Тут уж, простите, некоторые оперативные детали. Карпыч, прогнозируя различные вероятности, в том числе и благоприятное развитие событий — мне не совсем удобно говорить об этом при Бригитте,— настаивал, чтобы сие действо разворачивалось в моем номере и ни в коем случае не на территории Нинон («Ты к ней в номер не ходи, удерживай в своем. Хорошенько напои ее «белым медведем», ясно?»). Карты, правда, полностью не раскрывал, но явно недооценивал мои познания в шпионских делах, не учитывал, в какой среде я вырос, а я еще в детстве прочитал о секретных службах целые горы литературы. Так что Карпыч столкнулся с человеком просвещенным и напрасно сделал вид, что удивился моему вопросу о секретном фотографировании («Что за чепуха? Зачем? Ты об этом не думай, делай, что тебе говорят!»).
И пошел я на бой, на смертный бой. Нервничал сильно, пили мы убойную смесь шампанского и коньяка, пили из стаканов, стоявших на круглом подносе у графина с питьевой водой, я не успевал напивать, поднимая тосты за приятное знакомство, в общем, начал я ее целовать, но моя красавица вдруг побелела, превратилась в бесчувственный труп и, шатаясь, проковыляла в туалет. Выворачивало ее жестоко, но вернулась она оттуда, хотя и поблекшая, но полная сил, начала раздеваться, и я тоже времени зря не терял, сбросил свои импортной ткани брюки–клеш и повесил их на стул, который пришлось пододвинуть поближе к дивану. И вот закончены все прелиминарии, полк рвется в бой, авангард вступил в город… и вдруг телефонный звонок! «Убери стул! — слышу повелительный крик Карпыча.— Убери стул побыстрее!»
Тут я смекнул, что спинкой стула загородил объектив, вмонтированный в стену. А пока я убирал — финита ля комедиа! Пропал весь мой пыл, и вдохновение улетучилось мгновенно без всякой надежды. Был я тогда настолько юн, что даже не понял, как такой пассаж мог произойти!
К счастью, ей снова стало плохо, довел я ее до номера под бдительными очами нянечек–стукачек, договорился на следующий вечер. И вдруг понял: ничего у меня не выйдет, не отвязаться мне теперь от мысли об объективе фотокамеры!
На следующее утро побежал к врачу, в столице тогда много висело частных объявлений о мочеполовых болезнях. Доктор усмехнулся, пророкотал что–то и за восемь рваных вколол мне целый шприц какой–то дряни.
Карпычу я об этом рассказывать не стал, постыдился, а он попросил меня, улыбаясь: «Ты, брат, старайся… по–разному… чтобы покартиннее, понял?»
Выпили мы на следующий вечер лишь бутылку шампанского, и я сразу же приступил к делу. Черт побери, за что отдал такие огромные по тем временам деньги? Лицо в поту, руки ослабли, никакого эффекта! «Пошли ко мне,— шепчет она.— Мы, аспиранты, любим это дело!» Плюнул я на все и пошел за ней. У горничной глаза на лоб, и сразу же в номер телефонный звонок за звонком. И вдруг я ощутил свободу и радость, словно из тюрьмы вышел, укол взыграл во мне так, что ни телефонные звонки, ни стуки в дверь не мешали… Стою я в черных, до колен трусах, производства орехово–зуевской фабрики[45], о заграничных трусах тогда и не слыхивали, а Нинон смотрит на них в диком удивлении — ни у Диора, ни у Кардена таких не видела!
Карпыч пожурил меня за дезертирство в другое помещение, но уверил, что кое–какие материальчики уже в первый раз получились, ах, если бы не стул! не проклятый стул! «Молодец, Женя, неплохо стартовал. Теперь нужно довести ее до кондиции, чтобы она наплевала и на карьеру, и на дом, и на свой Париж». Карпыч не был лишен романтики и, когда напивался, читал строчки одного нашего поэта… помните? о ржавых листьях… «Мы ржавые листья на ржавых дубах! потопчут ли нас трубачи боевые, склонятся ль над нами созвездья живые, мы ржавых дубов облетевший уют!» — Сам считал себя таким листочком, понимал кое–что…
И тут я сломался и отказался дальше работать, лопнула какая–то пружина, горечь и отвращение охватили меня. Не могу, говорю, ничего у меня не выйдет! Если вначале все это дело казалось мне чуть ли не подвигом, то теперь я смотрел на себя, как на гнусного паучка, плетущего сети вокруг случайно залетевшей прекрасной стрекозы да еще прикрывающего всю эту мразь патриотическими идейками вместе с дебилом и вором Карпычем. До сих пор, когда вспоминаю «Убери стул!», омерзение поднимается в душе… «Убери стул!» — словно приказ рабу, но ведь даже не всякого раба в Древнем Риме заставляли проделывать такие штуки. Этот случай словно взломал меня изнутри, оголил мою душу и, как ни парадоксально, привнес в меня чувство порядочности, давно заглушённое абстрактными лозунгами о пользе делу.
И понял я, что никогда не смогу заниматься шпионажем, не смогу затягивать невинного в западню, не смогу выполнять работу, построенную на лжи. Ведь разведка — сплошная ложь! Грязнейшая грязь! Чем отличается добыча секретной информации от простого воровства, от постыдной уголовщины? А подкуп? Разве это не взяточничество, осуждаемое нашими законами? А дезинформация? Разве это не клевета? Все безнравственно, все воняет жульничеством и преступлением! Я тогда еще верил в моральный кодекс и великое будущее нового общества… Но какое отношение все это имеет к шпионажу? Как можно утверждать великие принципы, а за спиной обделывать грязные делишки? Все мы словно тупые, ослепшие кони, тянущие несчастный воз в далекую пучину, расцвеченную, как елка, веселыми огоньками и звездочками… Не зря отец советовал мне поступить в архитектурный, чувствовал грехи свои и не хотел, чтобы я пошел по его стезе… Жаль мне его, но в вину ему ничего не ставлю. Что есть ослепшие рабы, которым заморочили голову? Человек слаб и в тоталитарном режиме ведет себя ненормально, живет по бесовским законам, даже не подозревая об этом. Что можно ожидать от недавнего крестьянина, с трудом окончившего рабфак? Не любил он свою работу, а когда вышел на пенсию, возненавидел свое прошлое… Любил он землю и балалайку, а у него все это отняли и превратили в карателя! Жалеть его надо, жалеть!
А моя прекрасная француженка вдруг взяла и уехала, тем самым разрешив мой конфликт с Карпычем. Я твердо решил отказаться от своих шпионских затей и заняться художественным переводом, кое–какой талантик у меня был…
Но Карпыч, видно, разрекламировал меня, и стали меня таскать из одного кабинета в другой, вели любезные и высокопарные разговоры, предлагали золотые горы и блестящую карьеру. Прикинуться бы мне тогда шизофреником или ляпнуть что–нибудь незрелое. В общем, уговорили меня. Слаб человек и грешен, и, если не признаете эту простую библейскую истину, залетите в такие дебри, в такие утопии… Страшно сказать! Несло меня по течению, и не было ни сил, ни воли сопротивляться увещеваниям. А дальше все просто: спецподготовка, изучение языка… потом женили, не в буквальном смысле, конечно. Мягко это сделали, тактично. Все спрашивал кадровик любезно: «Ты еще не женился?» А ведь это уже внутренняя установка, и помимо своих желаний, начинаешь подбирать жену, да чтобы с хорошей биографией. Делаешь это в духе свободы, уже осознанной как необходимость, и вот уже влетел в тихую пристань, бросил якорь. Самое Интересное, что все это похоже на гипноз: начинает казаться, что действительно любишь и нет иного выбора. Поразительно, правда, Алекс? Впрочем, женился я счастливо, родилась у нас дочь, затем еще две, а через несколько лет я уже проходил обкатку в Бразилии… Собственно, все остальное уже не интересно, главное — это «Убери стул!». Хотите сигару?
Мы задымили, как два разгоряченных паровоза. Юджин заметно опьянел, даже его крючковатый нос прорезали ранее незаметные склеротические жилки. Хватит исповедей, друг мой, со мной и почище бывало. Подумаешь, «Убери стул!». А ты что? В белых перчатках хотел работать? Подумаешь, не хотел лгать! А может ли человек не лгать? Кто из нас не лгал в семье? Кто не обманывал друзей? Кто не изменял? И разве не обожает большинство людей сплетни? Не вали все грехи людские на разведку, друг Фауст, вали на все человечество: не изобретали бы интеллектуалы ядерного оружия — нечего нам с тобой было бы и разведывать! Разве не благодаря подвигам ученых превратилась земля в пороховой погреб? Разве конфронтация не есть результат столкновения двух идеологий? А разве мы, разведчики, придумали все эти теории, из–за которых уничтожили целые поколения? А кто преподавал в школах науку классовой ненависти? Разве не интеллигенты? Кто с гордым видом изощрялся в красноречии на страницах прессы? Нет, леди и джентльмены, разведчик подобен святому: он распял свою совесть ради своего народа и врет ради него, и дорогу себе в ад прокладывает ради Отечества! А как еще можно бороться с врагами родины? И тебе, Фауст, лучше заткнуться и не носиться со своей сомнительной совестью как с писаной торбой: поступил ты как обыкновенный подонок, предал страну, которая тебя выкормила и удостоила чести — да, да, чести! — вручив в руки твои щит и меч, дабы ты охранял ее землю от врага. А ты взял и остался, и черт тебя знает почему; и я, вместо того чтобы целовать Кэти в Лондоне, пью твой мерзкий виски и танцую с твоей очкастой бабой! Хватит дымить сигарой, Мефистофель, раскрывай рот!
Но рот раскрыл я.
— Очень интересно вас слушать, Юджин, и спасибо за искренность. Что я могу вам сказать? Я ведь и сам испытывал подобное… и не случайно сжег мосты. Нет смысла рыдать над свернувшимся молоком. Я смотрю на вещи просто: только Запад может помочь нашей стране и нет иного пути. Или — или. Пусть кто–то считает нас предателями, когда–нибудь они поймут, что заблуждались… и что истинные сыновья Отечества — это мы. Да! Мы, перебежчики,— истинные спасители своего народа!
Мои слова своей банальностью напоминали передовицы «Дейли телеграф», которые писал мой приятель Терри Браун, высокий хлыщ со стеком, водивший меня иногда в клубы Пэлл–Мэлла. В его политическом салоне я питался крохами вполне приличной информации и пил лучший в Лондоне «драй мартини», который вместе с неистребимым занудством Терри подтолкнул меня на отчаянный флирт с его норвежской женой, окончившийся в моей «газели» в пятидесяти ярдах от семейного очага.
— И все же я не понимаю, зачем дался вам Запад,— продолжал я.— Зачем вы рванули? Какой в этом смысл, если вы не работали и не хотите работать на западную разведку? Ну, не лежала ваша душа к нашей службе, попросились бы в запас, придумали бы болезнь, попали бы пару раз в милицию по пьянке, и вас бы вычистили, и еще пенсию бы дали!
— Думаете, меня бы так просто отпустили? — удивился Юджин.
— А почему бы и нет? Я знал одного парня, его увольнять не хотели, посидел он однажды в ресторане, а после освежился в пруду рядом — жарко было. Собрался народ, там купаться запрещено. Скандал в благородном семействе… милиция. И конец карьере!
— Я думал об этом. Но у меня было особое положение. Меня не отпустили бы так просто. Даже если бы я прошел по центральной улице в голом виде, меня не выгнали бы, нет! И я боялся, честно скажу, боялся! — Он даже пальцы растопырил от возбуждения.
Вторая бутылка закончилась, Бригитта ушла в другую комнату, а он снова начал обсасывать «Убери стул!» и болтать о Карпыче — в печенках у меня была уже вся эта история! Ах, аморально, ах, перевернуло всю душу! Будто Алекс не колол себе в задницу допинг! Не бежать же к профессору! Своею рукою колол, и продолжалось это не несколько дней под зеркалами комфортабельного отеля, а целый страшный год, и не присматривал в отличие от этого чистоплюя, как выглядит объект (главное, что она служила программисткой на военной фирме), не присматривался и колол себе, и не к чему было присматриваться: баба была толстая и мерзкая, вечно мокрая, и воняло от нее тухлой рыбой, поджаренной на средстве от клопов, жил у нее на квартире благородный Алекс целый год, целовал этот холодильник и Бога молил, чтобы пришибло ее кирпичом с крыши или врезался бы именно в нее пикирующий истребитель НАТО.
Юджин носом своим необъятным клевал, но все говорил, нес уже полную околесицу:
— Ужасна наша жизнь! Иду я однажды и вижу у забора трех молодых девок–строителей. Думаете, что они делают? Соревнуются, кто выше пописает… Такая взяла меня тоска: им бы Моцарта слушать, любить и рожать красавцев детей, а они…
Он закрыл лицо руками и замолчал, плакал, наверное. Выпей еще бутылку, Фауст, тогда дозреешь и пойдешь поливать слезами грязные каирские улицы, хоть от этого польза будет. Бабы как бабы, веселились, и ничего больше, и прекрасно, и пускай! Ведь не мучились, а мочились и до слез хохотали, когда одна доставала выше. Кому — конец мира и трагедия, а кому — великий оптимизм, вера в жизнь и женская солидарность… Все зависит от того, с какого шестка смотреть на картину, да и каждый видит свое в одном кубическом ярде воздуха.
Римма заламывала руки от восторгов по поводу рассказа любимого Хема, убивалась над драмой швейцарского крестьянина, положившего свою покойную жену в холодный чулан — дороги снегом занесло. Через неделю пробрался к нему кюре, посмотрел на покойницу и ахнул: «Что вы сделали со своей женой? Что у нее с лицом?!» «Да ничего, просто я рубил в чулане дрова, было темно, и не на что было повесить фонарь… я и повесил его ей на челюсть…» — «Вы любили свою жену?» — «Конечно, любил. А что?» Действительно: а что? Не рубить же дрова в темноте? Римма возмущалась первобытностью швейцарца, а я с ней спорил…
Тут я пересказал всю эту историю почти рыдающему Юджину, он посмотрел на меня дикими глазами:
— А я ведь слышал этот расска… его читали как–то вслух…
Интересно, кто? Впрочем, в Мекленбурге Хема боготворили и знали почти наизусть очень многие. Что ж, доктор Фауст, мы неплохо провели время, хотя личность твою я еще для себя окончательно не прояснил.
Не расстраивайся, продукт веймарского вельможи, мы еще покопаемся в тебе, любезный, плохо ты знаешь старого крота Алекса, он еще вытряхнет из тебя всю подноготную.
— Очень хочу вам поверить, Юджин, но не могу. Кого и чего вы боялись? Вы же не диссидент какой–то! Скажите просто: надоело все, захотел жить по–человечески, уехал за границу и сбежал.
Он поднял голову и посмотрел на меня в упор:
— А кто вам сказал, что я сбежал за границей? Я бежал из своей страны!
— Ни черта не понимаю! Чушь какая–то! Да разве от нас можно сбежать? — Я даже подавился смехом.
— Мне угрожали… убийством! — Он говорил на полном серьезе.— На меня покушались!
— Да бросьте, Юджин, какого черта вы несете эту чушь? Какие могут быть покушения в нашей столице? Вы же не лидер государства и не шеф тайной полиции! Или, может быть, за вами там охотились западные разведки? — Я захохотал от этого предположения. Нет, он чокнутый, этот Юджин, типичный шизофреник с манией преследования — профессиональной болезнью нашего брата! Кому нужен этот идиот? Бежал! Самый обыкновенный псих, поэтому и боится работать с американцами. Ну, и дохни как собака в своем Каире!
— Последний раз, Юджин, и я ухожу. Поехали со мной в Лондон! Вам предлагают работу, вам предлагают вызволить свою семью!
Но он молчал, снова опустив голову на руки.
Я встал и расправил широкие плечи («а поутру пред эскадроном в седле я буду свеж и прям, просалютую эспадроном, как бы вчера я ни был пьян!»), нежно попрощался с внезапно постаревшей и поблекшей Матильдой, выползшей, словно настороженная ящерица, за мною в коридор, и, стараясь не качаться, вышел в темную каирскую ночь.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
о том, как хрустят кости и льется кровь, о счастливом возвращении и о пустых днях, которые хуже Ада
«Центр, Курту.
Как и предполагалось, неизвестный оказался «Контом». На мои предложения начать работу с «Пауками» он определенного ответа не дал. Встреча в целом прошла нормально, о деталях информирую позже. В настоящее время пытаюсь убедить его встретиться с «Фредом» в Лондоне. Том».
Все это я перевел в цифры своим личным шифром, вызвал на срочную встречу наглую харю и, не молвив ни слова, передал ему сообщение.
На другой день я уже получил сигнал вызова и вечером раздутый от обиды коллега тоже безмолвно и с ненавистью сунул мне ответ.
«Каир. Тому.
Просим постоянно помнить, что «Конт» нас интересует лишь как отдельный элемент всей операции «Бемоль». Поскольку им заинтересовались «Пауки», он может быть полезен для выполнения вашей основной задачи. Курт».
Чисто, красиво, никаких нейтрализации, вроде бы самому Алексу пришла в голову эта бредовая идея, а чистенький Центр смотрит сверху и лишь напоминает: главное — это «Бемоль», лови свою Крысу и не отвлекайся на Мышей.
Простой обмен шифровками, за которым почти ничего не стояло, а между тем после ухода с Либерти–стрит начались страшные дни, ибо нет ничего ужаснее безнадежного и пассивного ожидания, когда вздрагиваешь на каждый скрип в коридоре и нервно бросаешься к зазвонившему телефону. Ожидание изматывает больше, чем сто проверок на маршруте, не говоря уж о самых рискованных операциях,— я даже теряю вес от ожидания и не идут ни газета в руки, ни виски в горло.
Так я и ждал у моря погоды, крутился в «Шератоне», смотрел в окно, считал звезды в бездонном небе, метался туда и сюда, боялся выйти в город, много раз порывался позвонить «Конту» сам, но говорил себе: «Спокойно, дружище, спокойно, у нас еще все впереди!» Помнишь, что писал великий житель Стратфорда–на–Эйвоне? «Как несчастны люди, не имеющие выдержки. Главное — выдержка!», и я слал свои призывы к «Конту» через стены каирских домов, и шептал: «Соглашайся, Юджин, соглашайся, так тебе будет лучше!», и снова просил Бога помочь, как умолял его в детстве вернуть побыстрее домой маму.
О товарищ Том, о мужественный, о находчивый, о скромный товарищ Том! Помнишь ли ты, какая радость охватила тебя, когда в номере раздался телефонный звонок?
— Здравствуйте, Петро. вы не могли бы спуститься в фойе? — Это пела птица, райская птица по имени Бригитта, пела полной грудью, отдохнувшей от танго соловья. Я пролетел пять этажей словно на мотоцикле, я уже по голосу все понял и благословлял Небо за то, что оно вняло моим мольбам.
— Юджин просил передать, что он согласен на ваши условия. Я пока остаюсь в Каире,— вот и все, что она сказала, и эти слова придали мне волшебные силы, и выросли крылья серафима, понесшие Алекса над мраморными полами, стойками и столиками отеля.
Чечетка на ковре под пение «где твои семнадцать лет? На Большом Каретном!», стойка на руках; не хватало лишь метлы, чтобы вылететь в окно и порезвиться в необъятном космосе.
Счастье настолько переполняло меня, что захотелось обломить кусочек другу и наставнику в Лондоне.
— Хэллоу, это я, Рэй. Я нашел этого фирмача. Оказалось, что мы когда–то работали с ним вместе.
— Приятная новость, Петро. Хотя и неожиданная.— Рэй тоже был взволнован.
— Он согласился вылететь со мной и поговорить о новом контракте.
— Превосходно. Поздравляю вас, Петро!
— Я заказал билеты на послезавтра. До встречи, Рэй!
Летели мы без всяких приключений, то впадая в сон, то выходя из него. Юджин дремал около иллюминатора, куда я его засадил на случай, если он решит выскочить в проход, содрогаться, словно рыба, попавшая в сети, стучать по стеклам, пытаться пробить их и выпрыгнуть на пролетающие облака — мало ли что могло взбрести ему в голову? Ровным характером он явно не отличался.
Я рассматривал его полуоткрытый рот, из которого текла струйка беловатой слюны, и думал: почему все–таки он решил отправиться со мной? Неужели он так хочет увидеть свою семью? Каковы его отношения с Матильдой? Наверняка он с кем–то посоветовался прежде, чем принять решение. С кем? Этот вопрос постоянно крутился у меня в голове, и я снова и снова перебирал в памяти все детали. Впрочем, жизнь научила меня не увлекаться анализом — ведь логика бессильна перед лесом случайностей, и слишком часто разумные построения совсем не похожи на сумасшедшую реальность.
Юджин захрапел, и от этого лицо его стало еще более беззащитным и даже детским, нос скособочился и подполз прямо к углу рта.
Допустим, американцы найдут ему применение (если он уже давно не их человек). Но что будет дальше делать Центр (если он не их человек)? Определенно Центр попытается наказать изменника, но каким образом? Найдут возможности, достанут и без Алекса, достанут изменника. Военный трибунал с Бритой Головой во главе стола (ножки карлика еле достают до пола) и огненные речи, разведенные опиумом чернил и слюною бешеной собаки: «Расстрелять его, мерзавца!» — и крышка бедному Юджину. Бедному, если он мне не наврал. Если он действительно сбежал от неизвестного чудовища. А если нет? Туда ему и дорога! Особенно противно он изгалялся по поводу нашей древнейшей профессии, просто ангел во плоти! Сколько развелось любителей прочитать мораль, вот и Совесть Эпохи, дувший у нас в гостях водку и попутно ухлестывавший за Риммой, временами ронял на наш отциклеванный паркет такие булыжники, как «верные псы правительства», «зажравшиеся жандармы», «как вы там за бугром гребете?», и однажды за эти штуки был выставлен за дверь и пущен вниз по лестнице ударом ноги по худосочному заду. На другой день позвонил, извинился, что нализался и наплел черт знает что («совершенно не помню, что болтал»), а на самом деле перетрухал: вдруг я стукну куда следует о его излияниях, будто не знал, гад, порядочного Алекса почти всю жизнь!
Ладно, Юджин, пусть ты не любишь Мекленбург, пусть мил тебе процветающий Запад, Бог с тобой, я сам не из святых и давно уже не трясу старыми знаменами, но зачем топтать в грязи нашу службу? Разве на том же Западе джентльмены позволяют такое? Разве западные разведки не пользуются уважением общества? И никто, кроме ультрачистоплюев, не вставляет им за аморальность. У них это морально, а у нас аморально! А в чем, собственно, мораль? Црушники преспокойно пришили Альенде и еще целую когорту неугодных, приучили весь мир к своим интервенциям, будто это в порядке вещей и на благо свободы, пускают в эфир всякие о нас небылицы, фотографируют нашу военную мощь из космоса и плюют при этом сверху вниз — и все морально?
У нас все морально, фрайер Юджин, и Монастырь нужен государству, пока оно еще не отмерло по предсказанию Учителей. Народу нужна сильная служба без таких слюнтяев, как ты, и без олигофренов типа Бритой Головы и его камарильи, пачками выкатывающихся из партийного чрева Самого–Самого, аж лестница трещит от их суматошного топота, от нашествия всех этих толстомордых и пузатых (а кто ты сам? кто ты сам? — шептал внутренний голос,— не персонаж ли из «Жития святых»?), не дай Бог попасть в их общество! И жены харями под стать мужьям. Челюсти еще крупно повезло с Большой Землей, а другой мой коллега вляпался так, что не позавидуешь: женился на дочке из сливок общества, на шизофреничке, терзала она беднягу лет пятнадцать, разбивала о лоб рюмки на званых обедах, таскала за нос на людях, а он молчал, как сыч, не пил и не ел,— повсюду стрелял за ним ее шальной зрачок,— танцевал только с ней и любовно смотрел в глаза (другие эту выдру не приглашали), на работу выходил постоянно в лейкопластырях,— острые у нее были коготки,— и все объяснял свои раны сезонными работами на даче, где вечно падает на голову кровельное железо и щеки цепляются о торчащие из стен гвозди. А закончилось все печально — что там леди Макбет! — всадила ему красотка в грудь кухонный нож, предварительно опробовав его на хлебной доске, воткнула прямо в сердце, хорошо натренировалась, он и охнуть не успел… Папаша кровавой леди охотился в одной компании с Бритой Головой на кабанов, скандал замяли — мало ли что бывает в семейной жизни!
Ах, Бритая всесильная Голова! За день до моего вылета из Мекленбурга вызван я был в его высочайший кабинет и предупрежден помощником о строгой конфиденциальности беседы — ни Мане, ни Челюсти, никому ни слова. Решил он со мной поближе познакомиться перед выездом на «Бемоль», прощупать и проставить свою личную цену.
«Как там дела в Англии?» (обожаю эти общие вопросики, так и хочется спросить: «А как дела у вас в Мекленбурге?»), «Много ли там евреев?» (вечно волнующая проблема), «Какова реакция на наши действия по отношению к диссидентам? Видите, в тюрьмы стараемся не бросать, действуем эластично (словечко емкое где–то подцепил, наверное, в привозном порнографическом журнале с рекламой эластичных трусиков), используем положительную практику первых послереволюционных лет, стараемся высылать».— А глазки буравят меня: что ты сам об этом думаешь, Алекс? Как к этому относишься? Но на морде Алекса лишь равнодушие туповатого служаки, он толком и не знает, кто такие эти диссиденты, больные, что ли? Голова продолжает: «К сожалению, очень много больных… очень много…» Алекс только сочувственно покачивает черепом — много дел у Бритой Головы, много забот! Да разве нормальный человек будет заниматься таким бесплодным и вредным делом, как критика мекленбургских порядков? «Конечно, конечно… нормальный человек работает на благо страны, печется о ее интересах…» — Замолк и просвечивает как рентген, а я возьми и брякни, извинительно улыбаясь: к сожалению, я в этих делах плохо разбираюсь, руки не доходят, у меня в Англии свои задачи… я занимаюсь разведкой!
Помощник его, похожий на некий мужской предмет, даже нос заканчивался раздвоенной бульбой,— достиг ли он такого сходства трудолюбием или еще чем, не знаю,— аж на стуле подпрыгнул (он записывал нашу сладкоречивую беседу для частного досье Бритой Головы, поговаривали, он даже на Маню собирал данные).
Глазки Бритой Головы замутились, словно небо перед грозой: «Как это не разбираетесь?! Наш сотрудник во всем должен разбираться! Такие вещи нужно знать!» Я спохватился: «Я обязательно подчитаю кое–что, поработаю…» — Ведь хлопнут, как муху, и разотрут по стеклу, и хана несчастному Алексу…
А гражданин Ландер преспокойно спал, спал великий нравственник, новый Лев Толстой, почитал мораль и закемарил. Плохи дела с этой моралью, не первый раз об этом слышу. Вот и Римма в свое время вещала: «Ты, Алик, совершенно аморален, ты можешь бесстыдно смотреть в глаза, даже если переспал с другой женщиной!» «А ты не можешь?» «Не могу. Ты искалечен своей профессией, ты не любишь и не можешь любить, ты все время врешь, чтобы овладеть женщиной, ты — жулик, Алик, в тебе нет чувств, ты бродишь с набором отмычек, ты — автомат, которому все равно, с кем! Вот я нашла один стишок, очень тебе подходит: «Избави Бог от нежности твоей, когда ты даже в ненависти нежен и без любви в любви прилежен!» «Что в этом плохого, Римма? Страна всегда ценила мастеров!» «Ремесленников, Алик! Хам, настоящий хам, но себе кажешься дико ироничным!»
— О чем вы думаете? — Юджин проснулся, и я даже вздрогнул от неожиданности. Выглядел он хорошо отдохнувшим и безмятежно улыбался.
— Я все думаю, почему вы все–таки решили ехать со мной? Отказывались–отказывались и вдруг решили…
— Можно подумать, что вы этому не рады!
— Конечно, рад, меня за этим и прислали.
Он хитро на меня взглянул, даже нос залоснился от удовольствия.
— Хотите правду?
— Правду, правду и только правду! — сказал я и подумал: «Сука ты эдакая, лгун и сука!»
— Все равно вы меня достанете. Лучше играть с вами в открытую!
— «Вы» — это кто?
— А вы не догадываетесь? — колол меня Юджин.
— Опять вы за свое… Вот прибудем в Лондон, сами убедитесь! — Думал Юджин, что на дубину напал.
— Ладно… больше не буду. Скажите, Алекс, а тяжело работать с американцами? Нет ли у вас раскаяния — ведь многих пришлось заложить, правда?
— Да ну вас к черту! — Я уже не на шутку рассердился, чего ему стоит начать бренчать эту мелодию в развесистые уши Хилсмена.
— Не сердитесь! Извините, если что. Но и дурачком меня не считайте. Если вы мне соврали и на самом деле работаете на Монастырь, то помните, пожалуйста, об одном: если хоть один волосок упадет с моей головы, американцы получат имена некоторых наших ценных агентов. Я их указал в завещании, последнее хранится в сейфе одного банка. Поняли? Поймите меня правильно: против вас лично я ничего не имею, вы мне даже симпатичны… но просто не советую поступать опрометчиво…
Улыбочка уже сползла, скрылась под носом. Вот тебе и Фауст, хорош гусь! Разыграл из себя чистоплюя, целку и шляпу, а теперь выпустил коготки, и прямо в точку, прямо по больному месту. Держись, Мефистофель, не клюй на эту удочку, Челюсть сам говорил в Монтре, что Ландер знает мало. Скорее всего все это туфта! Встряхнись, Алекс, еще Римма твердила, что ты мнителен и подозрителен («Что ты обнюхиваешь меня, когда я задерживаюсь? Зачем вертишь головой на улице? А что это за манера не говорить рядом с телефонным аппаратом? Ты болен, Алекс, ты — шиз, у тебя мания преследования, кому ты здесь нужен? Не своим же? Или и здесь за тобой охотятся армии агентов?»). А если это американцы? Но какой смысл разыгрывать такую трудоемкую операцию? Посылать своего агента к Генри, затем транспортировать его в Каир, и все это для того, чтобы взять на крючок Алекса! Неужели нет других способов? Ну, а если наши? Если меня захотели спалить и ввести на этом деле в игру «Конта», то ведь это можно сделать гораздо проще. Нет, это исключается, это на наших не похоже.
— Я вижу, что вы помрачнели, Алекс, а зря! — сказала эта скотина.— Я вас просто прошу об одном: если вы связаны с Центром, то сообщите, что я никого выдавать не собираюсь, в том числе и упомянутых агентов. Но если меня попытаются убрать, все выплывет наружу… все! Ясно? Больше на эту тему не говорим.
— Зато скажу я. Мне ваша игра, извините, противна! Во всяком случае, никто вас из Каира не тянул и тряпку в нос не совал. Я выполнил честно просьбу американцев. Вот и все. Дальше уж решайте все сами, я в ваши дела путаться не собираюсь! Мы можем даже не общаться в Лондоне!
Нагонять на себя искусственный гнев умел я превосходно, правда, пребывание в самолетном кресле мешало в полную меру размахивать руками и ногами, но зато я умеренно побрызгал слюной справедливого возмущения, растрепав для пущей убедительности исторический пробор.
Больше мы не разговаривали и летели, сосредоточенно углубившись в газеты, словно в мекленбургском метро…
Самолет сделал большой круг, небо опрокинулось, потянув за собой всю панораму фарисейского города, затем стало на место, мы пошли на снижение, снова набрали скорость и спрятались за облака, словно для того, чтобы, вырвавшись из них, еще раз увидеть и дальние очертания собора Святого Павла, и змейку Темзы, и неприступный Биг Бен, и родной Хемстед (родной, подумал я, неужели все, к чему мы привыкаем, становится родным? Хорошо, что Кадры не читают мысли на расстоянии). Я почувствовал, что соскучился по Кэти и даже по миссис Лейн с ее обаятельным сеттером: привычка — вторая натура. Глубоко вы, Алекс, однако, втянулись в свой маскарад — уже не в силах отличить, где враг, а где друг… Может, вообще вы никогда и не жили в Мекленбурге и всю жизнь торгуете приемниками? Может быть, синьоры! Может быть. Может быть.
Самолет пошел на посадку, и я незаметно перекрестился: в конце концов по легенде я был верующим и покоился на церковном кладбище.
Самолет нежно прикоснулся к земле своими круглыми лапками, словно раздумывая, скользить ли дальше или взмыть снова в поднебесье, пробежал вперед — ветер выл в элеронах — и остановился. Пассажиры разразились аплодисментами, блея от восторга,— как мы ценим свои жалкие жизни! Вот и я осенил себя крестиками. Нет, трус ты, Алекс, совсем измельчал, разве можно обращаться к Богу по таким пустякам? Трус ты, Алекс, тьфу!
Победившим Цезарем я возвращался в Рим и ожидал ликующую толпу црушников во главе с Хилсменом прямо у трапа (нечто вроде встречи на аэродроме Самого–Самого после очередной триумфальной поездки в республику Баобаб) с корзинами роз и мешками, набитыми тугриками.
Но у трапа нас встретили лишь гулящий ветер и два скромных автобуса, доставившие нас к залу, куда через десять минут приплыли чемоданы, затем — таможня и, наконец, церемонно–формальные рукопожатия с Рзем.
— Извините, что я вас не встретил и не провел без досмотра… не хотелось беспокоить по пустякам англичан… все–таки они тут хозяева.
Молодец, Рэй, конспирация — прежде всего, это и Ландера поставит на место, а то небось он тоже решил, что нас встретят с оркестром.
Молодой водитель с военной выправкой открыл двери, я занял место на козлах рядом с кучером, вспомнив о своих наставлениях Челюсти, сидевшему всегда с шофером: «Не совсем это прилично, Николай Иванович, в этом есть налет затхлого провинциализма, на прогнившем Западе все солидные люди сидят только на заднем сиденье!» Между прочим, через неделю он уже сидел за спиной у водителя, послушал умного человека, надо отдать ему должное. И на риск небольшой шел: Маня всегда сидел на козлах и по нему равнялись остальные настоятели — демарш Челюсти привел их в состояние шока.
Мы медленно ползли от Хитроу к центру, перебрасываясь время от времени плоскими остротами.
Я уже прокручивал в мозгах сладкий фильм о предстоящем ужине с непременным «гленливетом», куском мягкой малосольной семги, грушей авокадо с креветками, успокоительным супом из бычьих хвостов — желудочный сок заливал чрево, как Ниагара.
— Я очень рад, господа, что вы благополучно прибыли… очень рад. Вы, Алекс, наверное, очень устали с дороги, вам надо отдохнуть. Я сейчас устрою вашего друга в гостинице, номер уже заказан, а шофер отвезет вас домой.