На рассвете я вошел в пригород. Улицы были пусты. На ближайшем заборе белел старый, полустертый дождями плакат. Я подошел поближе.
ПОВЕЩЕНИЕ
Власти градския в известность пришли, яко бы клейковатая мерзость тщитца между честных бесподобцев вполсти. Буде кто узрит клеюшника також особу, к усумненью дающую повод, в миг Алябардьерне своей о сем донести долженствует. Всяческое с оным сношенье такожде помочь, оному даденная, наказуется развинчиваньем на веки веков. За клеюшную голову следует награждение тысяща ферклосов.
Я пошел дальше. Предместья выглядели не слишком-то радостно. У жалких, проржавевших бараков сидели кучки роботов, играющих в чет и нечет. Время от времени между ними вспыхивали драки — с таким грохотом, словно артиллерия палила по складу железных бочек. Чуть дальше я обнаружил трамвайную остановку. Подъехал почти пустой вагон, я сел. Машинист был сращен с мотором, его рука — с рукояткой управления. Кондуктор, привинченный ко входу, служил одновременно дверьми; он ходил на петлях. Я дал ему мелочь из запаса, которым снабдил меня Отдел, и уселся на скамейке, невыносимо скрипя. В центре я вышел и зашагал как ни в чем не бывало. Все больше попадалось алебардистов, они шествовали серединой улиц по двое и по трое. Заметив прислоненную к стене алебарду, я словно ненароком взял ее и пошел дальше; но мое одиночество могло показаться странным, поэтому, когда один из тройки шедших впереди стражников свернул во двор, чтобы поправить сползающую решетку, я занял его место в строю. Абсолютное сходство всех роботов оказалось как нельзя более кстати. Мои товарищи хранили молчание, наконец один из них заговорил:
— Скоро ли блудку узрим, Бребране? Теснится мне, и в охотку с электрюхой потешился бы.
— Охти, сударь, — отозвался другой, — куда как кондиция наша худа!
Так мы обошли весь центр города. Внимательно присматриваясь, по дороге я заметил две ресторации, у входа в которые стоял, прислоненный к стене, целый лес алебард. Однако я ни о чем не спрашивал. Ноги изрядно болели, да и душно было в нагревшемся на солнце железном котелке, а ноздри щекотала ржавая пыль — я боялся, что, не дай Бог, чихну; но когда я попробовал потихоньку отстать от них, они закричали в голос:
— Гей, служивый! Куды навострился? Хочешь ли от начальства битым быть, разбулаваненным вдрызг? Али ума решился?
— Никак, — отвечал я, — ино присесть чуток похотел.
— Присесть? Али одурь тебе катушки пожгла? Вить мы тут в дозоре, железяки-служаки!
— Инось правда, — благосогласно ответил я и зашагал дальше.
«Нет, — решил я, — эта карьера никуда не выведет. Возьмусь за дело иначе». Мы обошли город еще раз, по дороге нас остановил офицер и рявкнул:
— Реферназор!
— Брентакурдвиум! — заорали в ответ служивые.
Я хорошо запомнил пароль и отзыв. Офицер оглядел нас спереди и сзади и велел поднять алебарды повыше.
— Коим манером держите, обалдуи!! Печки чугунные, право слово, а не стража Его Индуктивности!! Ровнехонько у меня! Нога в ногу! Марш!!
Этот разнос алебардисты приняли без комментариев. Мы по-прежнему вышагивали под палящим солнцем, и я проклинал ту минуту, когда добровольно вызвался лететь на эту гнусную планету; вдобавок голод уже выворачивал мне кишки. Я даже побаивался, что их урчание выдаст меня, и на всякий случай старался погромче скрипеть. Мы проходили мимо ресторации. Я заглянул внутрь. Почти все столики были заняты. Бесподобцы, или печки чугунные, как я мысленно окрестил их вслед за офицером, сидели недвижно, иссиня вороненые; время от времени кто-нибудь скрежетал или поворачивал голову, чтобы стеклянными зенками зыркнуть на улицу. Они не ели, не пили, а словно бы ждали неизвестно чего. Официант — я узнал его по белому фартуку, нацепленному поверх доспехов, — стоял у стены.
— А не худо бы, чаю, и нам там вона присесть, — заметил я, чувствуя каждый пузырь на стертых железной обувкой ногах.
— Ин ты, право слово, обасурманился! — возмутились мои товарищи. — Сиживать не велено нам! Наша служба ходильная! Не тужи, ужо те ребяты клеюшника на фортель возьмут, как скоро объявится и, супу спросив аль похлебки, вражью свою натуру откроет!
Ничего не поняв, я покорно побрел дальше. Во мне уже начинала закипать злость; наконец мы направились к большому краснокирпичному зданию, на котором красовалась выкованная в железе надпись:
КАЗАРМЫ АЛЯБАРДИСТОВ
ЕГО СИЯТЕЛЬНОЙ ИНДУКТИВНОСТИ
КАЛЬКУЛЯТРИЦИЯ ПЕРВАГО
Я отстал от них у самого входа. Когда караульный со скрипом и скрежетом отвернулся, я прислонил алебарду к стене и бросился в переулок. Сразу же за углом оказался порядочный дом с вывеской: «ПОСТОЯЛЫЙ ДВОР У ТОПОРА». Едва я заглянул внутрь, как хозяин, пузатый робот с коротким туловищем, радушно скрежеща, выбежал мне навстречу.
— Челом бью, сударь мой… покорнейший слуга вашей милости… Горницу какую не угодно ли?
— Добро! — ответил я лаконично.
Он чуть ли не силой втащил меня внутрь и, поднимаясь со мною по лестнице, без умолку бубнил жестяным голосом:
— Странников тьма сбирается ныне, тьма… затем что нет бесподобца, иже собственными своими глазницами пластин конденсаторных Его Индуктивности узреть не желал бы… Сюда, ваша милость… вот апартаменты изрядные, прошу покорнейше… туто потешная… тамо гостиная… Чаю, ваша милость с дороги-то притомились… пыль в шестеренках хрустит… дозвольте, скорым делом утварь потребную принесу…
Он загремел по лестнице и, прежде чем я толком успел разглядеть довольно темную комнату с железными шкафами и железной кроватью, вернулся, держа в руках масленку, ветошь и бутылку солидола. Поставив все это на стол, он промолвил тише и доверительней:
— Очистивши естество, извольте, сударь мой, вниз… Для благородных особ, какова ваша милость, у меня всеконечно секретик сладчайший, сюрпризик некий отыщется… потешитесь…
И вышел, подмигивая фотоэлементами; не имея лучших занятий, я смазал себя, начистил доспехи и тут заметил оставленную на столе хозяином карточку, похожую на ресторанное меню. Я с удивлением — ведь роботы ничего не едят — взял ее и прочел. «ЛУПАНАРИУМ II КАТЕГОРИИ» — стояло там в самом верху.
Детеныш-клееныш, головооттяпство — 8 феркл.
Тож, с вымянем — 10 феркл.
Тож, плачливый — 11 феркл.
Тож, душераздирающе — 14 феркл.
Скотский молодняк:
Содомия топорная, за штуку — 6 феркл.
Изрубенок потешный — 8 феркл.
Тож, телячья дитятина — 8 феркл.
Я опять ничего не понял, но мурашки забегали у меня по спине, когда за стеной раздался грохот такой неслыханной силы, словно поселившийся в соседнем покое робот пытался вдребезги его разнести. Меня бросило в дрожь. Это уже было слишком. Стараясь не дребезжать и не лязгать, я выбрался из этого зловещего притона на улицу и, лишь отойдя подальше, перевел дух. «Ну и что же мне делать теперь, горемыке?» — размышлял я. Я остановился возле кучки роботов, которые резались в дурака, и сделал вид, будто увлеченно слежу за игрой. Пока что я ничего, по сути, не знал о занятиях бесподобцев. Снова затесаться в алебардисты? Но это немного дало бы, а вероятность провала была велика. Что делать?
Я побрел дальше, не переставая думать об этом, пока не заметил сидящего на скамье приземистого робота; он грел на солнышке свои старые латы, голову прикрыв газетой. На первой полосе виднелось стихотворение, начинавшееся словами: «Я угробец-бесподобец». Что там было дальше, не знаю. Слово за слово завязалась беседа. Я назвался приезжим из соседнего города Садомазии. Старый робот оказался на редкость радушным и почти тотчас же предложил у него погостить.
— Почто вашей милости шляться по всяким там, сударь мой, постоялым дворам да с хозяевами браниться! Пожалуйте лучше ко мне. Просим покорно, нижайший поклон, не побрезгуйте, милостивец, удостойте. Радость вступит с почтенной особой вашей в скромные покои мои.
Что было делать? Я согласился, это меня даже устраивало. Мой новый хозяин жил в собственном доме, на третьей улице. Он немедля провел меня в гостевую горницу.
— С дороги, поди, пыли без счету наглотаться пришлося, — промолвил он.
Снова появилась масленка, ветошь и солидол. Я уже знал, что он скажет, — натура роботов довольно проста. И точно:
— Очистивши члены, извольте в потешную, — сказал он, — потешимся самдруг…
И закрыл дверь. Ни к масленке, ни к солидолу я не притронулся, а только проверил в зеркале свою гримировку, начернил зубы и четверть часа спустя, с некоторой тревогой ожидая предстоящей «потехи», уже собирался идти, как вдруг откуда-то снизу донесся протяжный грохот. На этот раз я уже не мог убежать. Я спускался по лестнице под такое громыханье, словно кто-то в щепки рубил железный чурбан. Потешный покой ходил ходуном. Хозяин, раздевшись до железного корпуса, каким-то необычного вида тесаком разделывал на столе большущую куклу.
— Милости просим, гость дорогой! Можете, сударь, вволюшку то-воно туловко распотрошить, — сказал он, прервав рубку и указывая на другую, лежавшую на полу куклу, чуть поменьше. Когда я к ней подошел, она села, открыла глаза и принялась слабым голосочком твердить:
— Сударь — я дитя невинное — смилуйтесь — сударь — я дитя невинное — смилуйтесь…
Хозяин вручил мне топор, похожий на алебарду, но с укороченной рукоятью.
— Ну-тко, почтеннейший, прочь тоскованье, прочь печалованье — руби с плеча, да бодрее!
— Ино… не по нраву мне детки… — слабо возразил я.
Он застыл неподвижно.
— Не по нраву? — повторил он за мной. — Уж как жаль. Удручили вы меня, сударь. Как быть? Единых я ребятенков держу — слабость то моя, так-то… Разве телятко испробуете?
Так началась моя невеселая жизнь на Карелирии. Поутру, после завтрака, состоявшего из кипящего масла, хозяин отправлялся на службу, а хозяйка что-то яростно распиливала в опочивальне — должно быть, телят, но наверняка не скажу. Не в силах вынести весь этот визг, мычанье и грохот, я уходил из дому. Занятия горожан были довольно-таки однообразны. Четвертование, колесование, припекание, шинкование — в центре находился луна-парк с павильонами, где покупателям предлагались самые изощренные орудия. Через несколько дней я уже не мог смотреть даже на собственный перочинный нож, и лишь чувство голода по вечерам заставляло меня отправляться за город и там, укрывшись в кустах, торопливо глотать сардины и печенье. Не диво, что при таком довольствии мне постоянно угрожала икота, смертельно опасная для меня.
На третий день мы пошли в театр. Давали драму под названием «Трансформарий». Это была история молодого, красивого робота, претерпевавшего жестокие мучения от людей, то бишь клеюшников. Они обливали его водой, в масло ему подсыпали песок, отворачивали винтики, из-за чего он поминутно грохался оземь, и все в таком роде. Зрители негодующе скрежетали. Во втором действии появился посланец Калькулятора, и молодой робот был избавлен от рабства; в третьем действии детально изображалась судьба людей, как легко догадаться, не слишком завидная.
Со скуки я рылся в домашней библиотеке хозяев, но тут не было ничего интересного: несколько жалких перепечаток мемуаров маркиза де Сада да еще брошюрки наподобие «Опознания клеюшников», из которых я запомнил несколько фраз. «Клеюшник, — говорилось там, — собою зело мягок, консистенцией сходство имеет с клецкою… Глаза его суть туповатые, водянистые, являя образ душевной оного гнусности. Физиогномия резиноподобная…», и так далее, чуть ли не на сотне страниц.
По субботам приходили в гости виднейшие горожане — мастер цеха жестянщиков, помощник градского оружейничего, цеховой старшина, двое протократов, один альтимуртан, — к сожалению, я не мог понять, кто это такие, поскольку говорили все больше об изящных искусствах, о театре, о превосходном функционировании Его Индуктивности; дамы потихоньку сплетничали. От них я узнал о скандально известном в высших кругах повесе и шалопае, некоем Подуксте, который прожигал жизнь почем зря, окружал себя целыми хороводами электровакханок и осыпал их драгоценными лампами и катушками. Но мой хозяин не выказал особенного смущения, когда я упомянул о Подуксте.
— Молодая сталь, молодой ампераж, — добродушно промолвил он. — Ржавок прибудет, ампер поубудет, тут он и сбавит ток…
Одна бесподобка, бывавшая у нас изредка, бог весть отчего меня заприметила и однажды, после очередного кубка горячего масла, шепнула:
— Любезный мой! Люба ли я тебе? Скрадемся ко мне, поэлектризуемся…
Я сделал вид, будто не расслышал ее из-за искренья катодов.
Хозяин с хозяйкой обыкновенно жили в сердечном согласии, но как-то я невольно стал свидетелем ссоры; супруга вопила: «Чтоб тя в лом покорежило!» — он, как и положено мужу, отмалчивался.
Бывал у нас известный электролекарь, куратор городской клиники, и от него я узнал, что роботы тоже подвержены сумасшествию, а самая тяжелая его форма — маниакальное убеждение, будто они — люди. И хотя прямо он этого не сказал, можно было понять, что эта мания в последнее время ширится.
Однако на Землю я этих сведений не передавал: они казались мне слишком скудными, да и не хотелось брести через горы к ракете, где был передатчик. Однажды утром (я как раз приканчивал очередного теленка, которым хозяева снабжали меня каждый вечер, в убеждении, что ничем не доставят мне большей утехи) весь дом огласился яростным стуком. Стучали в ворота. Моя тревога оказалась даже слишком оправданной. Это была полиция, то есть алебардисты. Меня вывели на улицу под конвоем, без единого слова, на глазах моих оцепеневших от ужаса хозяев; заковали в кандалы, запихнули в тюремный фургончик и повезли в тюрьму. У ее ворот уже поджидала враждебно настроенная толпа, встретившая меня злобными воплями. Я был брошен в одиночную камеру. Когда дверь за мною захлопнулась, я уселся на железные нары и громко вздохнул. Теперь мне ничто уже не могло повредить. Я стал вспоминать, сколько я перевидал тюрем в самых разных закоулках Галактики, но так и не смог сосчитать. Под нарами что-то валялось. Это была брошюрка об опознании клеюшников. Нарочно ее, что ли, подбросили, из низменного злорадства? Я невольно открыл ее. Сначала прочел, что верхняя часть клеюшного туловища шевелится по причине так называемого дыхания; и как проверить, не будет ли поданная им рука тестовидной и не исходит ли из его ротового отверстия еле заметный ветерок. В состоянии возбуждения, говорилось в конце раздела, клеюшник выделяет водянистую жижу, главным образом лбом.
Это было довольно точно. Я выделял эту водянистую жижу. Вообще-то исследование Вселенной выглядит несколько однообразным, а все из-за этого, почти непременного этапа любой экспедиции, каким является сидение в тюрьмах — звездных, планетных и даже туманностных; но никогда еще мое положение не было столь беспросветным. В полдень стражник принес мне миску теплого масла, в котором плавало несколько круглых дробинок от подшипников. Я попросил чего-нибудь посъедобнее, раз уж меня все равно раскрыли, но он, саркастически скрежетнув, ушел. Я стал барабанить в дверь, требуя адвоката. Никто не отвечал. Под вечер, когда я съел уже последнюю крошку печенья, отыскавшуюся внутри панциря, ключ в замке загремел, и в камеру вошел пузатый робот с толстым кожаным портфелем в руке.
— Будь ты проклят, клеюшник! — произнес он и добавил: — Я защитник твой.
— Вы всегда так приветствуете своих подзащитных? — спросил я, садясь.
Он тоже сел, дребезжа. Вид у него был препоганый. Стальные пластины на животе совсем разошлись.
— Клеюшников — только так, — ответил он убежденно. — Единственно из почтенья к занятию своему — однако же не к тебе, бестыжая гадина! — я выкажу свое искусство твоей обороны ради, гнида! Быть может, изыщется способ смягчить уготованную тебе казнь до разборки на малые части.
— Помилуй, — возразил я, — меня нельзя разобрать!
— Ха-ха! — заскрежетал адвокат. — Это лишь тебе представляется. А теперь говори, какое ты дело замыслил, мерзавец липучий!
— Как твое имя? — спросил я.
— Клаустрон Фридрак.
— Скажи, Клаустрон Фридрак, в чем меня обвиняют?
— В клейковатости, — немедля ответил он. — Каковая карается высшею мерой. А сверх того, в изменническом злонырстве, в шпионстве по наущению клейковины, в кощунственном помышлении поднять руку на Его Индуктивность, — довольно тебе, клеюшник навозный? Сознаешься ли в означенных винах?
— Точно ли ты адвокат? — спросил я. — Говоришь ты как прокурор или следователь.
— Я твой защитник.
— Хорошо. Не сознаюсь ни в одной из этих вин.
— Ужо полетят с тебя стружки! — заревел он.
Видя, какого мне дали защитника, я умолк. Назавтра меня повели на допрос. Я ни в чем не сознался, хотя судья гремел еще ужасней — если это было возможно, — чем вчерашний защитник. Он то рычал, то шептал, то взрывался жестяным хохотом, то снова принимался спокойно втолковывать мне, что скорей он начнет дышать, нежели я избегну бесподобческого правосудия.
На следующем допросе присутствовал какой-то важный сановник, судя по числу искрившихся в нем ламп. Прошло еще четыре дня. Хуже всего было с едой. Я довольствовался брючным ремнем, размачивая его в воде, которую приносили раз в день; при этом стражник держал миску подальше от себя, словно это был яд.
Через неделю ремень кончился; к счастью, на мне были высокие ботинки из козлиной кожи — их языки оказались вкуснее всего, что мне довелось отведать в тюрьме.
На восьмое утро двое стражников велели мне собираться. Под охраной, в тюремной машине меня доставили в Железный дворец, резиденцию Калькулятора, и по великолепной нержавеющей лестнице, через зал, инкрустированный катодными лампами, провели в большое помещение без окон. Стражники вышли, я остался один. С потолка свисала черная занавесь, ее складки четырехугольником огораживали центр зала.
— Жалкий клеюшник! — загремел чей-то голос; он словно бы доносился по трубам из железного подземелья. — Бьет твой последний час. Молви, что милее тебе: шинковальня, костохряска или кромсальня?
Я молчал. Калькулятор загудел, заухал и заговорил снова:
— Слушай, липкая тварь, прибывшая по наущению клейковины! Слушай могучий мой голос, клееныш причмокнутый, слизнючка кисельчатая! В неизреченном милосердии светлейших токов моих дарую тебе снисхождение: ежели вступишь в ряды верного моего воинства, ежели сердцем более всего на свете бесподобцем стать пожелаешь, я, возможно, сохраню тебе жизнь.
Я отвечал, что это издавна было моей сокровенной мечтой. Калькулятор загоготал издевательским, пульсирующим смехом и сказал:
— Сказкам твоим веры не даю ни на грош. Слышь, хлюпняк. Липкую свою жизнь можешь сберечь единственно как тайный бесподобец-алебардист. Задачей твоею будет клеюшников-лазутчиков, агентов, изменщиков и прочую нечисть, которую клейковина сюда присылает, изобличать, обнажать, забрало сдирать, железюгой каленой выжигать и лишь таковою верною службой можешь спастись.
Я торжественным манером поклялся и был уведен в соседнюю комнату; там меня занесли в реестр, обязав каждодневно представлять рапорт в Главную Алебардьерню, а потом — разбитого, еле стоящего на ногах — выпустили из дворца.
Смеркалось. Я отправился за город, сел на траву и задумался. Тяжко было у меня на душе. Если бы меня обезглавили, я хотя бы сохранил честь; теперь же, перейдя на сторону этого электроизверга, я предал дело, ради которого был сюда послан, загубил свою миссию. Так что же — возвращаться к ракете? Это означало бы позорное бегство. И все-таки я тронулся в путь. Судьба соглядатая в услужении у машины, которая правит отрядами железных ящиков, была бы еще позорнее. Но как описать мое потрясение, когда там, где я оставил ракету, я увидел одни лишь обломки — разбросанные, покореженные какими-то машинами!
Было уже темно, когда я добрался до города. Присев на камне, я в первый раз в жизни горько зарыдал по утраченной родине, а слезы, стекая по железному нутру полого истукана, которому отныне суждено было служить мне тюрьмой до самой могилы, вытекали через наколенные щели, грозя ржавчиной и отверденьем суставов. Но мне уже было все равно.
Вдруг в последних лучах заката я увидел взвод алебардистов, медленно продвигавшийся к пригородным лугам. Что-то странное было в их поведении. Сумерки сгущались, и, пользуясь темнотой, то один, то другой отделялся от строя и, как можно тише перебирая ногами, скрывался в кустах. Это было так удивительно, что, несмотря на свое безмерно угнетенное состояние, я тихонько встал и двинулся за ближайшим из них.
Эта была, должен добавить, пора, когда в пригородных кустарниках поспевали дикие ягоды, по вкусу напоминающие бруснику, только слаще. Я сам объедался ими всякий раз, как удавалось выбраться из железного града. Каково же было мое изумление, когда я увидел, что выслеживаемый мною алебардист маленьким ключиком, точь-в-точь как тот, что вручил мне сотрудник Второго Отдела, открывает свое забрало и, в две руки обрывая ягоды, как безумный запихивает их в разинутый рот! Даже оттуда до меня доносилось торопливое чавканье и причмокиванье.
— Тс-с, — прошипел я пронзительно, — эй, послушай!
Он мигом прыгнул в кусты, но дальше не убегал — я бы услышал. Он был где-то рядом.
— Эй, — сказал я, понизив голос, — не бойся. Я человек. Человек. Я тоже переодетый.
Что-то — кажется, один-единственный, горящий страхом и подозрением глаз — зыркнуло на меня из-за листьев.
— А коли обманываешь? Как мне то знать? — услышал я хриплый голос.
— Да говорят же тебе. Не бойся. Я прибыл с Земли. Меня сюда нарочно послали.
Я уговаривал его до тех пор, пока он не успокоился настолько, что вылез из кустов. В темноте он потрогал мой панцирь.
— Подлинно ли ты человек? Ужели то правда?