда в любой семье, даже в хороших домах, семейная ванна принимается в порядке строгой очередности: гость, дед, отец, старший сын и так далее вплоть до самого последнего слуги. Все выходят красные, как раки, и после этого семья собирается вместе, чтобы насладиться самым спокойным временем дня перед ужином.

Точно так же страстно, как и «горячую ванну», почитают они удовольствия «закаливания», традиционно включающего в себя обычай принимать холодный душ. Часто это называют «зимней гимнастикой», или «ледяным аскетизмом», и оно существует до сих пор, хотя и не в старой, традиционной форме. Та требовала перед рассветом выйти и посидеть под струями холодных горных ручьев. Даже обливание ледяной водой зимними ночами в неотапливаемых японских домах — совсем не легкая форма аскетизма; этот обычай, в том виде, как он существовал в 90-х годах XIX в., описывает Персивал Лоуэлл.[173] Люди, добивавшиеся обретения особой целительной или пророческой силы, — но не те, кто становились потом священниками, — занимались ледяной аскетической практикой перед тем, как отойти ко сну, и вставали снова в 2 часа ночи, чтобы повторить ее в час, когда «купались боги». Они повторно занимались ею, проснувшись поутру, и снова в полдень, и с наступлением сумерек.[174] Предрассветная аскетическая практика была особенно популярна среди ревностно посвящавших себя занятиям на музыкальных инструментах или готовившихся к какой-то другой нерелигиозной деятельности. Для того чтобы закаливаться, можно подвергнуть себя испытанию любым холодом, но и для детей, занимающихся каллиграфией, признается особенно похвальным завершение практических занятий с онемевшими и оцепеневшими пальцами. Современные начальные школы не отапливаются, и это считается большим достоинством, поскольку дети закаляются для будущих трудностей жизни. Западных людей более впечатляли постоянные простуды и сопливые носы, которые, конечно, не были подвластны обычаю.

Сон — другая любимая слабость японцев. Он представляет одно из самых совершенных их искусств. Они спят, полностью расслабившись, в любом положении и при обстоятельствах, признаваемых нами абсолютно непригодными для сна. Это вызывало удивление у многих западных исследователей, изучавших японцев. Американцы считают бессонницу почти синонимом психического расстройства, и, по нашим стандартам, для японского характера типична крайняя напряженность. Но японцы устраивают детскую игру «спокойной ночи». Они также рано ложатся спать, и трудно найти другой восточный народ, поступающий подобно им. Сельчане, отошедшие с наступлением сумерек ко сну, не следуют нашему правилу восстановления сил к утру, поскольку такого рода соображения непонятны им. Один хорошо знакомый с японцами западный человек писал: «Всякому, кто отправляется в Японию, следует отказаться от мысли, что в его обязанности входит, выспавшись и отдохнув ночью, подготовиться к работе. Он должен отделить сон от проблем восстановления сил и отдыха». Нужно также стоять «на своих ногах, что предполагает и работать, независимо ни от чего».[175] Американцы привыкли смотреть на сон как на нечто, совершаемое человеком для поддержания своих сил, и первое, что делает большинство из нас после утреннего пробуждения, — мысленно просчитывает, как долго мы спали этой ночью. Продолжительность сна говорит нам о нашей способности энергично и эффективно действовать в этот день. У японцев иное отношение ко сну. Они любят спать и, пока все спокойно, охотно предаются сну.

В то же время они безжалостно жертвуют сном. Студент, готовящийся к экзаменам, занимается днем и ночью, не задумываясь над тем, что сон позволил бы ему лучше подготовиться к испытанию. На военных учениях сон должен быть принесен в жертву дисциплине. Прикомандированный к японской армии в 1934–1935 гг. полковник Гарольд Дауд рассказывает о своей беседе с капитаном Тэсимой. На маневрах в мирное время войсковые части «дважды совершали переходы в течение трех дней и двух ночей, не ведая сна, за исключением тех мгновений, когда удавалось урвать время на десятиминутных привалах и случайных кратких остановках. Иногда солдаты спали на ходу. Наш младший лейтенант развеселил всех, угодив во время крепкого сна на марше прямо на штабель дров сбоку от дороги». Когда, наконец, разбили лагерь, ни у кого все равно не было возможности заснуть: все получили наряды на сторожевую и патрульную службы. «Я спросил: «Но почему бы не дать кому-нибудь из них соснуть?» «Нет», — ответил он. — «В этом нет необходимости. Они уже знают, как спать. Им нужно научиться не спать»».[176] Тут в двух словах представлен японский взгляд.

Еда, как тепло и сон, — одновременно и отдых, которым свободно наслаждаются как удовольствием, и дисциплина, используемая для закаливания характера. Японцы предаются приему пищи из бесконечного количества блюд как ритуалу досуга, когда иной раз приносят немного еды, и ее много хвалят за вид и за вкус. Но в то же время обращают внимание на дисциплинирующий элемент. «Быстро есть, быстро испражняться — одно из основных правил», — приводит сказанные в виде поговорки слова японского крестьянина Экштейн.[177] «Еда не считается особо важным делом… Она необходима для поддержания жизни, поэтому должна быть, насколько возможно, кратковременным занятием. В отличие от Европы, здесь детей, особенно мальчиков, заставляют есть не медленно, а как можно быстрее» (курсив мой).[178] В буддийских монастырях, где монахи соблюдают строгую дисциплину, в предтрапезной молитве они просят о ниспослании им незабвения о том, что пища — это только лечебное средство; смысл всего этого таков: закаляющие свой характер люди должны пренебрегать пищей как удовольствием и относиться к ней только как к необходимости.

Согласно японским взглядам, недобровольное лишение пищи — особенно хорошее испытание степени «закалки» характера. Как и упомянутые ранее тепло и сон, так и пребывание без пищи позволяет также показать, что японец способен «вынести это» и, подобно самураю, может «держать в зубах зубочистку». Если японец, обходясь без пищи, в состоянии перенести это испытание, то сила его не убывает из-за отсутствия калорий и витаминов, а прибывает благодаря торжеству его духа. Японцы не признают постулируемой американцами однолинейной связи между питанием и физической силой. Поэтому токийское радио во время войны могло рассказывать собравшимся в укрытиях от налетов самолетов людям, что физические упражнения позволят голодающим людям вновь стать сильными и энергичными.

Романтическая любовь — другое культивируемое японцами «человеческое чувство». Несмотря на то, что она противоречит их формам брака и их семейным обязанностям, в Японии она достаточно обычное явление. Японские романы полны ею, хотя их главные герои, как и во французской литературе, всегда женаты. Двойное самоубийство любовников — излюбленная тема их литературы и разговоров. Написанная в XI в. «Повесть о Гэндзи»,[179] прекрасное произведение о романтической любви и одно из величайших из когда-либо созданных в мире литературных творений, и повести о любви князей и самураев феодальных времен относятся к этого же рода литературе о романтической любви. Она — главная тема их современных романов. Контраст с отношением к ней в китайской литературе очень значителен. Китайцы спасаются от больших неприятностей тем, что слабо прорисовывают романтическую любовь и эротические удовольствия, и поэтому семейная жизнь течет у них гладко.

Американцам, конечно, легче понять японцев, чем китайцев, но, тем не менее, понимание это довольно поверхностное. На эротические удовольствия у нас много табу, которых нет у японцев. Это — область, в которой мы — моралисты, а они — нет. Как и любое другое «человеческое чувство», секс воспринимается ими как совершенно непорочное явление на своем маленьком месте 1 в жизни. В «человеческих чувствах» нет никакого зла, и поэтому морализировать по поводу сексуальных удовольствий бессмысленно. Японцы до сих пор еще комментируют тот факт признания американцами и англичанами некоторых из любимых ими книг с порнографическими картинками и изображения ими в мрачном свете Ёсивары[180] — квартала девушек-гейш и проституток. Японцы даже в первые годы контактов с Западом очень остро реагировали на эту критику иностранцев и приняли законы с целью сближения их практики жизни с западными стандартами. Но никакое правовое урегулирование не позволило преодолеть культурные различия.

Образованные японцы в общем признают, что англичане и американцы находят аморальность и непристойность там, где, по их мнению, они отсутствуют, но ими не принимается во внимание пропасть, лежащая между привычным для нас отношением и их убеждением, что «человеческие чувства» не надо смешивать с серьезными жизненными делами. Однако это же — основная причина трудностей для нашего понимания отношения японцев к любви и эротическому удовольствию. Они отделяют одну область, отводимую жене, от другой, отданной эротическому удовольствию. Обе равно открыты. Они не отделены друг от друга, как в американской жизни, благодаря тому, что человек открывает одну область общественному взору, а другую делает секретной. Они разделены из-за того, что одна из них относится к кругу основных обязанностей человека, а другая — к кругу несущественных развлечений. Этот способ предоставления каждой сфере жизни «должного места» разводит две названные области порознь — для идеального отца семьи и для жуира. Японцы не создают себе идеала, как поступаем мы в Соединенных Штатах, когда видим в любви и браке одно и то же. Мы признаем любовь в той мере, в какой она служит основанием для выбора себе супруги или супруга. «Любить друг друга» — это самое веское основание для брака. Физическое влечение мужа после брака к другой женщине оскорбительно для его жены, так как он где-то на стороне делится тем, что принадлежит по праву ей. Японцы судят об этом иначе. Молодому человеку при выборе супруги следует подчиниться воле его родителей и жениться вслепую. Он должен соблюдать много формальностей в своих отношениях с женой. Даже в круге тесных семейных отношений дети не видят их обмена чувственными эротическими «жестами». «Истинной целью брака», — пишет в одном из их журналов наш современник-японец, — в этой стране считается рождение детей и гарантия, таким образом, преемственности в жизни семьи. Любая, отличная от этого цель, должна просто извращать настоящее значение его». Но это не значит, что мужчина будет добродетельным, если ограничится такой жизнью. Он содержит любовницу, если может позволить себе это. Женщину, пленившую его воображение, он не приводит в свою семью, как это делают в Китае. Если бы он так поступил, то две сферы жизни, которые должны быть разделены, оказались бы перепутаны. Девушка может быть гейшей, очень искусной в музыке, танцах, массаже и искусстве развлечения, или проституткой. В любом случае он заключает контракт с нанявшим ее домом, и этот контракт защищает девушку от возможности быть брошенной и гарантирует ей денежное вознаграждение. Он помогает ей создать свой собственный дом. Только в самых исключительных случаях, когда у девушки есть ребенок, которого он хочет воспитывать вместе со своими детьми, он приводит ее в свой дом, а потом она становится одной из его служанок, но не наложницей. Ребенок называет законную жену «мамой», связь же между настоящей матерью и ее ребенком не признаётся. Поэтому в целом восточная полигамия, столь типичная для Китая традиционная модель, — абсолютно не японский институт. Японцы даже пространственно разделяют семейные обязанности и «человеческие чувства».

Только мужчины из высшего класса могли позволить себе содержать любовниц, а большинство их посещало время от времени гейш или проституток. Эти посещения ни в коей мере не совершаются тайком. Жена может собирать и готовить мужа к его вечерним развлечениям. Дом, который он посещает, может прислать счет его жене, и она как само собой разумеющееся оплатит его. Она может быть несчастна из-за этого, но это ее личное дело. Посещение дома гейши стоит дороже, чем посещение проститутки, однако плата за привилегию на такой вечер не предполагает права мужчины на использование ее в качестве сексуального партнера. Он получит удовольствие от отдыха в компании красиво одетых и необычайно манерных девушек, обученных до мелочей исполнять свою роль. Чтобы иметь доступ к какой-нибудь гейше, мужчина должен стать ее патроном и заключить договор, согласно которому она становится его любовницей, или ему нужно настолько пленить ее своей привлекательностью, что она сама покорится его воле. Однако вечер с гейшами не лишен элементов сексуальности. Их танцы, остроумие, песни, жесты традиционно суггестивны и тщательно рассчитаны на выражение всего того, что не в состоянии исполнить жены из высшего класса общества. Они принадлежат к «кругу человеческих чувств» и оказывают помощь женщинам из «круга ко». Нет основания отказываться от удовольствия, но у двух сфер — различное предназначение.

Проститутки живут в публичных домах, и мужчина после вечера с гейшей, если хочет, может посетить проститутку. Плата — низкая, и безденежные мужчины могут довольствоваться такой формой снятия напряжения и не посещать гейш. Портреты девушек помещают снаружи дома, и мужчины, совершенно беззастенчиво рассматривая их и делая по ним свой выбор, проводят здесь обычно много времени. У этих девушек низкий статус, и они не носят, как гейши, на голове остроконечную башенку. Большинство из них — дочери бедняков, проданные семьями в заведения из-за нужды в деньгах, но они не учились искусству развлекать, которым владеют гейши. В былые времена, до того, как Япония согласилась с неодобрительным отношением Запада к этому обычаю и ликвидировала его, у девушек была привычка, сидя на публике, демонстрировать выбирающим человеческий товар покупателям свои бесстрастные лица. Сегодня вместо этого вывешиваются фотографии.

Кого-то из этих девушек может выбрать мужчина и стать ее единственным патроном; заключив договор с ее домом, он возводит ее в ранг любовницы. Девушки защищены условиями договора. Однако мужчина может взять в любовницы, не подписав договора, служанку или продавщицу, а такие «добровольные любовницы» особенно беззащитны. Именно этим девушкам, очевидно, приходилось особенно часто иметь любовные связи со своими партнерами, но они — за рамками всех признанных кругов обязанностей. Когда японцы читают наши рассказы и стихи о брошенных своими любовниками и опечаленных молодых женщинах с «детьми на коленях», они отождествляют этих матерей незаконнорожденных детей со своими «добровольными любовницами».

Часть традиционных японских «человеческих чувств» составляет терпимость к гомосексуальным отношениям. В старой Японии это были санкционированные среди мужчин высокого статуса — самураев и монахов — удовольствия. В период Мэйдзи, когда Япония, желая завоевать поддержку Запада, объявила незаконным многое из привычного для нее поведения, она приняла решение, что это привычное поведение должно быть наказуемо по закону. Однако до сих пор оно — в числе тех «человеческих чувств», к которым морализаторское отношение неприменимо. Ему должно быть отведено соответствующее место и его не следует считать продолжением семейных отношений. Поэтому вряд ли здесь признаётся опасным для мужчины или женщины «стать» гомосексуалом, как это называется на Западе, хотя мужчина может избрать профессию мужского гейши. Японцев особенно шокировала пассивная гомосексуальность взрослых в Соединенных Штатах. В Японии взрослые мужчины искали бы партнеров-мальчиков, поскольку считают пассивную роль ниже своего достоинства. Японцы очерчивают собственные границы дозволенного для мужчины, чтобы сохранить у него чувство собственного достоинства, но это — не наши границы.

Японцы также не морализируют по поводу аутоэротических удовольствий. Ни один народ в мире никогда не имел такого количества предназначенных для этой цели приспособлений. Запретив некоторые из приобретших наибольшую известность предметов из этой области, японцы также пытались предупредить осуждение иностранцев, но сами никогда не воспринимали их как инструменты зла. Суровое осуждение на Западе — более суровое даже в большинстве стран Европы, чем в Соединенных Штатах, — мастурбации глубоко проникает в наше сознание, прежде чем мы становимся взрослыми. Мальчик слышит, как ему нашептывают, что из-за этого он станет глупым мужчиной или будет лысым. Когда он был младенцем, его мать, возможно, была бдительна, обращала слишком много внимания на это и наказывала его физически. Может быть, она связывала его руки. Может быть, говорила, что Бог накажет его. Японские младенцы и дети не прошли через подобный опыт, и поэтому, когда становятся взрослыми, не могут относиться к этому, как мы. Аутоэротизм для японцев — это удовольствие, в котором они не видят греха, они считают возможным контроль за ним, отводя ему малое место в порядочной жизни.

Другое допустимое «человеческое чувство» — выпивка. Японцы признают наш американский феномен полного воздержания от алкоголя одной из странных причуд Запада. Точно так же они относятся и к нашей местной агитации с призывами голосовать за объявление безалкогольным района нашего проживания. Ни один здравомыслящий мужчина не откажется, вероятно, от удовольствия выпить сакэ. Но алкоголь относится к числу малых удовольствий, и ни один здравомыслящий японец не позволит себе безудержно предаваться ему. По их мнению, опасность «стать» пьяницей грозит человеку не больше, чем «стать» гомосексуалом, и действительно, в Японии нет такой социальной проблемы, как компульсивный алкоголик. Алкоголь — это приятное расслабление, и семья и даже общественность не признают человека отталкивающе противным, если он находится «под градусом». Маловероятно, что он будет буйствовать и, конечно, никому не придет в голову, что он может отколотить своих детей. Шумная попойка — довольно обычное явление, и на них царит всеобщая свобода от строгих японских правил поз и жестов. В городах на вечеринках с выпивкой сакэ мужчины любят сидеть впритирку.

Обычно японцы отделяют выпивку от закуски. Как только мужчина на деревенской вечеринке, где подают сакэ, отведает рис, это значит, он кончил пить. Он перешел в другой «круг» и поэтому отделяет одно от другого. Дома он может выпить сакэ после еды, но не делает это одновременно. Он предается поочередно то одному, то другому наслаждению.

У этого японского взгляда на «человеческие чувства» есть несколько последствий. Он вырывает почву из-под ног западной философии двух сил, плоти и духа, постоянно ведущих борьбу за верховенство в каждой человеческой жизни. В японской философии плоть — не зло. Возможные услаждения ее — не грех. Душа и тело — не противостоящие в универсуме силы, и японцы доводят этот принцип до логического завершения: мир — это не поле брани добра и зла. Сэр Джордж Сэнсом пишет: «Кажется, в течение всей своей истории японцы в определенной степени сохраняли это неумение выделить проблему зла или нежелание бороться с ней».[181] Фактически она не признавалась ими как мировоззрение. Они верят, что у человека две души, но это не ведущие между собой борьбу благие и дурные порывы. Это — «благородная» душа и «грубая» душа, и в жизни любого человека — и даже любого народа — есть такие случаи, когда нужно быть «благородным», а когда — «грубым». Не суждено одной душе быть в аду, а другой — на небесах. Они обе нужны и хороши в зависимости от случая. Даже их боги — совершенно откровенное сочетание добра и зла. Очень популярен у японцев «Доблестный, Яростный, Быстрый Бог-Муж» Сусаноо,[182] брат богини Солнца, оскорбительное поведение которого в отношении сестры позволило бы западной мифологии назвать его дьяволом. Сестра пытается выгнать его из своих владений, поскольку у нее есть подозрения по поводу мотивов его визита к ней. Он ведет себя нагло: разбрасывает фекалии в ее ритуальном зале, где она вместе со свитой справляет праздник первых плодов. Им разрушено ограждение рисовых полей — это ужасный поступок. Он совершает худший из всех — и самый непонятный для западного человека — проступок: бросает в ее комнату через проделанную в крыше дыру пегую лошадь с «содранной, начиная с хвоста, шкурой». За все эти оскорбления Сусаноо судят боги, сурово наказывают его и изгоняют с небес в Страну Мрака. Но он остается любимым и должным образом почитаемым божеством японского пантеона. Подобного рода боги-герои есть во многих мифологиях мира. Однако религии с высокой этикой исключили их, поскольку философия космического конфликта добра и зла признает более правильным деление сверхъестественных существ на группы, столь же различающиеся, как черное и белое.

Японцы всегда совершенно откровенно не признавали, что добродетель — это борьба со злом. Как постоянно в течение веков повторяли их философы и религиозные проповедники, такая мораль чужда Японии. Они открыто говорят об этом, как о доказательстве морального превосходства своего народа. Китайцам, заявляют они, нужен был моральный кодекс, возводивший в абсолют жэнь — справедливое и благожелательное поведение, при отсутствии его все люди и их поступки могут оказаться несовершенными. «Моральный кодекс нужен был китайцам, более низкие натуры которых требовали подобного рода искусственных средств сдерживания». Так написал великий синтоист XVIII В; Мотоори,[183] и об этом же писали и говорили современные буддийские проповедники и националистические лидеры. По их словам, в Японии человеческая природа естественно добра и заслуживает доверия. Нет необходимости бороться с ее злой половиной, Нужно только прочистить глаза души и вести себя сообразно каждому конкретному случаю. Если она допустила свое «загрязнение», то нечистота легко устраняется и сущностная добродетель человека засияет вновь. В Японии буддийская философия дальше, чем в любой другой стране, зашла в признании того, что всякий человек — потенциальный Будда и что правила добродетели таятся не в священных писаниях, а в просветленной и невинной душе человека. Почему человек не должен доверять тому, что он открывает в ней? Зло не присуще душе человека. У японцев нет богословия, устами псалмопевца возглашающего: «Вот, я в беззаконии зачат, и во грехе родила меня мать моя».[184] У них, нет учения о грехопадении человека. «Человеческие чувства» — не подлежащие осуждению милости. И ни философ, ни крестьянин не осуждают их.

С точки зрения американцев, подобного рода учения взывают к философии вседозволенности и распущенности. Однако, как мы уже видели, японцы признают высшей задачей человека исполнение им своих обязанностей. Они полностью согласны с тем, что оплата он означает принесение в жертву личных желаний и удовольствий. Идея поиска счастья как важной цели в жизни представляется им странной и безнравственной. Счастье — это возможность расслабиться, которую человек позволяет себе при наличии у него условий для этого, но абсолютно бессмысленно придавать ему значение чего-то такого, с чем следовало бы считаться государству и семье. Для них естественно, что человек, живя в соответствии со своими обязанностями тю, ко и гири, нередко глубоко страдает. Это осложняет их жизнь, но они готовы к этому. Они постоянно отказываются от удовольствий, не считающихся ими ни в коем случае злом. Для чего нужна сила воли. Но эта сила — самая почитаемая в Японии добродетель.

Такому отношению японцев созвучно и редкое появление в их романах и пьесах «счастливого конца». Американская публика страстно жаждет благополучной развязки. Ей хочется верить, что люди отныне счастливы. Она хочет знать, что добродетель вознаграждена. Если в конце пьесы ей приходится плакать, то это должно происходить из-за скверного характера героя или из-за того, что он стал жертвой плохого социального порядка. Но куда приятней, если все кончается счастливо для героя. Японская публика в слезах наблюдает, как герой идет к своему трагическому концу, а прекрасная героиня убита тем, что фортуна отвернулась от нее. Подобные сюжеты — кульминационный момент вечерних представлений. Народ идет в театр, чтобы посмотреть их. Даже современные японские фильмы основаны на теме страданий героя и героини. Они влюблены друг в друга и отказываются от своего любимого или своей возлюбленной. Они счастливо женятся или выходят замуж, и один из них во исполнение своего долга совершает самоубийство. Жена, посвятившая себя спасению карьеры мужа и пробуждению в нем желания развить свой большой актерский дар, накануне его успеха скрывается в большом городе, чтобы дать ему возможность начать новую жизнь, и, не сетуя, умирает в нищете в день его великого триумфа. «Счастливый конец» не нужен. Жалость и сочувствие к жертвующим собой герою и героине имеют полное право на их выражение. Страдания героев — это не ниспосланная божья кара. Они — свидетельство готовности их любой ценой исполнить свой долг и не позволить ничему — ни разлуке, ни болезни, ни смерти — сбить себя с праведного пути.

Современные японские фильмы о войне придерживаются этой же традиции. Смотревшие их американцы часто говорят, что они — лучшая из когда-либо виденной ими пацифистская пропаганда. Реакция типично американская, так как фильмы полностью посвящены жертвам и страданиям войны. Они не рекламируют военные парады, оркестры, величественную демонстрацию маневров флота или крупных боевых орудий. Будь то русско-японская война или китайский инцидент,[185] они настойчиво уделяют много внимания монотонному чередованию грязи и маршировки, муке непритязательного боя, бесконечности военных кампаний. Их финальные сцены — это не победа и даже не атаки с криками «банзай». Это — ночные остановки в каком-нибудь утопающем в грязи безликом китайском городишке. Или они показывают измученных, хромых и слепых представителей трех поколений японской семьи, переживших три войны. Или они показывают семью, оплакивающую у себя дома после гибели солдата потерю мужа, отца, кормильца и готовящуюся продолжать жизнь без него. Бодрящего фона англо-американских фильмов — «кавалькад» в них нет совсем. Они даже не драматизируют тему реабилитации раненых ветеранов. Даже не напоминают о целях, ради которых велась война. Для японской публики достаточно того, что все люди на экране оплатили он всем, что у них было, и поэтому в Японии такие фильмы считались милитаристской пропагандой. Их заказчики знали, что этими фильмами они не пробуждают у японских зрителей интереса к пацифизму.

Х

Дилемма добродетели

Японский взгляд на жизнь — это и есть как раз то, о чем говорят их формулы тю, ко, гири, дзин и человеческих чувств. Японцы представляют «долг человека в целом», как бы поделенным на отдельные области на карте. По их выражению, жизнь человека состоит из «круга тю», «круга ко», «круга гири», «круга дзин», «круга человеческих чувств» и многих других. У каждого круга есть свой особый, детально разработанный кодекс поведения, и человек судит о сотоварищах, рассматривая их не как целостных личностей, но говоря о них, что «они не знают ко» или «они не знают гири». Вместо того чтобы обвинять в несправедливости, как поступили бы американцы, японцы определяют круг поведения, правилами которого человек пренебрег. Вместо того чтобы обвинять в эгоизме или жестокости, японцы устанавливают ту особую область, в которой человек допустил нарушение кодекса поведения. Они не обращаются ни к категорическому императиву, ни к золотому правилу. Одобрение зависит от круга поведения. Когда человек действует «для ко», то ведет себя одним образом, когда «только для гири» или «в круге дзин», то ведет себя — с западной точки зрения — совсем иначе. Даже в каждом «круге» кодексы поведения таковы, что в случае изменения условий может возникнуть соответственно потребность в совершенно другом стиле поведения. Гири своему господину требовал соблюдения полной верности ему до того момента, пока вассал не был оскорблен, а после этого никакое предательство не считалось слишком коварным. Вплоть до августа 1945 г. тю требовал от японцев борьбы с врагом до последнего человека. Когда император, объявив по радио о капитуляции Японии, изменил требования тю, японцы начали изощряться в сотрудничестве с оккупантами.

Это сбивает с толку Запад. Наш опыт говорит нам, что люди в своем поведении остаются «верны себе». Мы делим людей по их верности или вероломству, по их склонности к сотрудничеству или упрямству. Мы приклеиваем ярлыки и полагаем, что поведение людей в будущем будет совпадать с их предыдущим поведением. Для нас они щедры или скупы, откровенны или подозрительны, консервативны или либеральны. Мы полагаем, что они придерживаются определенной политической идеологии и, соответственно, борются с противоположной ей: В нашем европейском опыте военного времени были и коллаборационисты, и участники Сопротивления, и мы сомневались, причем совершенно справедливо, что коллаборационисты после нашей победы в Европе изменят свои позиции. В наших спорах по внутренним вопросам в Соединенных Штатах мы признаем, например, сторонников и противников «Нового курса»[186] и полагаем, что даже в новых для них условиях эти два лагеря будут оставаться верны себе. Если люди переходят с одной стороны баррикады на другую — как, например, при обращении неверующего в католика или «красного» — в консерватора, — такое изменение следует рассматривать должным образом как превращение и создание соответствующей новой личности.

Эта западная вера в целостность поведения, конечно, не всегда оправданна, но она и не иллюзорна. В большинстве культур, примитивных или цивилизованных, мужчины и женщины представляют себя как поведенчески обособленных личностей. Если их интересует власть, они оценивают свои неудачи и успехи с точки зрения подчинения других людей своей воле. Если они хотят быть любимыми, то при отсутствии взаимности переживают фрустрации. Они считают себя или непреклонно справедливыми, или «артистически темпераментными» или стремятся достичь гештальта[187] собственных характеров. Это создаёт порядок в человеческом существовании.

Нам, на Западе, нелегко поверить в способность японцев переходить от одного стиля поведения к другому без психических срывов. Наш опыт не знает таких крайностей. Однако в японской жизни противоречия, как их представляем мы, так же глубоко заключены в их видении жизни, как и наше единообразие — в нашем. Для нас на Западе очень важно признать, что в «кругах», на которые японцы делят жизнь, нет никакого «круга зла». Это должно означать не то, что для японцев не существует дурного поведения, но то, что человеческая жизнь не выглядит для них как сцена борьбы сил добра и сил зла. Бытие представляется им как драма, в которой необходимо соблюдать аккуратный баланс между требованиями одного и другого «кругов», между одним и другим стилем поведения, причем каждый круг и каждый стиль поведения хороши сами по себе. Если бы каждый человек следовал своим истинным побуждениям, то все были бы хороши. Как мы уже отмечали, они считают даже китайские правила морали доказательством того, что китайцам мораль нужна. Японцы же, говорят они, не нуждаются в общих этических предписаниях. Согласно приведенной выше цитате из сэра Джорджа Сэнсома, они не борются с проблемой зла. Хотя любая душа изначально, подобно новому мечу, блещет добродетелями, тем не менее, если ее не чистить, со временем она утратит свой блеск. По словам японцев, такая «ржавчина на моем теле» столь же скверна, как и на мече. Своему характеру человек должен уделять такое же внимание, какое он уделял бы мечу. Но его яркая душа еще покрыта ржавчиной, и все, что ему следует сделать, — это снова почистить ее.

Из-за такого взгляда японцев на жизнь их сказки, повести и пьесы кажутся малоубедительными для людей Запада до тех пор, пока нам не удается, что случается нередко, переделать их сюжеты согласно нашим требованиям постоянства характера и конфликта добра со злом. Но это не соответствует видению сюжетов самими японцами. Их комментарии к ним таковы: герой втянут в конфликт «гири и человеческих чувств», «тю и ко», «гири и гиму». Герой терпит неудачу от того, что ему приходится из-за своих человеческих чувств забыть об обязанностях гири, или он не может оплатить и долг тю, и долг ко одновременно. Из-за гири он не может быть справедлив (ги). Из-за гири он загнан в угол и жертвует своей семьей. Конфликты подобного рода до сих пор еще возникают между двумя столкнувшимися обязанностями. Обе они «достойны». Выбрать между ними так же трудно, как и должнику, наделавшему много долгов, выбрать, кому первому отдавать. Ему нужно расплатиться с одним и до поры до времени пренебречь другими, но оплата одного долга не освобождает человека от оплаты остальных.

Такой взгляд на жизнь героя очень отличается от западного. Наши герои являются хорошими именно потому, что «избрали лучшую участь» и противостоят противникам — плохим людям. Как мы говорим, «добродетель торжествует». Необходим счастливый конец. Добро должно быть вознаграждено. Японцы же проявляют необычайный интерес к истории «ужасного случая» с героем, который, избрав смерть как способ решения проблемы, расплачивается, в конце концов, с бессчетными долгами миру и своему имени. Во многих культурах такие рассказы учили бы покорности горькой судьбине. Но в Японии все обстоит иначе. Они повествуют об инициативной и жестокой решительности. Герои отдают все силы оплате какой-нибудь одной своей обязанности и, поступая так, пренебрегают другой. Но, в конце концов, они приходят в столкновение с пренебрегаемым ими «кругом».

«Повесть о сорока семи ронинах» — подлинно национальный эпос Японии. Ценность ее для мировой литературы невелика, но влияние на японцев несравненно. Любой японский мальчишка знает не только основную, но и побочные сюжетные линии повести. Эти истории постоянно пересказываются и издаются, их воспроизводят в популярных современных фильмах. Могилы сорока семи были излюбленным местом паломничества для многих поколений японцев, куда они стекались тысячами, чтобы отдать дань. Они оставляли там свои визитные карточки, от которых земля вокруг могил часто была белой.

Основной темой «Сорока семи ронинов» является гири своему князю. Как японцы представляют себе повесть, в ней отражены конфликты гири с тю, гири со справедливостью — в которых, конечно же, гири добродетельно торжествует — и «просто гири» с безграничным гири. Это историческая повесть о событиях 1703 г. — великих днях феодализма, когда, согласно современным японским грезам, мужчины были мужчинами, и в гири не было «недобровольности». Сорок семь героев приносят в жертву ему все — свои репутации, своих отцов, своих жен, своих сестер, свою справедливость (ги). Наконец, они из-за тю жертвуют своими жизнями, наложив на себя руки.

Князь Асано[188] был назначен сёгунатом одним из двух даймё, ответственных за регулярное выражение всеми даймё почтения сёгуну. Оба церемониймейстера были провинциальными князьями и поэтому им пришлось обратиться за инструкциями о требуемых правилах этикета к подлинно всемогущему даймё двора князю Кире.[189] На несчастье, герой повести Оиси,[190] мудрейший вассал князя Асано, способный дать ему умный совет, отсутствовал, будучи в родных краях, а Асано оказался достаточно «наивен» и не преподнес своему великому инструктору достойного его «дара». Вассалы других даймё, получавшие инструкции от Киры, были светскими людьми и осыпали наставника богатыми дарами. Поэтому господин Кира наставлял Асано нелюбезно и умышленно неверно описал нужный ему для церемонии костюм. Князь Асано в великий день появился в этом костюме, и, когда понял нанесенное ему оскорбление, выхватил свой меч и, прежде чем их удалось разнять, ранил им Киру в лоб. Его долг как человека чести — его гири своему имени — требовал отмщения за оскорбление, но обнажение меча во дворце сёгуна противоречило его тю. Князь Асано добропорядочно относился к гири своему имени, но прийти к согласию со своим тю ему удалось, только совершив самоубийство по правилам сэппуку.[191] Он вернулся к себе домой и оделся для жестокого испытания, дожидаясь лишь возвращения своего самого умного и самого преданного вассала Оиси. Они обменялись долгими прощальными взглядами, и князь Асано, приняв должную позу, вонзил меч себе в живот и умертвил себя собственной рукой.

Согласно обязанностям гири, самураи-вассалы Асано обязаны были совершить, как и умерший хозяин, сэппуку. Если в гири своему господину они совершали то же, что и он в гири своему имени, то это было выражением их протеста против оскорбления, нанесенного Кирой их господину. Но Оиси принял тайное решение, что сэппуку слишком незначительный поступок для выражения их гири. Они должны завершить месть, которую их господин оказался не в состоянии осуществить из-за того, что вассалы оторвали его от его высокопоставленного врага. Они должны убить князя Киру. Но это можно было свершить, лишь нарушив тю. Князь Кира был слишком близок к сёгунату, чтобы ронины имели возможность получить официальное разрешение от государства на осуществление своей мести. В обычных случаях любая собиравшаяся отомстить группа заявляла о своем намерении сёгунату, объявив конечную дату, до которой она предполагала осуществить акт или отказаться от своей инициативы. Этот порядок позволял некоторым удачливым людям примирять тю и гири. Оиси знал, что этот путь был закрыт для него и его товарищей. Поэтому он созвал ронинов, бывших самураями-вассалами Асано, но ни слова не сказал им о своем плане убийства Киры. Этих ронинов было больше трехсот человек, и, по преподававшемуся в японских школах в 1940 г. варианту этой истории, они все согласились совершить сэппуку. Однако Оиси знал, что не у всех из них был безграничный гири — по-японски это означает «гири плюс искренность», — и поэтому не всем можно доверять в опасном подвиге кровной мести. Для отделения тех, у кого был «просто» гири, от тех, кто имел гири плюс искренность, он провел испытание — как они должны поделить личные доходы своего князя. По мнению японцев, это испытание было очень серьезным, как будто бы они уже отказывались совершить самоубийство; их семьи получили бы доход. Среди ронинов возникли большие разногласия о принципе раздела собственности. Самым высокооплачиваемым вассалом был главный управляющий, и он возглавил группу желавших поделить доходы в соответствии с прошлым заработком. Оиси возглавил группу желавших поделить их поровну среди всех. Только так удалось точно установить, у кого из ронинов был «просто» гири. Оиси согласился с планом главного управляющего по разделу имущества и разрешил получившим свою долю покинуть компанию. Главный управляющий удалился и поэтому приобрел славу «пса-самурая», «человека, который не знает гири», и подлеца. Только сорок семь Оиси признал достаточно надежными в гири, чтобы посвятить их в свой план кровной мести. Сорок семь человек, присоединившихся к нему, этим своим поступком дали обещание, что ни честное слово, ни привязанность, ни гиму не должны стоять на пути исполнения их клятвы. Гири надлежало стать их высшим законом. Сорок семь порезали пальцы и скрепили союз кровью.

Их первой задачей было сбить со следа Киру. Они сделали вид, что вообще утратили честь. Оиси посещал самые низкопробные публичные дома и принимал участие в недостойных уличных скандалах. Из-за этой распутной жизни ему пришлось разойтись со своей женой — обычный и вполне оправданный шаг для любого столкнувшегося с законом японца, так как это предохраняет его жену и детей от общей с ним ответственности за конечный исход. Жена Оиси рассталась с ним в великой печали, а его сын присоединился к ронинам.

Весь Токио обсуждал возможность кровной мести. Все уважавшие ронинов люди были, конечно, убеждены, что те попытаются убить князя Киру, но сорок семь самураев отвергали любые подозрения такого рода. Они прикидывались «не знающими гири». Их тести, оскорбленные бесчестящим их поведением, прогнали самураев из своих домов и расторгли браки своих дочерей с ними. Однажды близкий друг Оиси встретил его пьяным и кутящим с женщинами, но даже ему Оиси не признался в гири своему господину. «Месть? — сказал он. — Это глупо. Надо наслаждаться жизнью. Нет ничего лучше, как пить и предаваться любви». Друг не поверил ему и выхватил меч Оиси из ножен, полагая, что блеск меча послужит опровержением слов его владельца. Но меч заржавел. Пришлось поверить, и друг на улице пнул ногой пьяного Оиси и плюнул в него.

Один из ронинов, нуждавшийся в деньгах для участия в кровной мести, продал жену в проститутки. Его брат, также один из ронинов, обнаружил, что ей известно о кровной мести, и предложил убить ее своим мечом, полагая, что это доказательство его верности позволило бы Оиси включить его в число мстителей. Другой ронин убил своего тестя. Еще один отправил свою сестру на положение служанки и наложницы к самому князю Кире, и поэтому ронины могли получить из дворца совет относительно времени нападения: этот поступок делал неизбежным ее самоубийство после совершения мести, поскольку она должна смертью искупить свою вину за то, что ей пришлось находиться на стороне князя Киры.

В снежную ночь 14 декабря Кира распивал в компании сакэ, и охрана была пьяна. Ронины совершили налет на замок, одолели охранников и прямо направились в опочивальню Киры. Там его не было, но постель еще сохраняла тепло его тела. Ронины поняли, что он где-то скрывается. Наконец, они обнаружили какого-то мужчину, затаившегося в надворном хранилище для запасов угля. Один из ронинов проткнул своим копьем стену лачуги, но, вытащив его обратно, не обнаружил на нем крови. Копье действительно пронзило Киру, но при его вытаскивании тот рукавом своего кимоно стер кровь. Но хитрость не удалась. Ронины заставили его выйти. Он заявил, что он — не Кира, а только лишь главный управляющий его. В этот момент один из сорока семи ронинов вспомнил о ране, нанесенной в императорском дворце Кире их князем Асано. По шраму они опознали его и потребовали от него немедленного совершения сэппуку. Тот отказался, что, конечно, свидетельствовало о его трусости. Мечом, которым их князь Асано совершил сэппуку, они отсекли ему голову, по ритуалу омыли ее и, завершив свое дело, отправились процессией с дважды окровавленным мечом и отсеченной головой к могиле Асано.

Деяние ронинов взбудоражило весь Токио. Их семьи и потерявшие веру в них тести бросились обнимать их и выражать им свое почтение. По всему пути следования крупные князья зазывали их в гости. Ронины проследовали до могилы и возложили на нее не только отсеченную голову и меч, но и письменное обращение к своему князю, которое сохранилось до наших дней:

«В этот день мы пришли сюда, чтобы воздать Вам почести… Мы не решались предстать пред Вами до тех пор, пока не совершили начатую Вами месть. Каждый день ожидания казался нам тремя осенями… Мы доставили князя Киру сюда, к Вашей могиле. Этот высоко ценимый Вами прежде и вверенный нам меч мы возвращаем сегодня Вам. Просим Вас принять его и еще раз нанести им удар по голове Вашего врага и навсегда избавиться от Вашей ненависти. Таково почтительное обращение сорока семи».

Их гири был оплачен. Но они должны еще оплатить свой тю. Только в смерти возможно было совмещение того и другого. Они нарушили установленное государством правило, запрещавшее незаявленную кровную месть, но не восставали против тю. Что бы ни потребовали от них во имя тю, им следовало выполнить. Сёгунат принял решение, что сорок семь ронинов должны совершить сэппуку. Вот что рассказывается в японской хрестоматии для учеников пятого класса: «Поскольку они мстили за своего господина, их непреклонное стремление к исполнению гири следует считать примером на все времена… Поэтому по обсуждении сёгунат приказал им совершить сэппуку— это было решение, убивавшее одним ударом двух зайцев». То есть, наложив на себя руки, ронины оплачивали высший долг и гири, и гиму.

Этот национальный японский эпос в разных вариантах кое в чем различается. В современных киноверсиях изначальную тему взяточничества заменяет сексуальная: обнаруживается, что князь Кира ухаживает за женой Асано и, испытывая к ней влечение, унижает Асано, дав ему неверные инструкции. О взяточничестве, таким образом, нет и речи. Но о всех обязанностях гири повествуется с ужасающими деталями. «Из-за гири они оставили своих жен, разлучились с детьми и потеряли (убили) родителей».

Тема конфликта между гиму и гири лежит в основе многих других литературных произведений и фильмов. Действие одного из лучших исторических фильмов происходит во времена третьего сёгуна Токугава.[192] Этот сёгун занял свое место, будучи еще молодым и неопытным; среди придворных существовали различные мнения относительно того, кто должен наследовать это место, причем некоторые поддерживали его близкого родственника-одногодка. Несмотря на то что третий сёгун удачно управлял страной, один из проигравших в борьбе мнений даймё хранил в груди чувство оскорбления. Он ждал своего часа. Наконец, сёгун и его приближенные объявили о желании посетить некоторые княжества. Названному даймё было поручено принять их, и он воспользовался удобным моментом для сведения счетов и исполнения гири своему имени. Его дом уже стал крепостью, и он приготовил его к предстоящему событию так, что все выходы можно было блокировать и крепость изолировать. Он также заранее подготовил средства, при помощи которых можно было бы обрушить стены и потолки на головы сёгуна и его спутников. Заговор был задуман великолепно. Для развлечения сёгуна один из самураев должен был исполнить перед ним танец, и этому самураю предписывалось в кульминационный момент танца вонзить меч в сёгуна. Гири своему даймё не позволял самураю никоим образом нарушить приказание своего господина. Однако его тю запрещало ему поднимать руку на сёгуна. На экране танец воспроизводит этот конфликт. Он должен убить и не смеет. Он почти убедил себя нанести удар, но не может. Несмотря на гири, воздействие тю также сильно. Танец приобретает устрашающий характер, и у спутников сёгуна рождаются подозрения. В тот момент, когда отчаявшийся даймё приказывает разрушить дом, они вскакивают со своих мест. Существует опасность, что избегнувший меча танцора сёгун погибнет в развалинах крепости. В этот момент исполнитель танца с мечом предлагает помощь и проводит сёгуна и его спутников через подземные переходы, так что они в целости и сохранности вырываются наружу. Тю взяло верх над гири. Представитель сёгуна в знак признательности уговаривает их проводника с честью отправиться вместе с ними в Токио. Однако проводник оглядывается на рушащийся дом. «Это невозможно, — говорит он. — Я остаюсь. Это — мой гиму и мой гири». Он возвращается и гибнет в развалинах. «Своей смертью он удовлетворил требования и тю, и гири. В смерти они сошлись».

В повестях былых времен конфликту между обязанностями и «человеческими чувствами» не отводилось центрального места. Главной темой он стал в последние годы. В современных романах рассказывается о любви и человеческой доброте, которыми пришлось пренебречь из-за гиму или гири, и эту тему подчеркивают, а не преуменьшают. Как и японские военные фильмы, кажущиеся очень часто на Западе хорошей пацифистской пропагандой, эти романы нередко представляются нам мольбой о более свободной жизни по велению сердца. Конечно, они выражают этот порыв. Но часто японцы, обсуждая сюжеты романов или фильмов, видят в них совсем другое. Симпатичный нам своей влюбленностью или личными амбициями герой осуждается ими как слабая личность, поскольку он позволил этим чувствам встать между ним и его гиму или его гири. Люди на Западе скорее всего сочтут признаком силы характера выступление против принятых в обществе условностей и стремление к счастью наперекор преградам. Но, по мнению японцев, сильны те, кто игнорирует личное счастье и выполняет свои обязанности. Они считают, что сила характера проявляется в конформизме, а не в бунтарстве. Поэтому у сюжетов японских романов и фильмов часто совсем не то значение, которое приписываем им мы, глядя на них «западными» глазами.

Японцы приходят к аналогичному же заключению, когда оценивают свою жизнь или жизнь известных им людей. Они признают, что человек слаб, если он упорствует в своих личных желаниях в том случае, когда они не согласуются с кодексом обязанностей. Так ими оцениваются различные ситуации, но особенно разительно отличается от западной их этика отношений между мужем и женой. Жена только прикасается к его «кругу ко», а его родители занимают в нем центральное место. Поэтому его долг очевиден. Мужчина строгих моральных правил покорится ко и примет предложение матери о разводе с женой. Если муж любит жену и она родила ему ребенка, только строже будет он в этом решении. Как говорят японцы, «ко может заставить вас оттолкнуть жену и детей в разряд чужих». Тогда в лучшем случае вы будете относиться к ним как к людям, принадлежащим к «кругу дзин». В худшем же случае они становятся людьми, не имеющими никакого отношения к вам. Даже когда брак счастливый, жена не занимает центрального места в кругу обязанностей мужа. Поэтому ему не следует ставить свое отношение к ней настолько высоко, что кажется, будто по уровню оно соответствует его чувствам к родителям или стране. В 30-е годы XX в. разразился известный скандал, связанный с публичным заявлением знаменитого японского либерала о том, как он счастлив, что вернулся в Японию, и упоминанием им в качестве одной из причин своей радости — встречу с женой. Ему следовало сказать о родителях, о Фудзияме, о преданности национальной миссии Японии. На этом уровне его жене не было места.

Японцы сами в Новое время продемонстрировали недовольство расставанием со своим кодексом морали, придающим очень большое значение поддержанию различных ее уровней для отдельных и разных «кругов». В Японии значительная доля в идеологической обработке населения была отдана приданию высшего статуса тю. Как только государственные деятели Японии упростили иерархическую структуру, поставив во главе ее императора и устранив сёгуна и феодальных князей, так в области морали они занялись упрощением системы обязанностей, подчинив все добродетели более низкого ранга категории тю. Таким образом они пытались не только объединить страну в «почитании императора», но и ослабить атомистический характер японской морали. Они проповедовали, что, исполняя тю, японец выполнял и все другие обязанности. Они пытались сделать из тю не один круг на карте долгов, а стержень морали.

Лучшее и самое авторитетное выражение этой программы — Императорский рескрипт солдатам и матросам, выпущенный императором Мэйдзи в 1882 г..[193] Вместе с другим рескриптом — об образовании[194] — он составляет Священное писание Японии. Ни в одной из японских религий нет места священным книгам. У синто их нет ни одной, а японские буддийские секты, потеряв доверие к священным текстам, или создают свои догмы, или подменяют их повторением фраз «Слава Амиде!» или «Слава Сутре Лотоса!».[195] Мэйдзийские рескрипты-наставления и есть подлинное Священное писание. Чтение их перед притихшими и почтительно преклонившимися слушателями напоминает священные ритуалы. К ним относятся как к торе,[196] выносившейся для чтения из храма и с благоговейным поклоном возвращавшейся обратно перед тем, как отпускали молящихся. Из-за неправильно прочитанного предложения люди, которым поручалось чтение рескриптов, совершали самоубийства. Рескрипт солдатам и матросам был адресован главным образом тем, кто проходил службу в армии и на флоте. Они заучивали его слово в слово и смиренно каждое утро в течение десяти минут медитировали над ним. Его ритуально зачитывали им в дни важнейших национальных праздников, в дни, когда новые призывники приходили в казармы, когда из них уходили закончившие военную службу, и в других подобных случаях. Его изучали также все юноши в средних школах.

Рескрипт солдатам и матросам — документ в несколько страниц. Он аккуратно разбит на разделы с подзаголовками, четок и точен. Тем не менее для западного человека он представляет странную загадку. Ему кажутся противоречивыми его наставления. Доброта и добродетель провозглашаются в нем истинными целями и объясняются доступно для западного понимания. Затем рескрипт предостерегает от следования примеру умерших в бесчестии героев былых времен, поскольку, «потеряв из виду истинный путь общественного долга, они сохраняли верность личным отношениям». Так сказано в официальном переводе, и он, хотя и не буквально, но довольно точно передает текст оригинала. «Поэтому вам нужно, — продолжает рескрипт, — воспользоваться серьезным предостережением на этих примерах из жизни героев былых времен».

Упомянутое «предостережение» непонятно без знания японской карты обязанностей. Весь рескрипт свидетельствует о попытке преуменьшить значение гири и преувеличить значение тю. Ни разу во всем тексте слово гири не появляется в привычном для Японии смысле его. Вместо упоминания о гири отмечается, что существуют Высший закон, который и есть тю, и Малый закон, — «сохранение верности личным отношениям». Высшего закона, старается доказать рескрипт, достаточно для утверждения всех добродетелей. «Справедливость, — говорит он, — это исполнение гиму». Преисполненный тю воин непременно наделен «истинной доблестью», что означает «в повседневном общении проявление прежде всего доброты и стремления к завоеванию любви и уважения других». Этих наставлений, если им следовать, намекает в подтексте рескрипт, будет достаточно и без обращения к гири. Иные, кроме гиму, обязанности — это Малый закон, и человеку без самого тщательного обдумывания не следует признавать их.

«Если вы хотите… сдержать ваше слово (в личных отношениях), а (также) выполнить ваш гиму… вам нужно сначала тщательно обдумать, сможете ли вы сделать это. Если вы… связаны неразумными обязательствами, то можете оказаться в положении, когда нельзя шагу ступить ни вперед, ни назад. Если вы убеждены, что не можете очевидно сдержать ваше слово и соблюсти справедливость (которую рескрипт определяет только как выполнение гиму), вам лучше отказаться от вашего (личного) обязательства. С древних времен было немало примеров великих людей и героев, безвременно погибших из-за обрушившихся на их головы несчастий и оставивших потомкам свои опороченные имена просто потому, что в своем стремлении быть верными мелочам они не справились с задачей отделения правого от неправого через обращение к фундаментальным принципам, или потому, что они сохраняли верность личным отношениям, утратив видение истинного пути общественного долга».

Все эти инструкции о превосходстве тю над гири, как мы уже заметили, были написаны без упоминания гири, но каждому японцу известна фраза: «Из-за гири я не могу быть справедливым (ги)», — а в Рескрипте был парафраз ее в словах: «Если вы убеждены, что не можете сдержать ваше слово (ваши личные обязательства) и соблюсти справедливость…». При сосредоточении высшей власти в руках императора, говорит Рескрипт, человек должен пренебрегать в такой ситуации гири, памятуя о том, что он — Малый закон. Высший закон, если человек повинуется его предписаниям, все равно сохранит его добродетельным.

Это превозносящее тю Священное писание — основной для Японии документ. Однако трудно сказать, ослабило ли косвенное умаление им значения гири влияние этой обязанности в народе. Японцы часто ссылаются на другие разделы Рескрипта: «Справедливость — это выполнение гиму», «Всего можно достичь, было бы только искренне сердце» — для объяснения и оправдания своих поступков и поступков других. Но предостережения против сохранения верности личным отношениям, хотя нередко это было бы уместным, кажется, нечасто срываются у них с языка. Гири и сегодня остается очень авторитетной добродетелью, и сказать о человеке, что «он не знает гири», — одно из самых страшных осуждений в Японии.

Нелегко упростить японскую этику введением Высшего закона. У японцев, как они часто сами похвалялись этим, нет универсальной добродетели, которую можно использовать в качестве критерия хорошего поведения. В большинстве культур мира индивиды уважают себя пропорционально своим достижениям в какой-либо добродетели, например, в доброжелательности, в разумной бережливости или успехах в делах. Они ставят перед собой как цель некую задачу в жизни, например, счастье или власть над другими людьми, или свободу, или продвижение по социальной лестнице. Японский этический кодекс более партикуляристичен. Даже когда речь идет о Высшем законе — тай сэцу,[197] будь то в феодальные времена или в Рескрипте солдатам и матросам, это означает всего лишь, что в иерархии обязанности перед вышестоящим следует помещать выше обязанностей перед нижестоящим. Японцы по-прежнему сохраняют партикуляристские ориентации. Для них Высший закон — это не преданность верности, как его понимали в общем на Западе, имея в виду противостояние его верности отдельному человеку или отдельному делу.

Когда современные японцы пытались поставить какую-нибудь одну добродетель выше всех своих «кругов», они обычно выбирали «искренность». Размышляя о японской этике, граф Окума заявил, что искренность (макото)[198] — это «заповедь заповедей; одним этим словом можно выразить основу всех моральных учений. В словаре старых японских слов нет этических терминов, исключая единственное слово — макото».[199] Современные романисты, превозносившие в первые годы этого столетия новый для них западный индивидуализм, также со временем испытали неудовлетворенность от западных рецептов и попытались восславить искренность (обычно используя для обозначения ее слово магокоро,[200] как единственно верное «учение».

Этот моральный акцент на искренности лежит в основе самого Рескрипта солдатам и матросам. Рескрипт начинается с исторического пролога — японского эквивалента американским прологам, упоминающим о Вашингтоне, Джефферсоне, отцах-основателях нации.[201] В Японии кульминацией становится призыв к он и тю: «Мы (Император) — голова, а вы — тело. Мы полагаемся на вас, как на наши руки и ноги. Сможем ли мы защитить наш страну и оплатить он, полученный от наших предков, зависит от исполнения вами своих обязанностей». Далее следуют наставления: (1) высшая добродетель— исполнение обязанностей тю Сколь бы ни был искусен солдат или матрос, со слабым чувством тю, он всего лишь простая марионетка; воинская часть, у которой нет тю, — просто толпа в критическом состоянии. «Поэтому не следует ни позволять настроениям текущего момента сбивать себя с пути, ни втягиваться в политику, но искренне исполнять тю, помня, что ги (справедливость) — тяжелее горы, а смерть — легче перышка». (2) Второе предписание — блюсти выправку и дисциплину, т. е. соответствовать воинскому званию и чину. «Относиться к приказам старших так, как если бы они исходили непосредственно от Нас», и проявлять заботу о младших по чину. (3) Третье предписание касается доблести. Истинная доблесть вовсе не предполагает кровожадных варварских акций; она определяется так: «Никогда не презирать слабого и не бояться сильного. Те, кто так понимают истинную доблесть, должны в повседневном общении ставить на первое место доброту и стремиться завоевывать любовь и уважение других». (4) Четвертое предписание включает предостережение от «верности личным отношениям», и (5) пятое наставление предписывает быть скромным. «Если вы не будете ставить своей целью простоту, то станете женственны и легкомысленны и полюбите роскошный и расточительный образ жизни; в конце концов, вы вырастете эгоистичными и корыстными и скатитесь на последнюю ступень низости, так что ни верность, ни доблесть не спасут вас от презрения мира… Мы еще раз повторяем Наше предостережение. Беспокойтесь о том, чтобы этого не произошло».

В заключительном разделе Рескрипта эти пять наставлений названы «Великим Путем Неба и Земли и общим законом человечества». Они — «душа Наших солдат и матросов». И в свою очередь, «душой» этих пяти наставлений «является искренность. Если сердце неискренне, то, как бы ни были хороши слова и дела, все они лишь внешний блеск и ничего не значат. Только если сердце искренне, можно достичь всего». Так пять предписаний станут «легкими для их соблюдения и исполнения». Добавления искренности после перечисления всех добродетелей и обязанностей — типично японская черта. Японцы, в отличие от китайцев, не обосновывают все добродетели побуждениями благожелательного сердца; они прежде всего определяют кодекс обязанностей, а затем, в конце, дополняют его требованием исполнения их всем сердцем, всей душой, всеми своими силами и помыслами.

Аналогичное значение имеет искренность и в учениях крупной буддийской секты дзэн.[202] В большой работе о дзэн Судзуки219 приводит диалог между учеником и его наставником:

«Монах: Понятно, когда лев хватает свою жертву, будь то заяц или слон, он использует всю свою силу; прошу, скажи мне, что это за сила?

Наставник: Дух искренности (буквально: сила не-лжи). Искренность, т. е. не-ложь, означает «напряжение всего существа», известное также как «целостность существа в действии»…при котором ничто не остается в запасе, ничто не скрывается под маской, ничто не уходит впустую. Когда человек живет так, о нем говорят, что он златовласый лев; он — символ мужественности, искренности, чистосердечности; он — божественный человек».

На специальные значения слова «искренность» в японском языке я мимоходом уже обращала внимание. Макото не означает то же, что и sincerity («искренность») в английском языке. Его значение и много уже, и много шире. На Западе всегда спешили отметить, что его значение намного уже, чем в западных языках, и нередко заявляли, что японец, говоря о чьей-то неискренности, подразумевает только, что другой человек не согласен с ним. В этом есть доля правды, поскольку в Японии, называя человека «искренним», не имеют в виду, действует ли он «искренне» по зову господствующих в его душе любви или ненависти, решимости или удивления. Японцам чуждо того рода одобрение, которое американец передает словами «он был искренне рад увидеться со мной», «он был искренне доволен». У них есть целый ряд вошедших в пословицы выражений, осыпающих презрением такую «искренность». Они с насмешкой говорят: «Вот лягушка, открывая пасть, раскрывает все свое нутро»; «Он, как гранат: разевая рот, показывает все, что у него на сердце»; любому человеку стыдно «болтать о своих чувствах»; это «разоблачает» его. Те ассоциации с «искренностью», которые имеют важное значение в Соединенных Штатах, не подходят для значения слова «искренность» в Японии. Когда японский юноша обвинял американского миссионера в «неискренности», он, конечно, и не подумал принять во внимание, «искренне» ли американец удивляется плану бедного парня отправиться в Америку, не имея даже небольших средств. Когда государственные деятели Японии в минувшее десятилетие обвиняли Соединенные Штаты и Англию в неискренности — а они это делали постоянно, — они даже не задумывались над тем, поступают ли западные страны не так, как на самом деле думают. Они даже не обвиняли их в лицемерии, что было бы менее тяжким обвинением. Подобным образом, когда в Рескрипте солдатам и матросам говорится, что «искренность — душа этих наставлений», то не имеется в виду, что добродетелью, приводящей в действие все другие добродетели, является искренность души, заставляющая человека поступать и говорить согласно внутренним побуждениям. Это, конечно, не означает, что ему предписано быть искренним, независимо от того, насколько его убеждения, возможно, отличаются от убеждений других.

Тем не менее у макото в Японии есть свои позитивные значения, и поскольку японцы столь энергично подчеркивают этическую роль этого понятия, для Запада крайне важно понять смысл его употребления в Японии. Основное японское значение слова макото хорошо проиллюстрировано в «Повести о сорока семи ронинах». «Искренность» в этом произведении — это положительная прибавка к гири. «Гири плюс макото» отличается от «просто гири» и означает «гири как пример на все времена». Согласно современному японскому определению, «макото — это то, что делает нечто сильным». Слово «нечто» относится, в зависимости от контекста, или к какому-нибудь предписанию японского кодекса поведения, или к какой-либо обусловленной Духом Японии ценности.

Употребление этого слова во время войны в лагерях для перемещенных японцев совершенно соответствовало его использованию в «Сорока семи ронинах», что ясно показывает, насколько обширна логика слова и насколько противоположным американскому может стать его значение. Избитое обвинение прояпонски настроенными иссэй (японцами — американскими иммигрантами, родившимися в Японии) проамерикански настроенных нисэй (японцев-иммигрантов во втором поколении) состояло в том, что у последних нет макото. Иссэй заявляли, что у этих нисэй нет именно того качества души, которое делало «сильным» Дух Японии, — как об этом официально говорилось в Японии во время войны. Иссэй вовсе не имели в виду, что в проамериканских настроениях их детей много лицемерия. Совсем наоборот, обвинения в неискренности были только еще более настойчивыми, когда нисэй добровольно вступали в американскую армию и всем было абсолютно ясно, что поддержка принявшей их страны вызвана их подлинным энтузиазмом.

Основное значение «искренности» в японском употреблении этого слова — старательная приверженность «пути», предначертанному японским кодексом поведения или Духом Японии. Какими бы ни были специальные значения макото в отдельных контекстах, его всегда можно интерпретировать как восхваление общепризнанных характеристик Духа Японии и установленных на карте добродетелей меток. Раз мы признали, что у «искренности» нет ее американского значения, то это слово очень полезно во всех японских текстах. Ведь оно почти неизменно означает добродетели, действительно выделяемые японцами. Словом макото постоянно пользуются для того, чтобы похвалить несвоекорыстного человека. В этом отражено серьезное осуждение японской этикой стремления к получению прибыли. Прибыль, если она не естественное следствие иерархических отношений, считается результатом эксплуатации, и посредник, получивший прибыль на своем деле, становится ненавистным ростовщиком. Его все время попрекают в «отсутствии искренности». Макото также постоянно используется для похвалы бесстрастного человека, и в этом отражаются японские представления о самодисциплине. Японец, заслуживающий эпитет «искренний», никогда также не станет на опасный путь оскорбления человека, которого он не хочет спровоцировать на агрессию, и в этом отражена вера японцев в ответственность человека за побочные последствия его поведения, как и за само поведение. Наконец, только имея макото, человек способен «руководить своими людьми», эффективно использовать свое мастерство и быть свободным от психических конфликтов. Эти три значения макото, как и многие другие, очень четко свидетельствуют о гомогенности японской этики: они говорят о том, что человек в Японии может успешно действовать и избегать конфликтов только тогда, когда он следует кодексу поведения.

Так как японская «искренность» означает всё это, то эта добродетель, вопреки Рескрипту и графу Окуме, не упрощает японской этики. Она не закладывает «оснований» под японскую мораль, не наделяет ее «душой». Она — как показатель степени, придающий большее значение любому числу, непосредственно после которого стоит. А[203] может быть квадратом 9 или 159, или b, или х. И точно так же макото придает большую силу любой статье японского кодекса чести. Это, так сказать, не отдельная добродетель, а энтузиазм фанатика в его вере.

Что бы японцы ни делали со своим кодексом, он сохраняет атомистический характер, и основным принципом добродетели остается по-прежнему поддержание равновесия между одной, хорошей сама по себе, и другой, тоже хорошей сама по себе, играми. Это выглядит так, как будто они построили свою этику по правилам игры в бридж. Хорош тот игрок, который принимает правила игры и следует им. Он отличается от плохого игрока тем, что собран в расчетах и способен отвечать на ходы другого игрока с полным пониманием их значения по правилам игры. Он играет, как мы говорим, по Хойлу,[204] и есть много мелких деталей, которые необходимо принимать в расчет при каждом ходе. В правилах игры заложены возможные случайности, и о счете договариваются заранее. Благие намерения, в американском понимании, здесь неуместны.

В любом языке контекст разговора людей об утрате или приобретении чувства собственного достоинства проливает яркий свет на их взгляды на жизнь. В Японии «уважать себя» значит быть осторожным игроком. Что не подразумевает, как в английском языке, ни сознательного приспособления к достойным образцам поведения, ни раболепия перед другим, ни обмана, ни лжесвидетельства. В Японии чувство собственного достоинства (дзитё) буквально означает, что «человек обладает весом», а отсутствие его свидетельствует о «пустоте и непостоянстве человека». Когда человек говорит: «Вы должны уважать себя», это означает: «Учитывать все, что связано с данной ситуацией, и не совершать ничего такого, что вызывает критику или подрывает ваши шансы на успех». «Уважение к себе» нередко предполагает совсем отличное от принятого в Соединенных Штатах поведение. Рабочий говорит: «Я должен уважать себя», и это означает не то, что ему нужно отстаивать свои права, но что ему не следует говорить своим нанимателям ничего такого, что могло бы ему навредить. Аналогичное значение имело выражение «вы должны уважать себя» и в политическом употреблении его. Оно означало, что «порядочный человек», коль скоро он увлекся чем-то опрометчиво, вроде «опасных мыслей», не имеет права уважать себя. Не предполагалось, как в Соединенных Штатах, что чувство собственного достоинства даже при наличии опасных мыслей требует от человека согласованности его мыслей, взглядов и сознания.

«Вы должны уважать себя», — эти слова постоянно на устах родителей, дающих советы своим детям-подросткам, и относятся они к соблюдению ими приличий и оправданию ожиданий других. Например, девушке советуют сидеть неподвижно, расположив как подобает ноги, а юноше научиться следить за собой и понимать намеки других, «ведь именно сегодня закладывается твое будущее». Когда один из родителей говорит: «Вы ведете себя не так, как подобает уважающему себя человеку», это означает, что детей обвиняют в несоблюдении приличий, а не в отсутствии умения постоять за свои права.

Крестьянин, не сумевший вернуть свой долг заимодавцу, скажет себе: «Надо иметь чувство собственного достоинства», и это не значит, что он укоряет себя в лени или подлизывается к кредитору. Это означает, что ему следовало бы предвидеть чрезвычайные обстоятельства и быть более предусмотрительным. Имеющий вес в общине человек говорит: «Чувство собственного достоинства требует этого от меня», и имеет в виду не то, что он должен жить, сообразуясь с какими-то принципами правдивости и неподкупности, а необходимость ведения дел в общине, в полной мере учитывая позиции своей семьи; ему нужно принимать в расчет и вес своего статуса в целом.

Когда управляющий делами говорит о своей компании: «Мы должны проявить чувство собственного достоинства», то имеет в виду, что надо удвоить предусмотрительность и осторожность. Мужчина, думая о необходимости отомстить, говорит, что «отомстит достойно», и это не предполагает отмщения врагу за зло добром или желания следовать каким-то моральным правилам; эти слова означают, что он собирается «отомстить как следует», тщательно спланировать и принять во внимание каждую деталь предстоящей мести. Очень сильно в японском языке звучат слова «удвоить свое достоинство при помощи чувства собственного достоинства», и это означает быть в высшей степени предусмотрительным, т. е. никогда не делать поспешных выводов. Это означает рассчитать пути и способы достижения цели так, чтобы затратить на это ни больше, ни меньше, чем нужно, усилий.

Все эти значения собственного достоинства соответствуют японскому представлению о жизни как мире, в котором вы очень осторожно, «по Хойлу», делаете шаги. Этот способ определения собственного достоинства не позволяет человеку оправдывать неудачу благими намерениями. У каждого шага — свои последствия, и, не взвесив их, не следует действовать. В общем, хорошо быть щедрым, но не нужно забывать, что получателю вашей помощи может показаться, что вы хотите заставить его «носить он». Вам следует быть осторожным. Вполне допустимо критиковать другого человека, но так можно поступать только в том случае, если вы готовы взять на себя всю ответственность за последствия его обиды. Насмешка, подобная той, в которой молодой художник обвинил американского миссионера, недопустима именно потому, что намерения у миссионера были добрые, но он не принял во внимание все значения своего хода. На взгляд японцев это свидетельствовало о его полной невоспитанности.

Таким образом, прочное отождествление осторожности с чувством собственного достоинства предполагает проявление большого внимания ко всем намекам в поведении других и острое ощущение постоянной оценки вашего поведения со стороны других. «Общество способствует развитию у человека чувства собственного достоинства (из-за общества человеку нужно дзитё)». «Если бы не общество, не нужно было бы уважать себя (развивать дзитё)». В этих словах в крайней форме выражено значение внешней санкции для чувства собственного достоинства. Но в них не принимаются в расчет стимулирующие должное поведение внутренние санкции. Как говорят у многих народов мира, они преувеличивают, поскольку японцы иногда реагируют на личную вину так же остро, как и любой пуританин. Но в этих крайних оценках тем не менее точно отмечено то, на чем делается упор в Японии. Он приходится на более важное значение стыда, чем вины.

В антропологических исследованиях разных культур важное место отводится отличию тех из них, которые полагаются преимущественно на стыд, от полагающихся преимущественно на вину. Культура, насаждающая абсолютные стандарты морали и опирающаяся на воспитание у людей совести, является культурой вины по определению, но человек в таком обществе, например, в Соединенных Штатах, может, испытывать еще и стыд, когда обнаруживает свою неловкость, никоим образом не считающуюся грехом. Он может быть очень огорчен из-за того, что не одет как надо, или неудачно высказался. В культуре, где главной санкцией служит стыд, людей огорчают поступки, которые, на наш взгляд, должны заставлять их чувствовать себя виноватыми. Это огорчение может быть очень значительным, и его невозможно, как вину, облегчить исповедью или искуплением. Согрешивший человек, облегчив душу, утешит себя. Исповеди используют наша светская терапия и многие религиозные группы, имеющие между собой мало общего в других отношениях. Мы знаем, что это помогает. Там, где главная санкционирующая сила стыд, человек не получает поддержки, даже когда он откровенно признается в своей ошибке исповеднику. До тех пор, пока его скверное поведение не «становится известным миру», ему нечего беспокоиться, и исповедь представляется ему просто лишней обузой. Поэтому культуры стыда не предусматривают исповеди даже богам. У них есть обряды скорее ради удачи, а не во имя искупления.

Настоящие культуры стыда, в отличие от настоящих культур вины, полагаются на внешние санкции за хорошее поведение, а не на внутреннее признание в грехе. Стыд — это реакция на критику других людей. Человек стыдится или из-за того, что его откровенно осмеяли и отвергли, или из-за того, что он дал повод себя осмеять. И в том и в другом случаях это мощная санкционирующая сила. Но она требует присутствия публики или, по крайней мере, воображаемого присутствия ее. Вина же этого не требует. У народа, для которого честь — это соответствие жизни человека его автопортрету, человек может переживать вину, хотя никто не знает о его злодеянии, а чувство вины может быть облегчено исповедью.

Первые поселившиеся в Соединенных Штатах пуритане пытались строить в целом свою моральную практику на чувстве вины, и всем психиатрам известно, сколько мучений испытывают современные американцы из-за совести. Но бремя стыда в Соединенных Штатах растет, а вина переживается сегодня менее остро, чем первыми поколениями американцев. В Соединенных Штатах это воспринимается как ослабление моральных устоев. В этом немало правды, но причина также и в том, что мы не ожидаем от стыда способности выполнять тяжелую моральную работу. Мы не впрягаем сопутствующее стыду острое личное огорчение в нашу фундаментальную систему морали.

Японцы же поступают так. Неудача в соблюдении внешних признаков хорошего поведения, нарушение баланса обязанностей или неспособность предвидеть возможности вызывают стыд (хадзи). Стыд, говорят они, — источник добродетели. Чуткий к нему человек будет следовать всем правилам хорошего поведения. «Знающий стыд человек» иногда толкуется ими как «добродетельный человек», иногда как «человек чести». Стыд занимает в японской этике такое же важное место, как и «чистая совесть», «жизнь по-Божески» и боязнь согрешить в западной. Поэтому вполне логично, что человек не наказывается в загробной жизни. Японцам, за исключением знакомых с индийскими сутрами священников, совершенно неведома идея реинкарнации по заслугам человека в этой жизни, и они не признают посмертного вознаграждения и наказания, т. е. рая и ада.

Как и у любого племени или народа с глубоким чувством стыда, приоритет стыда в японской жизни означает, что любой человек внимательно следит за реакцией людей на его поступки. Ему нужно не только представлять, каковым будет их вердикт, но на вердикт других он ориентирует себя сам. Когда все играют в игру по одним правилам и взаимно поддерживают друг друга, японцы могут чувствовать себя беспечно и непринужденно. Когда они сознают, что игра связана с выполнением Японией ее «миссии», они в состоянии играть фанатично. Они особенно уязвимы тогда, когда пытаются экспортировать свои ценности в иные страны, где их формальные признаки хорошего поведения не прививаются. Им не удалась их миссия «доброй воли» в Великой Восточной Азии,[205] и испытанное многими из них чувство обиды от отношения к ним китайцев и филиппинцев было довольно искренним.

И отдельные японцы, приезжавшие в Соединенные Штаты на учебу или по своим делам и не разделяющие националистических настроений, часто глубоко переживали «крах» их рачительного воспитания, когда пробовали жить в менее строго регламентированном мире. Их добродетели, ощущали они, вовсе не экспортируемы. Они понимают, что их проблема не сводится к общей проблеме сложности смены культуры для любого человека. Они пытаются сказать нечто большее и иногда противопоставляют сложности своего приспособления к американской жизни меньшим сложностям, с которыми сталкиваются знакомые им китайцы и сиамцы. Особенность японской проблемы, как она представляется им, заключается в том, что они воспитаны на доверии к безопасности, в основе которой лежит признание другими различных нюансов в соблюдении ими кодекса поведения. Когда иностранцы забывают о всех этих приличиях, японцы в растерянности. Они стараются отыскать подобного рода мелкие правила приличия, согласно которым живут люди на Западе, и, не обнаружив их, испытывают раздражение или даже испуг.

Эти переживания японца в менее строгой к правилам культуре никто не описал лучше, чем госпожа Мисима в своей автобиографии «Мой узкий остров».[206] Она очень хотела поступить в американский колледж и преодолела нежелание своей консервативной семьи принять он от американца — члена совета колледжа. Она отправилась в Уэлсли. Преподаватели и ученицы, сообщает она, были удивительно любезны, но для нее это создавало еще большие трудности. «Моя гордость изысканной учтивостью, характерной чертой японцев, была жестоко уязвлена. Я злилась на себя за незнание, как здесь следует себя вести, и на окружающих, которые, как мне казалось, насмехаются над моим прошлым воспитанием. У меня не осталось никаких эмоций, кроме этого смутного, но глубокого чувства гнева». Она ощущала себя так, «будто свалилась с какой-то другой планеты, имея не известные этому другому миру чувства. Мое японское воспитание, требующее, чтобы любое движение тела было элегантным и каждое произносимое слово соответствовало этикету, делало меня крайне чувствительной и застенчивой в этой среде, где я была совершенно слепой в социальном смысле слова». Прошло два или три года, прежде чем напряжение спало, и она начала принимать оказываемые ей любезности. Американцы, решила она, живут с чувством, которое именуется «изящной фамильярностью». Но «фамильярность как дерзость была убита во мне, когда мне было три года».

Госпожа Мисима противопоставляет японских девушек, с которыми она познакомилась в Америке, китайским, и из ее комментариев видно, сколь различным было влияние на них Соединенных Штатов. У китаянок были «самообладание и общительность, совершенно отсутствовавшие у большинства японок. Эти китайские девушки-аристократки казались мне самыми изысканными созданиями на земле, причем каждая из них обладала почти царственной снисходительностью и выглядела так, будто была владычицей мира. Их неустрашимость и гордое, совсем невозмутимое даже в условиях этой великой цивилизации машин и скоростей самообладание резко отличались от робости и чрезмерной чувствительности японских девушек, раскрывая в известной степени основное различие в их социальном происхождении».

Госпожа Мисима, как и многие другие японки, ощущала себя так, как если бы она была опытной теннисисткой, участвующей в турнире по крокету. С ее мастерством совсем не считались. Она чувствовала, что то, чему она научилась, нельзя перенести в новую среду. Дисциплина, которой она следовала, оказалась бесполезной. Американцы обходились без нее.

Но раз японцы приняли, хоть и в малой степени, менее строго кодифицированные правила поведения, господствующие в Соединенных Штатах, им трудно представить, что они смогут снова приспособиться к ограничениям их прошлой жизни в Японии. Иногда они сравнивают ее с потерянным раем, иногда — с «жизнью в упряжке», иногда — с «тюрьмой», иногда — с «маленьким горшком», в котором находится карликовое дерево. До тех пор пока корни миниатюрной сосны сдерживались пределами цветочного горшка, она была произведением искусства, украшавшего очаровательный сад. Но если карликовую сосну пересадили в открытую почву, ее невозможно вернуть назад. Японцы чувствуют, что сами не могут больше служить украшением в этом японском саду. Они не смогли бы вновь соответствовать его требованиям. Они прошли опыт японской дилеммы добродетели в его самой острой форме.

XI

Самодисциплина

Самодисциплина в чужой культуре, по-видимому, всегда кажется иностранным наблюдателям вопросом, не заслуживающим особого внимания. Дисциплинарные технические приемы сами по себе достаточно ясны, но чему они служат? Из-за чего вы добровольно виснете на крюках или концентрируете внимание на вашем пупе или никогда не тратите своих денег? Почему вы концентрируете внимание на одной из этих форм аскетизма и совсем не интересуетесь контролем над некими другими импульсами воистину важными для представителя другой культуры и нужными ему для овладения? Вероятность непонимания значительно возрастает, когда наблюдатель представляет страну, где не обучают техническим приемам самодисциплины, а находится он среди народа, уделяющего им большое внимание.

В Соединенных Штатах техника и традиционные методы самодисциплины получили относительно слабое развитие. Американцы считают, что человек, предполагая, что может случиться в его личной жизни, будет дисциплинироваться сам, если это необходимо для достижения избранной цели. Поступит он так или нет, зависит или от его честолюбия, или от его совести, или от наличия у него «инстинкта сотрудничества», по определению Веблена.[207] Он может ради того, чтобы играть в футбольной команде, придерживаться стоического режима или, чтобы выучиться на музыканта или преуспеть в своем деле, отказаться от отдыха. Он может по велению совести сторониться зла и легкомысленного поведения. Но в Соединенных Штатах технику самодисциплины самое по себе не изучают, как арифметику, отдельно от ее приложения к определенному случаю. Когда такого рода технику используют в Соединенных Штатах, ей обучают деятели европейских религиозных сект или индуистские проповедники свами.[208] Даже методы религиозной самодисциплины во время сосредоточения и молитвы в том виде, как им учили и их практиковали Святая Тереза и Святой Иоанн Креститель, плохо прижились в Соединенных Штатах.

Японцы же предполагают, что и сдающему экзамен в средней школе юноше, и занимающемуся фехтованием мужчине и ведущему просто аристократический образ жизни человеку нужна самоподготовка, совершенно не связанная с получением специальных, необходимых для успешного прохождения испытания знаний. Независимо от того, насколько он напичкан фактами для сдачи экзамена, насколько искусны его удары мечом, как строго он блюдет все детали своего внешнего вида и поведения, человеку нужно отложить в сторону и книги, и меч, и заботу о своем внешнем виде и пройти особого рода подготовку. Конечно, не все японцы отдают свое время эзотерическому тренингу, но даже не занимающиеся им отводят заметное место в жизни фразеологии и практике самодисциплины. Во всех классах общества японцы оценивают себя и других с точки зрения целого ряда понятий, основывающихся на их понимании общей техники самоконтроля и самообладания.

Схематически эти понятия самодисциплины можно разделить на те, которые дают достаточные умения (competence), и те, которые дают нечто большее. Это нечто большее я буду называть мастерством (expertness). Понятия делят на две группы в Японии, и направлены они на достижение различных результатов в человеческой психике, они имеют различное рациональное обоснование и различное знаковое выражение. Многие примеры первого типа, общих самодисциплинирующих умений, были ранее мной описаны. Армейский офицер, сказавший о своих солдатах, которые за 60 часов маневров в мирное время спали только десять минут, что «они знают, как спать, им нужно научиться не спать», несмотря на кажущиеся нам чрезмерными требования, имел в виду всего лишь умелое поведение. Он излагал общепринятый в Японии принцип психической экономии, согласно которому воля должна доминировать над почти безгранично научаемым телом, и у самого тела нет законов его благополучного состояния, нарушая которые человек вредит себе. Вся японская концепция «человеческих чувств» покоится на этом допущении. Когда речь идет о действительно серьезных жизненных делах, физические потребности, независимо от их важности для здоровья, независимо от отношения к ним и культивирования их самих по себе, должны быть решительным образом подчинены этим целям. Чего бы ни стоила самодисциплина, человек обязан продемонстрировать Дух Японии.

Однако так определять их позицию — это совершать насилие над японским допущением. Ведь выражение «чего бы ни стоила самодисциплина» означает в обычном американском употреблении его почти то же самое, что «чего бы ни стоило самопожертвование». Часто оно означает также «чего бы ни стоила личная фрустрация». Американская концепция дисциплины — будь то воспитанной другими, будь то отражающей цензуру совести — состоит в том, что и мужчины, и женщины должны с детских лет проходить процесс социализации при помощи принятой ими добровольно или предписанной авторитетами дисциплины. Это вызывает фрустрацию. Индивида оскорбляет подавление его желаний. Ему приходится приносить жертвы, и в нем пробуждаются неизбежные агрессивные эмоции. Такого взгляда придерживаются в Америке не только многие психологи-профессионалы. Он представляет собой также философию, на которой родителями воспитывается дома каждое новое поколение американцев, и поэтому анализ психологов очень правдиво отражает положение дел в нашем обществе. Ребенок «обязан ложиться спать в определенное время», и из этой установки родителей он усваивает, что отход ко сну — это фрустрация. Во многих семьях ребенок выражает свое раздражение в бурных ночных скандалах. Он — уже юный, усвоивший обыкновения своей страны американец, который рассматривает сон как нечто такое, что человек «обязан делать», и во вред себе противится сну. Его мать также устанавливает некие вещи, которые он «обязан есть». Это может быть овсянка, или шпинат, или хлеб, или апельсиновый сок, но американский ребенок учится протестовать против пищи, которую он «обязан есть». Он приходит к заключению, что «полезная для него пища» — вовсе не та, что хороша на вкус. Это — американское обыкновение, чуждое Японии, как и некоторым западным странам, например Греции. В Соединенных Штатах становление взрослого человека предполагает освобождение от пищевых фрустраций. Взрослый человек вместо полезной для него пищи может есть ту, которая нравится ему по вкусу.

Однако эти представления о сне и еде — ничто сравнительно с общим для западных народов пониманием самопожертвования. Это типично западная догма, согласно которой родители приносят большие жертвы для своих детей, жены жертвуют ради мужей своей карьерой, мужья приносят в жертву свою свободу, чтобы прокормить семью. Американцам трудно понять, как в некоторых обществах мужчины и женщины не признают необходимости самопожертвования. Тем не менее это так. В таких обществах люди говорят, что родители естественно восхищаются своими детьми, что женщины отдают предпочтение браку, а не чему-то другому и что мужчина, зарабатывая средства для содержания семьи, занимается своим любимым делом охотника или садовника. При чем тут самопожертвование? Когда общество акцентирует внимание на таком объяснении этих отношений и разрешает людям жить по нему, тогда понятие «самопожертвование» едва ли можно принять.

Все, что в Соединенных Штатах человек делает для других в виде «жертвы», в иных культурах рассматривается как взаимный обмен. Это или инвестиции, которые оплатят позднее, или оплата уже полученных ценностей. В таких странах даже отношения между отцом и сыном могут быть трактованы аналогичным образом и за сделанное отцом сыну в ранние дни жизни мальчика тот расплатится с отцом в последние годы жизни старика и после его смерти. Так же и любые деловые отношения — это народный договор (a folk-contract), который, несмотря на нередко гарантируемую им качественную эквивалентность этих отношений, точно так же обыкновенно обязывает одну сторону покровительствовать, а другую — служить. Если обе стороны признают условия договора выгодными, никто не считает свои обязанности жертвой.

Санкцией за услуги в Японии, конечно же, является взаимность, проявляемая как в видах их, так и в иерархическом обмене комплементарными обязательствами. Поэтому моральная позиция самопожертвования очень отличается от американской. Японцы всегда особо противились учению о жертве, принесенному к ним христианскими миссионерами. Они утверждают, что хороший человек не должен думать, что делаемое им для других вызовет фрустрацию у него самого. «Когда мы делаем то, что вы называете самопожертвованием, — сказал мне один японец, — то делаем это из желания дать или из-за того, что давать — хорошо. Мы не жалеем себя. Независимо от того, как много мы в действительности жертвуем для других, мы не считаем, что этот дар возвышает нас духовно или что мы должны «получить вознаграждение» за это». Народ, чья жизнь была организована, как у японцев, на основе таких детально разработанных взаимных обязанностей, естественно, находит самопожертвование ненужным. Он доходит до крайности при исполнении чрезвычайных обязательств, но традиционная санкция взаимности препятствует развитию у него чувства жалости к себе и самодовольства, так легко возникающих в странах, где индивидуализм и конкуренция играют большую роль.

Поэтому американцам для понимания обычных японских самодисциплинирующих практик нужно совершить своего рода хирургическую операцию нашей идеи «самодисциплины». Нам нужно удалить наросты «самопожертвования» и «фрустрации», образовавшиеся на этой идее в нашей культуре. В Японии человек дисциплинируется, чтобы быть хорошим игроком, и японская установка такова: личность в процессе обучения не более сознает жертвенность, чем человек, играющий в бридж. Конечно, обучение сурово, но оно в природе вещей. Маленький ребенок рождается счастливым, но он лишен способности «жить со вкусом». Только через духовный тренинг (или самодисциплину, сюё) мужчина или женщина могут получить силу для полнокровной жизни и «ощущения вкуса» ее. Эти слова обычно истолковывают таким образом: «Только так можно наслаждаться жизнью». Самодисциплина «укрепляет желудок (орган, через который осуществляется контроль)»; она обогащает жизнь.

Рациональным обоснованием «достаточного уровня» самодисциплины в Японии служит то, что она совершенствует способности человека управлять своей жизнью. Любое возможное у него в начале обучения раздражение пройдет, говорят они, так как в конце концов он будет получать от него удовольствие или же откажется от него. Ученик мастера проявляет настоящий интерес к своему делу, юноша изучает дзюдо (дзюдзицу), молодая жена приспосабливается к требованиям своей свекрови, и вполне естественно, что на первых порах обучения мужчина или женщина, не привыкнув к новым требованиям, могут захотеть отказаться от этого сюё. Их отцы, возможно, будут говорить с ними и скажут: «Что вы хотите? Нужно поучиться, чтобы знать жизнь. Если вы это не сделаете и ничему не научитесь, то, естественно, будете несчастливы. И при этих естественных последствиях у меня не возникнет желания защищать вас от общественного мнения». Сюё, как говорит столь часто используемая ими фраза, устраняет «ржавчину на теле». Оно превращает человека в сверкающий острый меч, похожим на который он, конечно, желает быть.

Акцент на личной выгоде, приносимой самодисциплиной, не означает, что крайние поступки, свершения которых так часто требует японский кодекс поведения, не вызывают подлинно серьезных фрустраций, и что эти фрустрации не влекут за собой агрессивных импульсов. Эта особенность отмечается американцами в играх и спортивных соревнованиях. Чемпион по бриджу не сетует на личные жертвы, которые нужно было ему принести, чтобы научиться хорошо играть; он не приклеит ярлык «фрустрация» к часам, потраченным им на то, чтобы стать хорошим специалистом. Тем не менее врачи говорят, что в отдельных случаях требующееся от человека при игре на высокие ставки или в борьбе за чемпионское звание огромное внимание не остается без последствий для заболевания язвой желудка и физического перенапряжения. Аналогичное случается и с людьми в Японии. Но поощрительное отношение к взаимодействию и японское убеждение, что самодисциплина выгодна для самого человека, превращают многие, кажущиеся американцам невыносимыми поступки в легко переносимые для них. Они обращают значительно большее внимание на умение вести себя и менее снисходительны к себе, чем американцы. Они не так часто списывают свою неудовлетворенность жизнью на козлов отпущения и не так часто жалеют себя из-за обездоленности тем, что американцы называют обыкновенным счастьем. Их научили более внимательно, чем это принято у американцев, относиться к «ржавчине на теле».

Помимо и превыше «достаточного уровня» самодисциплины существует еще уровень мастерства. Японская техника этого уровня недостаточно вразумительно донесена японскими авторами до западного читателя, и сделавшие ее предметом своих разысканий западные ученые часто слишком высокомерно относились к ней. Иногда они называли ее «эксцентричной». Один французский ученый пишет, что вся она «перечит здравому смыслу» и что самое крупное из всех уделяющих особое внимание этой дисциплине учений дзэн представляет собой не что иное, как «ряд важных бессмыслиц». Однако преследуемые этой техникой цели не относятся к числу непонятных, и в целом сам предмет разговора проливает яркий свет на японские принципы психической экономии.

Целый ряд японских терминов передает то состояние ума, достичь которого обязан специалист по самодисциплине. Некоторые из этих терминов употребляются применительно к актерам, некоторые — к религиозным адептам, некоторые — к фехтовальщикам, некоторые — к ораторам, некоторые — к художникам, некоторые — к мастерам чайной церемонии. Все они имеют одно общее значение, и я буду пользоваться только словом муга,[209] которое употребляется в благополучно процветающей элитарной секте — дзэн-буддизме. В описании состояния мастерства отмечается, что в нем передается тот мирской или религиозный опыт, при котором волю и поступок человека «не разделяет даже дистанция в толщину волоса». Электрический разряд сразу же попадает с положительного полюса на отрицательный. У не достигших уровня мастерства между волей и поступком находится как бы непроницаемая ширма. Японцы называют ее «наблюдающим я», «мешающим я», и, когда благодаря специальной тренировке она устраняется, у мастера (expert) пропадает всякое ощущение «я делаю это». Цепочка связи работает беспрепятственно. Для действия не требуется никаких усилий. Оно «однонаправлено». Действие полностью воспроизводит нарисованную действующим лицом в его уме картину.

Самые обыкновенные люди стремятся в Японии к достижению такого рода «мастерства». Чарльз Элиот,[210] крупный английский специалист по буддизму, рассказывает о школьнице, «обратившейся к известному в Токио миссионеру и заявившей ему о своем желании стать христианкой. Когда ее спросили, почему она хочет сделать это, она ответила, что мечтает подняться в воздух на самолете. Когда ее попросили объяснить связь между самолетом и христианством, она отвечала, что ей сказали, будто перед подъемом в воздух на самолете нужно добиться очень спокойного и уравновешенного состояния ума, и что такого состояния ума можно добиться только религиозным воспитанием. Она считала, что христианство, по-видимому, лучшая из религий, и поэтому пришла с просьбой о наставлении».[211]



Поделиться книгой:

На главную
Назад