— Бедный звереныш! — воскликнул старик. — Теперь я вижу, что ты действительно из рода грязекопателей. Ты никогда не был в помещении? Это потолок. Он из камня, но ты не бойся, он не упадет. Мы с тобой в шаваре… в алдан-шаваре, — поправился он, заметив удивленный взгляд Шоорана.
— …алдан-шавар… — повторил мальчик. — Но ведь так называется дворец великого вана!
— Так называются подземные пустоты, вход в которые ты видел у подножия суурь-тэсэга. На сухом оройхоне шавар чист и безопасен, и поэтому его называют алдан-шаваром. Не только ван, но и любой паршивый одонт живет в алдан-шаваре, ведь там крепкие стены и значит можно легко прятать награбленное.
Шооран с ужасом и изумлением смотрел на старика, так спокойно произносящего крамолу и хулу на великих людей. Даже на свободном оройхоне имя вана было священным.
— Ты все-таки Тэнгэр, — пробормотал он, — и сам Ёроол-Гуй родился из твоих отбросов.
— Нет, я не Тэнгэр, — сказал старик, поднимая Шоорана. — Ну а что касается Ёроол-Гуя, то ты, пожалуй, прав — мы с ним старые знакомцы. Впрочем, поживи здесь несколько дней и многое поймешь сам. Идем. Мясо, должно быть, совсем остыло.
Меньше чем за два месяца Шооран освоился с жизнью на сухом оройхоне. Его уже не так поражали сказочное изобилие и богатство, хотя он по-прежнему не мог поверить, что и в земле вана многие живут не хуже. Шоорана больше не пугали низкие потолки, он облазал весь алдан-шавар — сложную систему ходов, залов и коридоров, располагавшуюся под поверхностью оройхона. В алдан-шаваре было два яруса. Первый — светлый и сухой, со множеством больших и малых выходов на поверхность, тех самых, что так пугали его на мокром оройхоне. Во второй ярус можно было проникнуть из первого. Там всегда было сыро и тепло, на жирной земле сплошным ковром расстилался наыс — бледные мясистые грибы, бесконечно вкусные, если их сварить или зажарить, но съедобные и сырыми, и сушеными. Тьму в нижнем ярусе рассеивали медлительные светящиеся слизни, грызущие наыс. Старик собирал слизней и приносил в комнаты, когда ему казалось, что там недостаточно светло.
Наверху множились свои чудеса. В центре оройхона бурлили источники воды, неведомо как пробивавшейся на поверхность, не затопляя алдан-шавар. Вода растекалась несколькими ручьями, в них нежились благодушные бовэры — те самые толстобокие звери, что когда-то так поразили Шоорана. Время от времени старик забивал костяным гарпуном одного из бовэров, после чего они с Шоораном недели полторы объедались мясом. Остальное время ели наыс, плоды туйвана и хлеб. Хлебная трава, вначале разочаровавшая Шоорана, оказалась вещью замечательной. Одно из полей старик содержал в порядке, вовремя выкашивал и собирал тяжелые гроздья зерен. Замоченные в воде зерна достаточно было заквасить кусочком светящегося слизня, и через несколько часов зерно размокало в кашу, саму по себе безумно вкусную. Но истинное пиршество начиналось, когда старик досыпал в кашу растертые и небродившие зерна, замешивал на соке плодов туйвана и отправлялся к границе, печь на краю авара пышные медвяные лепешки. Или варил в кипящей воде круглые колобки.
Чтобы готовить горячее, было вовсе не обязательно уходить к аварам — сухие стебли хлебной травы горели жарким бездымным пламенем, а у старика была пара кремней, дававших искры при ударе друг о друга. Впрочем, кремнями старик пользовался редко — берег.
Первое время оправившийся Шооран не вылезал из алдан-шавара, бродил с одного яруса на другой, выглядывал в узкие окошки малых лазов, исследовал коридоры, соединяющие залы обжитого суурь-тэсэга с соседними системами пещер, куда старик никогда и не заходил, что доказывал многолетний слой нетронутой пыли. Заблудиться Шооран не боялся, зная, что всегда может выйти назад по собственным следам, даже в нижнем ярусе отлично видным в мерцающем свете большого слизня.
Как-то он вылез в обжитые помещения с противоположной стороны. Здесь у старика были устроены кладовые, доверху набитые всяческим добром. С удивлением и завистью Шооран обнаружил целый арсенал всевозможного оружия, очевидно когда-то старик ходил в цэрэгах либо же, напротив, среди вооруженных изгоев. Прямо спросить Шооран почему-то постеснялся, задал лишь вопрос: откуда все это?
— Так… — пожал плечами старик и неожиданно разрешил Шоорану брать из кладовки любой инструмент.
Разумеется, первым делом Шооран ухватил длинный и даже с виду страшный хлыст из уса парха. Хлыст был легок и упруг, но Шоорану никак не удавалось размахнуться им как следует. Детская игрушка — хлыстик из лоскутка кожи и то бил удачней.
Привлеченный звонкими хлопками, из алдан-шавара вышел старик. Посмотрел на старания Шоорана, заметил:
— Так ты себе уши отрубишь.
Взял оружие из руки Шоорана, примерился, взвешивая его на ладони, и вдруг гибкий и тонкий хлыст затвердел, словно в него вставили стержень, лишь самый кончик превратился в гудящий от мгновенного движения круг. Старик, выставив руку, пошел вперед. Хлыст коснулся избитой Шоораном травы, и в стороны полетели сорванные вибрацией клочья. Старик хлестнул усом вбок и тут же снова закрутил его, заставив выпрямиться и затвердеть. Шооран, раскрыв рот следил за происходящим.
— Вот так, — сказал старик, устало опустив руку. — Научись хлыст прямо держать, дальше все само получится. А через спину хлестать — только себя покалечишь. На, играй.
С этого времени Шооран не расставался с хлыстом даже когда на поле поспел урожай, и неделю они, не разгибаясь, работали: срезали стебли, вылущивали зерно, сушили и складывали в специальной камере. Старик заготавливал больше хлеба, чем обычно, ведь теперь их было двое. Часть соломы старик стащил на мокрый оройхон, замочил на четверть часа в нойте, потом принес обратно и долго отмывал водой, теребил, пока вместо соломы не осталась легкая как высушенный харвах пряжа. Из этой пряжи старик обещал сделать Шоорану праздничную одежду, такую же, в какой ходил сын одонта. А пока Шооран щеголял в жанче из шелковистой шкуры бовэра и башмаках из кожи морского гада, притащенного стариком в последний день мягмара.
Старик преподносил Шоорану один подарок за другим, а когда Шооран начинал благодарить, досадливо произносил единственную фразу:
— Погоди, придет время, и ты устанешь проклинать меня.
— Этого не может быть, — отвечал Шооран.
— Ты так думаешь? А вдруг завтра нас найдут? В лучшем случае, цэрэги выгонят нас на мокрое, и тебе придется заново привыкать глотать чавгу. Полагаю, это будет не слишком приятно.
— Но я все равно не стану тебя проклинать! — горячился Шооран.
— Не загадывай. О будущем могут говорить только Ёроол-Гуй с Тэнгэром. А нам надо его ждать… — старик помолчал и добавил странно: — И, по возможности — делать.
В один из дней Шооран прошел под землей весь оройхон и вылез наружу под вечер у самого дальнего из суурь-тэсэгов. Край оройхона был совсем недалеко, и Шооран, удивляясь про себя, почему не сделал этого раньше, побежал посмотреть, что там. Он ожидал увидеть мокрый оройхон, но не удивился бы, обнаружив еще одну благословенную, но безлюдную страну. Однако, вместо этого он вышел на сухую полосу, за которой курились жаром пограничные авары. Может быть, он потерял в шаваре направление и теперь идет на юг? Шооран побежал туда, где ожидал найти границу. Через пять минут взгляду открылась сухая полоса и авары. Граница была и при схождении этих оройхонов, только вместо сухой полосы там оказался лишь крошечный пятачок иссохшей земли, с двух сторон сжатый раскаленными камнями.
Встревоженный Шооран побежал рассказать об этом старику. Старик, как обычно вечером, сидел в своей комнате, той самой, в которую он принес больного Шоорана. На столе перед стариком лежал кожаный бурдюк с перебродившим соком туйвана. Шооран хорошо знал этот напиток, его часто пили цэрэги охранной дюжины. Сок туйвана в его глазах был обязательной принадлежностью настоящей жизни, но почему-то ему не нравилось, ежели старик выносил с нижнего яруса бурдюк. Напившись, старик мрачнел, начинал кричать на кого-то, обвиняя и оправдываясь. В эти минуты Шооран старался не попадаться ему на глаза, опасаясь, что старик не узнает его или вдруг обрушится с руганью и прогонит неизвестно куда.
Но сейчас сделанное открытие беспокоило его сильнее всего, и Шооран, войдя к старику, сбивчиво рассказал об увиденном. Старик молча выслушал рассказ, поднял красное от выпитого сока лицо.
— Тебя это удивляет, малыш? — сказал он. — А разве ты не слышал, что Тэнгэр сотворил далайн прямоугольным, и, значит, где-то у него должен быть угол? Здесь поворачивает граница мира. Судьба загнала нас с тобой, мальчик, в угол мироздания. Бородатые мудрецы из далеких земель подсчитали, что в ширину в далайне умещается три дюжины оройхонов, а в длину — четыре. Таким образом, весь мир, будь он застроен вдоль и поперек, вместит ровно тройную дюжину оройхонов. Но только я знаю, что это неправда! Трех оройхонов в длину не хватает! Мудрый Тэнгэр словно последний торгаш надул Ёроол-Гуя, выстроив далайн меньших размеров, чем было условлено. Как я смеялся, когда понял это! А может быть, никакого договора и не было, и все выдумано длиннобородыми мошенниками, чтобы оправдать съеденный хлеб. Раз поперек три дюжины, то вдоль должно быть четыре… Разумно и красиво… А я первый среди людей дошел до этого края мира и знаю, что весь их разум не стоит и сгнившей чавги!
— Не первый, — напомнил Шооран. — Еще был безумный илбэч, который построил все это…
— Что ты знаешь об илбэче! — закричал старик. — Что ты можешь о нем знать, если родился, когда имя его уже досталось Многорукому!? — Старик, пошатнувшись, встал, ухватил Шоорана за плечо: — Идем!
— Куда? — испугался Шооран.
— На мокрый оройхон… к границе… Ты еще ни разу не видел стены Тэнгэра, я покажу ее тебе.
— Вечер скоро, — робко возражал Шооран.
— Ничего, вечер годится не хуже любого другого времени. Переодевайся, нам надо торопиться.
Шооран поспешно достал и натянул мамины буйи и старый жанч. Старик пошел не переодеваясь, в чем был, хотя нойт грозил разъесть его тонкую обувь, да и тканый цамц — не лучшая одежда для прогулок к далайну.
Всю дорогу старик торопил Шоорана, так что под конец тревога и предчувствие беды полностью овладели мальчиком, и он торопился уже сам, без понуканий. Они шли на север, к самому дальнему из мокрых оройхонов, туда, где Шооран еще ни разу не бывал. Под ногами зачавкала грязь мокрого оройхона, по левую руку кисло задымилась мертвая граница — слияние влаги далайна и огня. Небесный туман над головой наливался красным вечерним светом.
— Смотри! — хрипло выкрикнул старик, указывая рукой на что-то, скрытое дымом горящего нойта. — Это и есть стена Тэнгэра — та граница, которую нам нельзя переступать!..
Шооран качнулся вперед, до боли напряг зрение и различил за клубами дыма и туманом уходящую вдаль стену. Стена была серой и безвидной. Она могла быть каменной, но больше походила на неподвижное облако. Высоты ее было не определить, наверху стена смыкалась с тучами, и, если бы не вечер, окрасивший небесный туман, верхняя часть стены стала бы вовсе неразличимой. Зато, когда дым ненадолго расползался в стороны, хорошо было видно подножие, а вернее, та часть стены, что омывалась влагой далайна. Шооран с ужасом увидел, что стена в этом месте густо изъязвлена, ее покрывают глубокие раны, и колышущийся далайн при каждом движении продолжает неустанно разъедать ее, промывая все более обширные и глубокие ямы.
Шооран представил, как стена не выдерживает, и влага с шумом устремляется наружу, за пределы мира. Исполнив старое предсказание, она затопит все пространство, в котором не останется места ни для чего, кроме ядовитой слизи и торжествующего Ёроол-Гуя.
— Старик! — закричал Шооран, указывая на стену. — Она сейчас упадет!
— Не думаю, что прямо сейчас, — прохрипел старик, — она не очень сильно изменилась за десять лет, но когда-нибудь упадет.
— Но ведь там за стеной — алдан-тэсэг!
— Что мне за дело до алдан-тэсэга? Пусть Тэнгэр подумает не только о вечности, но и о своей вечной жизни. Для этого у него есть достаточно времени. Меня пугает иное: что будет с оройхонами, когда упадет стена? Не утонут ли они, не обвалятся ли в гости к Многорукому? Мне кажется, об этом должен думать каждый, кто хоть раз видел стену далайна…
— Неужели ничего нельзя сделать? — выкрикнул Шооран.
— Почему нельзя? Сделать можно все! — старик пел слова злобным речитативом. Шагнув к краю, он, словно жрец, приносящий жертву, поднял руки. Седая голова тряслась, пение звучало отрывисто и дико. — Я ненавижу этот мир, сделанный не для нас!.. Эту слизь, названную влагой!.. Это зверье, чуждое людям!.. Моя ненависть горит огнем, и огонь пылает в моих руках! Пусть умрет глубина далайна и его яд!
На секунду Шоорану показалось, что и впрямь на ладонях старика полыхнул факел, словно вспыхнула разом пригоршня харваха, но наваждение тут же рассеялось. Остался лишь пьяный кликушествующий старик, признающийся в застарелой ненависти к равнодушному далайну. Шоорану стало больно и стыдно, но он не знал, как прекратить жалкую сцену и увести старика домой. Он уже протянул руку, чтобы дернуть старика за полу цамца, но замер, увидев разом то, чего никак не ожидал.
Далайн больше не был равнодушен. По нему пошли волны, шапки пены вздулись, словно вернулся мягмар. Туман ложился пластами, влага затвердевала, обращаясь в камень, холмы серо-зеленой пены застывали тэсэгами. Из глубины возникал оройхон. Чудо совершалось в полной тишине, лишь старик бесновался, хрипя:
— Ты убийца! Враг!.. Не-на-ви-жу-у!..
И вдруг все кончилось. Старик опустил руки, опали водяные бугры, поползли как и прежде дым и туман. Но там, где раньше была полуразрушенная стена, теперь стоял оройхон. Суурь-тэсэги поднимались над усеянной валунами равниной, и лишь вспененный поребрик указывал, где прежде был берег. Со стороны старого оройхона он был привычно усыпан отбросами, со стороны нового — девственно чист.
Старик повернулся к Шоорану.
— Ты думаешь, это все? — спросил он перехваченным голосом. — Нет! Смотри еще!
Он взял Шоорана за руку — ладонь была холодной, словно у мертвеца — и повел туда, где еще недавно расстилалась гладь далайна. Они перешагнули поребрик, и в ту же секунду каждый камень, каждый холм, всякий, даже небольшой тэсэг запылал белым ослепительным огнем, еще не скрытым под черной коркой окалины, покрывающей авары на давних пограничных оройхонах. Свободной осталась лишь узкая прибрежная полоса.
— Так граница встречает илбэча! — возгласил старик. — Чего они боятся? Почему не пускают?
— Ты илбэч! — наконец выдавил Шооран.
В памяти всплыло все, что рассказывали об илбэчах мама, Хулгал, другие люди — знакомые и незнакомые. Сказки, обязательным героем которых был Ван, домыслы и правду, тоже состоящую из домыслов. Но все они сходились в одном…
— Зачем ты это сделал?! — закричал Шооран, бросаясь к старику и обхватив его обеими руками. — Ведь тебе нельзя говорить и показывать это!.. Я не должен это знать… Зачем ты так?
Казалось, крик вернул старика на оройхон. Взгляд стал осмысленным, он разом заметил, что падает туман, вокруг быстро темнеет, что одет он самым неподобающим образом, с мокрой границы несет смрадом и копотью, а рядом стоит Шооран, которому тоже не надо оставаться здесь на ночь.
— Идем, мальчик, — сказал старик тихо, — я все тебе объясню.
Старик быстро и молча направился к дому, Шооран, оглядываясь и ежеминутно ожидая беды, спешил сзади.
Дома старик сбросил испорченную обувь, подошел к забытому на столе бурдюку, нацедил полную чашу, но пить не стал, а, глядя на сидящего с опущенной головой Шоорана, начал говорить, иногда медленно, по одному роняя слова, порой же переходя на одышливую скороговорку, словно боялся, что ему не хватит времени и воздуха:
— Ты знаешь, какая самая страшная пытка? Казнь молчанием. Много дюжин лет я тащу на себе тайну и сейчас больше не хочу молчать. Я должен рассказать о себе и обо всем, что передумал за эти годы. Если проклятие Ёроол-Гуя выдумано вместе с большинством легенд, то мне все равно ничего не будет, если же оно истинно, то у меня впереди вся ночь и, может быть, часть дня. Этого хватит, чтобы рассказать главное, а там — будь, что будет. Все-таки мне станет легче. Слушай. Я жил когда-то в другой стране, очень далеко отсюда, в землях старейшин, что возле креста Тэнгэра. Может быть, ты не знаешь, что это такое? Это те пять оройхонов, что поставил сам Тэнгэр при сотворении мира. В ту пору меня звали Энжин, и я был служителем в доме старейшин…
Энжин был служителем в доме старейшин. Он обитал на сухом оройхоне в палатке, приткнутой к боку растрескавшегося тэсэга. Рядом было поле. Как и все на оройхоне, оно принадлежало Ёроол-Гую. Ни единый человек во всей стране не имел ничего своего, в земле старейшин свято помнили завет: далайн принадлежит Многорукому. Старейшины оглашали волю бога глубин, служители работали на него.
Раз в месяц, когда созревал урожай, Энжин получал у баргэда костяной нож для уборки хлебной травы, а через неделю сдавал нож обратно вместе с зерном и соломой. В остальное время он растирал муку, трепал воняющую нойтом солому, давил сладкий сок из плодов туйвана и, в свой срок, вооружившись толстой палкой, нес под присмотром цэрэга караульную службу на краю мокрого оройхона. За это ему каждый день выдавалась миска каши из заквашенного зерна, раз в неделю — горсть сушеного наыса, раз в месяц, после уборки урожая — чашку вонючей браги, а на третий день мягмара — мясо.
Энжин был на хорошем счету у старейшин, баргэд отзывался о нем с похвалой, поэтому его никогда не отряжали на охоту в шавар или на разборку наваленных далайном тварей, откуда так много мужчин не возвращается домой. Так что, живя в трех оройхонах от берега, Энжин и не видывал далайна. И, возможно, просуществовал бы всю жизнь, не подозревая о силе, дремлющей в нем, и лишь иногда мучаясь яркими и страшными сновидениями.
С неумолимым однообразием представлялось ему ночами, что он больше не человек, а легкий летучий огонь. Энжин не раз видал огонь возле суурь-тэсэга, ведь трудолюбивые баргэды и храбрые цэрэги питаются горячим, а горячее можно сделать лишь на огне или на аваре, если он поблизости. Но огонь, в который обращался Энжин, совсем не походил на пламя горящей соломы. Он мог перелетать с места на место, согревать разом целый мир, но мог и ударить палящей струей. Это был бы изумительный сон, несмотря на боль, которую пылающее тело причиняло Энжину, но едва Энжин отрывался от земли, чтобы ринуться в полет, как появлялись враги. Порой они даже не имели облика, но их всегда было много, и стремились они к одному: сбросить Энжина на землю и погасить. Ночи, протекавшие в поисках спасения или мучительных, безнадежных битвах были, пожалуй, самыми сильными впечатлениями в спокойном существовании Энжина.
Палатка, в которой спал Энжин тоже принадлежала Многорукому, а поскольку места в ней хватало на двоих, то судьба позволила прислужнику жениться, а вернее, позволила выйти замуж его жене. Как и всюду женщин в земле старейшин было почти вдвое больше, чем мужчин.
Так же как и муж, Сай каждый день отправлялась на работу, чаще всего на второй ярус алдан-шавара — собирать и заготавливать наыс. И тоже ежедневно получала миску каши, а в конце недели — горсть грибов. Только мяса ей не полагалось, женщинам раз в год на пятый день мягмара выдавали плод туйвана.
Супруги жили дружно, хотя и делить им было нечего. Каждый выскабливал свою миску и начисто вылизывал ее. Каждый крошил в кашу грибы или хрустел ими, запивая водой. Воды Ёроол-Гуй позволял пить сколько угодно.
Иногда, проснувшись утром раньше срока, Энжин будил Сай и пытался пересказать ей привидевшийся кошмар, но Сай испуганно взмахивала руками и, перебив мужа, твердила:
— Перестань. Не хочу слушать. И ты не вспоминай. Сойдешь с ума — что будет?
Больше говорить было не о чем. Только охотники могут рассказывать, какого зверя они поймали сегодня, а какого упустили вчера. Но зато охотники и не живут долго, и их жены остаются в одноместных палатках изнывать от бессильной женской тоски и, надрываясь, растить детей, потому что за миску каши для ребенка надо выработать дополнительную норму.
У Энжина и Сай детей не было. Потому, должно быть, баргэд и отзывался о них с похвалой: берег образцовую семью.
Иногда разговор начинала Сай, рассказывала что-нибудь о соседях или о женщинах вместе с которыми она чистила и резала грибы или ткала на ручном станке тонкую материю из соломенной пряжи. Обычно ее рассказы начинались с одной и той же фразы:
— Атай совсем с ума сошла, — говорила жена.
— Угу… — отвечал Энжин, занятый починкой прохудившегося башмака.
— Ты только послушай, что она сказала! — горячилась Сай. — Она сказала, что сбежит отсюда!
— Куда? — Энжин отставил рукоделье в сторону.
— Будто она сама знает… Я ей говорю, что лучше чем дома нигде не будет. Сбежишь… и что? Станешь бродить по мокрым оройхонам да ждать, пока до тебя Многорукий дотянется, или цэрэги поймают.
— В новых землях цэрэгов нет, говорят, там мокрые оройхоны полны бандитов.
— Ну, у нас их тоже хватает. Помнишь, третьего года, что было?..
— Ладно, не надо о плохом.
— Хорошо, хорошо, но Атай-то какова, а?..
Атай была их соседкой. Ей было полторы дюжины лет, а она жила одиноко, безо всякой надежды выйти замуж, несмотря на свою редкостную красоту. Три года назад она получила завидное предложение — стать сестрой непорочности. Сестры непорочности жили в алдан-шаваре и прислуживали самим старейшинам. В сестры выбирали только самых красивых девушек, и, насколько было известно Энжину, прежде никто от этой чести не отказывался. Атай была первой. Она при всех заявила, что хочет не божественного, а простого счастья, и сестрой непорочности не станет.
В законе ничего не говорилось, как поступать в таком случае, поэтому, хотя дерзкую не наказали, но и в покое не оставили. На работу со всем женщинами Атай выходила только если для нее не находилось особо тяжелого и грязного труда. И, разумеется, никакого счастья она не получила; хоть никто не запрещал ей выходить замуж, но на всем оройхоне не нашлось желающего связать судьбу с женщиной, отмеченной клеймом бунтовщика. Атай ходила высоко подняв голову, казалось, ей нет дела до любопытных и недоброжелательных взглядов, и Энжин был удивлен, узнав, что и ее жизнь трет шершавым по открытому сердцу.
В течение двух или трех недель после мягмара, когда все на оройхоне принималось плодоносить особенно бурно, хозяйство старейшин начинало лихорадить. Часть женщин отправлялась на мужские работы — на поля, а остальные, чтобы справиться с бешено растущим наысом, работали круглосуточно, получая лишь два небольших перерыва для еды и четыре часа на сон. Но даже во время перерывов женщины домой не возвращались. Это равно касалось и сборщиц, и привилегированных работниц, перебиравших грибы.
Сай две недели была на чистой работе сортировщицы, а вот Атай, как неугодную вообще не допускали в алдан-шавар, на ее долю досталось поле, и работать ей пришлось в паре с Энжином. Первый день они работали вровень: жали, вязали снопы. Когда урожай был снят, баргэд вручил Энжину веревки и пустые мешки, а его напарнице — тяжеленное било: выколачивать из гроздьев зерна. Именно тогда, при взгляде на согнувшуюся под неподъемным инструментом фигурку, Энжин понял, что так не должно быть. Не было сомнения, возмущения и гнева, не мучили мысли, что он нарушает закон, была лишь спокойная уверенность: так не должно быть. Энжин подошел к Атай, взял у нее из рук цеп и начал молотить сам, хотя знал, что меняться работой запрещено: каждый несет ту повинность, что определена ему по заслугам. И Атай — видно крепко засели в ней семена бунта! — не возмутилась, а молча принялась подтаскивать снопы, вязать солому и относить в сторону полные мешки.
Красный вечер погас в небесном тумане, на суурь-тэсэге протрубили в витую раковину, возвещая конец работы, лишь тогда они молча, так и не сказав ни слова, поменялись инструментом, а сдав его баргэду, не расползлись, как обычно, по своим норам, а уселись возле тэсэга, прислонившись к его шероховатому боку.
— Атай, — спросил Энжин. — Как сделать, чтобы они перестали тебя гнать?
— Никак… — тихо прозвучало из темноты.
— Но почему… — начал Энжин, но Атай перебила его, зашептала быстро и отчаянно то, что не раз, должно быть, говорила самой себе за эти три года:
— Я знаю, что нельзя было отказываться, но ведь всем известно, как именно сестры непорочности прислуживают целомудренным старейшинам. Сначала они живут в роскоши, потом переходят к баргэдам и цэрэгам, услаждают их похоть, хотя каждый из цэрэгов и так женат. Я не вижу, чем это лучше многоженства, принятого в других землях и запрещенного у нас. По-моему, это хуже. Когда кто-нибудь из сестер беременеет, ребенка душат и кидают в шавар.
— Откуда ты знаешь? — испуганно спросил Энжин.
— Знаю. Моя сестра живет у старейшин. У нее родился мальчик, и его при ней засунули в мешок и отдали… там есть специальный человек для этого. Я так не хочу. Я хочу… хотела когда-то, чтобы у меня была семья, дети… живые…
— Ну что ты… — Энжин коснулся в темноте плеча девушки, и та, всхлипнув, ткнулась ему лицом в грудь.
…у Атай оказались мягкие покорные губы, пахнущие цветами туйвана, а избитые работой руки умели быть бесконечно ласковыми.
Так в жизни Энжина появилась тайна. Однажды нарушив закон, он продолжал нарушать его, не мучаясь больше никакими сомнениями. Гораздо сложнее обстояло дело с Сай. За дюжину лет проведенных вместе он привык ничего от нее не скрывать. Что из того, что скрывать было и нечего? Все-таки, прежде он мог сказать: «Ты знаешь, Сай…» — и поделиться тем немногим, что произошло с ним или около него. А теперь, когда в жизни появилась настоящая большая радость и еще один родной человек, об этом приходилось молчать. И только от молчания, от разделившей их тайны, а не от чего-либо другого, Сай, близкая и любимая, начинала становиться чужой.
Так прошел почти целый год. Внешне почти такой же, как все остальные годы, но наполняли его нетерпеливое ожидание слишком редких встреч и еще незаметная, но уже начавшаяся пытка молчанием. Лишь когда до нового мягмара осталось меньше месяца, события понеслись словно спасающийся от хищника авхай по поверхности далайна.
Энжин с чисто мужской слепотой не замечал изменений, происходящих с его подругой, и Атай сама сказала ему обо всем во время одной из случайно выпавших встреч. В первый миг Энжин не поверил новости и, лишь положив ладонь на округлившийся живот Атай и ощутив толчки еще не проснувшейся, но уже существующей жизни, понял, что это правда.