Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Стихи (3) - Иосиф Александрович Бродский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Евгению Рейну, с любовью

Плывет в тоске необьяснимой среди кирпичного надсада ночной кораблик негасимый из Александровского сада, ночной фонарик нелюдимый, на розу желтую похожий, над головой своих любимых, у ног прохожих. Плывет в тоске необьяснимой пчелиный ход сомнамбул, пьяниц, в ночной столице фотоснимок печально сделал иностранец, и выезжает на Ордынку такси с больными седоками, и мертвецы стоят в обнимку с особняками. Плывет в тоске необьяснимой певец печальный по столице, стоит у лавки керосинной печальный дворник круглолицый, спешит по улице невзрачной любовник старый и красивый. Полночный поезд новобрачный плывет в тоске необьяснимой. Плывет во мгле замоскворецкой, пловец в несчастие случайный, блуждает выговор еврейский на желтой лестнице печальной, и от любви до невеселья под Новый Год, под воскресенье, плывет красотка записная, своей тоски не обьясняя. Плывет в глазах холодный вечер, дрожат снежинки на вагоне, морозный ветер, бледный ветер обтянет красные ладони, и льется мед огней вечерних, и пахнет сладкою халвою, ночной пирог несет сочельник над головою. Твой Новый Год по темно-синей волне средь моря городского плывет в тоске необьяснимой, как будто жизнь начнется снова, как будто будет свет и слава, удачный день и вдоволь хлеба, как будто жизнь качнется вправо, качнувшись влево.

28 декабря 1961

Строфы века. Антология русской поэзии. Сост. Е.Евтушенко. Минск-Москва, «Полифакт», 1995.

УТОЧНЕНИЕ

Откуда ни возьмись как резкий взмах Божественная высь в твоих словах как отповедь, верней, как зов: «за мной!» над нежностью моей, моей, земной. Куда же мне? На звук! За речь. За взгляд. За жизнь. За пальцы рук. За рай. За ад. И, тень свою губя (не так ли?), хоть за самого себя. Верней, за плоть. За сдержанность, запал, всю боль — верней, всю лестницу из шпал, стремянку дней восставив — поднимусь! (Не тело — пуст!) Как эхо, я коснусь и стоп, и уст. Звучи же! Меж ветвей, в глуши, в лесу, здесь, в памяти твоей, в любви, внизу постичь — на самом дне! не по плечу: нисходишь ли ко мне, иль я лечу.

1960е

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

«Сначала в бездну свалился стул…»

Сначала в бездну свалился стул, потом — упала кровать, потом — мой стол. Я его столкнул сам. Не хочу скрывать. Потом — учебник «Родная речь», фото, где вся моя семья. Потом четыре стены и печь. Остались пальто и я. Прощай, дорогая. Сними кольцо, выпиши вестник мод. И можешь плюнуть тому в лицо, кто место мое займет.

1966

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

«Предпоследний этаж…»

Предпоследний этаж раньше чувствует тьму, чем окрестный пейзаж; я тебя обниму и закутаю в плащ, потому что в окне дождь — заведомый плач по тебе и по мне. Нам пора уходить. Рассекает стекло серебристая нить. Навсегда истекло наше время давно. Переменим режим. Дальше жить суждено по брегетам чужим.

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

ШЕСТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

М. Б.

Так долго вместе прожили, что вновь второе января пришлось на вторник, что удивленно поднятая бровь, как со стекла автомобиля — дворник, с лица сгоняла смутную печаль, незамутненной оставляя даль. Так долго вместе прожили, что снег коль выпадал, то думалось — навеки, что, дабы не зажмуривать ей век, я прикрывал ладонью их, и веки, не веря, что их пробуют спасти, метались там, как бабочки в горсти. Так чужды были всякой новизне, что тесные объятия во сне бесчестили любой психоанализ; что губы, припадавшие к плечу, с моими, задувавшими свечу, не видя дел иных, соединялись. Так долго вместе прожили, что роз семейство на обшарпанных обоях сменилось целой рощею берез, и деньги появились у обоих, и тридцать дней над морем, языкат, грозил пожаром Турции закат. Так долго вместе прожили без книг, без мебели, без утвари на старом диванчике, что — прежде, чем возник, — был треугольник перпендикуляром, восставленным знакомыми стоймя над слившимися точками двумя. Так долго вместе прожили мы с ней, что сделали из собственных теней мы дверь себе — работаешь ли, спишь ли, но створки не распахивались врозь, и мы прошли их, видимо, насквозь и черным ходом в будущее вышли.

Строфы века. Антология русской поэзии. Сост. Е.Евтушенко. Минск-Москва, «Полифакт», 1995.

«Сумев отгородиться от людей…»

Сумев отгородиться от людей, я от себя хочу отгородиться. Не изгородь из тесаных жердей, а зеркало тут больше пригодится. Я созерцаю хмурые черты, щетину, бугорки на подбородке… Трельяж для разводящейся четы, пожалуй, лучший вид перегородки. В него влезают сумерки в окне, край пахоты с огромными скворцами и озеро — как брешь в стене, увенчанной еловыми зубцами. Того гляди, что из озерных дыр да и вообще — через любую лужу сюда полезет посторонний мир. Иль этот уползет наружу.

1966

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

ОСВОЕНИЕ КОСМОСА

Чердачное окно отворено. Я выглянул в чердачное окно. Мне подоконник врезался в живот. Под облаками кувыркался голубь. Над облаками синий небосвод не потолок напоминал, а прорубь. Светило солнце. Пахло резедой. Наш флюгер верещал, как козодой. Дом тень свою отбрасывал. Забор не тень свою отбрасывал, а зебру, что несколько уродовало двор. Поодаль гумна оседали в землю. Сосед-петух над клушей мельтешил. А наш петух тоску свою глушил, такое видя, в сильных кукареках. Я сухо этой драмой пренебрег, включил приемник «Родина» и лег. И этот Вавилон на батарейках донес, что в космос взвился человек. А я лежал, не поднимая век, и размышлял о мире многоликом. Я рассуждал: зевай иль примечай, но все равно о малом и великом мы, если узнаём, то невзначай.

1966

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

НЕОКОНЧЕННЫЙ ОТРЫВОК

В стропилах воздух ухает, как сыч. Скрипит ольха у дальнего колодца. Бегущий лес пытается настичь бегущие поля. И удается порой березам вырваться вперед и вклиниться в позиции озимых шеренгой или попросту вразброд, особенно на склоне и в низинах. Но озими, величия полны, спасаясь от лесного гарнизона, готовы превратиться в валуны, как нимфы из побасенок Назона. Эгей, эгей! Холмистый край, ответь, к кому здесь лучше присоединиться? К погоне, за которую медведь? К бегущим, за которых медуница?

1966

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

МОРСКИЕ МАНЕВРЫ

Атака птеродактилей на стадо ихтиозавров. Вниз на супостата пикирует огнедышащий ящер скорей потомок, нежели наш пращур. Какой-то год от Рождества Христова. Проблемы положенья холостого. Гостиница. И сотрясает люстру начало возвращения к моллюску.

Июнь 1967, Севастополь

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

«Отказом от скобного перечня — жест…»

Отказом от скорбного перечня — жест большой широты в крохоборе! — сжимая пространство до образа мест, где я пресмыкался от боли, как спившийся кравец в предсмертном бреду, заплатой на барское платье, с изнанки твоих горизонтов кладу на движимость эту заклятье! Проулки, предместья, задворки — любой твой адрес — пустырь, палисадник, — что избрано будет для жизни тобой, давно, как трагедии задник, настолько я обжил, что где бы любви своей не воздвигла ты ложе, все будет не краше, чем храм на крови, и общим бесплодием схоже. Прими ж мой процент, разменяв чистоган разлуки на брачных голубок! За лучшие дни поднимаю стакан, как пьет инвалид за обрубок. На разницу в жизни свернув костыли, будь с ней до конца солидарной: не мягче на сплетне себе постели, чем мне на листве календарной. И мертвым я буду существенней для тебя, чем холмы и озера: не большую правду скрывает земля, чем та, что открыта для взора! В тылу твоем каждый растоптанный злак воспрянет, как петел ледащий. И будут круги расширятся, как зрак вдогонку тебе, уходящей. Глушеною рыбой всплывая со дна, кочуя, как призрак — по требам, как тело, истлевшее прежде рядна, как тень моя, взапуски с небом, повсюду начнет возвещать обо мне тебе, как заправский мессия, и корчится будут на каждой стене в том доме, чья крыша — Россия.

Июнь 1967

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

«Волосы за висок…»

Волосы за висок между пальцев бегут, как волны, наискосок, и не видно губ, оставшихся на берегу, лица, сомкнутых глаз, замерших на бегу против теченья. Раз — розненный мир черт нечем соединить. Ночь напролет след, путеводную нить ищут язык, взор, подобно борзой, упираясь в простор, рассеченный слезой. Вверх по теченью, вниз — я. Сомкнутых век не раскрыв, обернись: там, по теченью вверх, что (не труди глаза) там у твоей реки? Не то же ли там, что за устьем моей руки? Мир пятерни. Срез ночи. И мир ресниц. Тот и другой без обозримых границ. И наши с тобой слова, помыслы и дела бесконечны, как два ангельские крыла.

1967

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

ПОДРАЖАНИЕ САТИРАМ, СОЧИНЕННЫМ КАНТЕМИРОМ

На объективность Зла и добра, больно умен, грань почто топчешь? Та ли пора? Милый Дамон, глянь, на что ропщешь. Против вины чьей, не кричи, страсть обуяла? Ты ли с жены тащишь в ночи часть одеяла? Топчешь, крича: «Благо не печь. Благо не греет». Но без луча, что ни перечь, семя не зреет. Пусто речешь: «Плевел во ржи губит всю веру». В хлебе, что ешь, много ль, скажи, видел плевелу? «Зло входит в честь разных времен: в наши и в оны». Видишь ли днесь, милый Дамон, злу Пантеоны? «Зло и добро парою рук часто сдается. Деве равно все, что вокруг талии вьется. Чую, смущен, волю кружить птице двуглавой…» Левой, Дамон, дел не свершить, сделанных правой. «Так. Но в гробу, узком вельми, зреть себя нага, бывши во лбу пядей семи, — это ли благо? Нынче стою. Завтра, пеняй, лягу колодой». Душу свою, друг, не равняй с милой природой! Жизнь не медаль, видная нам словом и бюстом. В жизни есть даль, близкая снам, чуждая чувствам злым и благим, где ни ногой Бог и свобода. Что до богинь, в деве нагой зрим антипода. Кабы не так, были сейчас волками в стае. Герб на пятак был бы у нас, решка — в Китае. Сплющили б лоб. В бездну сошло б солнце Давида. Был бы потоп. Брали бы в гроб аз алфавита. Полно, Дамон. Всюду свой рубь, свой иероглиф. Царь Соломон зрением вглубь так ли уродлив? Страсти не рать: сих областей в ночь не воруют. Полно стирать грани страстей. Так не воюют. Жизнь не медаль. Мир — не чекан двух оборотов. В жизни есть даль, тянуща ан птиц желторотых. Видно, бежит грубых рамен маетность птичья. Мудрый, как жид, милый Дамон, вот тебе притча: Скраден сосуд. Ловит, глядишь, страж голодранца. Вора спасут ноги, ты мнишь? Только пространство! Тот же простор прячет благих Кесаря копий, строит шатер, греет нагих, в ссадину корпий кладет, как хлеб кладет в уста, потчуя сирот. В овчий вертеп прячет Христа — хер тебе, Ирод. Аз воздает: застит рабам перлы в короне. Волю дает, дав по рогам, белой корове. В землях и днях твердый рубеж царствию кладет. В жадных песках, смерти промеж, делает кладезь. Кесаря мощь копья о плащ нощи иступит, воинству рощ, воинству чащ цифрой уступит. Коль не пришит к месту, то жать стало ли уши? Суша страшит — морем бежать можешь от суши. Что есть длиной близко сравнить с пахотой Млечной? К деве одной сердце стремить — что бесконечней? Что не расчесть: матери ждать плод из утробы дольше, чем здесь грани стирать блага и злобы. В грешной душе коль наторел в скорбну годину, мнишь, что уже мир обозрел? Драхму едину. Право, Дамон, зря ты сравнил. Вышло печально. Друг, убежден: ты возомнил сходство случайно. Есть в рубеже смертном надрыв, страшно до дури. Слабой душе смерть есть призыв к бегству к Натуре. Так ли ты, мнил, будешь в гробу? Мнил: постоянство. Ан получил злую судьбу: вечное странство. Ищешь, гляжу, путь к рубежу с черного хода. Друг, не сужу. Больше скажу: Бог — не природа. Друг, не боись. Я не грожу. С миром рассорюсь. Глядючи ввысь, больше скажу: Бог и не совесть. Он — их творец. Ноне проверь, милый приятель, кто нам: дворец — жизни пример — или создатель? Выше ль глава день ото дня с перечня комнат? Эти слова пусть от меня Кушнер запомнит. Пусть (не вини: это не суд) помнят поющи: в жизни есть дни, где не спасут честность и кущи. Загнанный зверь статуй певца с цоколя сбросит, ибо, поверь, нищи сердца с мертвого спросят. Зла и добра, милый Дамон, грань почто топчешь? Та ли пора? Больно умен. Глянь, на что ропщешь. То, что вчера дух веселя, ноне уж плохо? Та ли пора? Та ли земля? Та ли эпоха? Друг, не сочти этих словес «с пушки по мухам». Дело прочти — сказано есть: «нищие духом пьют благодать» — узрят, внемли, царство небесно. Что ж отдавать им на земли царство любезно? То ли не стыд? Ан отдаем. Благо, не пищей. Так и плодит — кабы вдвоем! — нищего нищий. Пусто твердишь: «Светоч и тьма — вроде два брата». Сам и плодишь. Резвость ума хуже разврата. В том-то и суть: крепок орех — порчены зубы. Не обессудь: это и грех. Грех не прелюбы. Спать не любя суть чепуха. Много мотиву. Грех на себя. Нету греха ближних противу. Скорбно ли есть душу терзать? Скорбно ли аще грешную десть на душу взять? Сахару слаще. Каяться мнишь, схиму принять, лбом да о паперть. После глядишь, спереди гладь, белая скатерть. Бога узрел! Сзади одна мелкая сошка. В этом, пострел, благость видна. Так и спасешься. Тож кораблю в бурю канал нужен для бегства. Сильно скорблю: Каин не знал этого средства. Как ни греши, можно ухват счистить от сажи. Выкуп души благом чреват. Драхма все та же! Полно, Дамон, что за тоска правда двуличья. Я утомлен. Альфа людска — духа величье. Дух — благодать тверди иной к горсточке праха, дабы не знать в глине земной смертного страха. Дух — это нить с небом связать глины уродство, дабы лишить мест осязать наше сиротство. Нитку порвешь оных щедрот — кайся на ветер. Каяться то ж ждать, чтобы тот благом ответил, коего аж, больно умен, вытолкал в груди. Много не дашь этим, Дамон, форы Иуде. Где раздобыть, Муза-сестра, тело, размером могуще быть Зла и Добра в мире примером? Сколь ни кружу взором своим всюду по свету, все не слежу равного им в мире предмету. Сиречь, сужу, мыслею длясь: здесь они сиры. Больше скажу: грудью сойдясь, две этих Силы, чужды побед, рубятся в прах, точно капуста. Виктора нет. То-то и страх: главные чувства в черной земле мертвы лежат в роще цветущей. Молча вдали враны кружат жизни грядущей. Умер пароль, ведший нас чрез часты тенета. «Льется отколь, полная слез, плачуща нота? Чей там хорал в землю ведет часть превосходну?» Тот, кто терял, тот и поет песню отходну. Кто обладал, может поднять плач по урону. «Кто пострадал?» Разве понять это Дамону? Царь во главе, можно простить, век не ночует. Могущий две бездны вместить третью почует! Пусто рядить, лира, правеж. Муза устала. Все прекратить! Мне невтерпеж. Сердца не стало. Спорщик мой где? В окнах ни зги. Пусто на кресле. Дать по балде, чтобы мозги горлом полезли! Силы ушли. Где мой Критон? Где ему деться? Вижу: вдали к деве Дамон в спальню крадется. Снег у крылец след порошит. Хитро устроил! Бедный чернец. «Плоть не грешит». То и усвоил. Впрочем, богат. Драхму язык держит прилежно. То ль наугад к деве проник, действуя нежно, то ли на дно Лоты глядит с борта корыты… Вижу одно: с кем-то стоит, губы раскрыты. Не разглядеть — дева, старик? — в точности лика. Что тут скорбеть? Вот и достиг сходства велика. Вот тебе месть: сам разгляди сразу два зайца. Тщишься расчесть, милый, поди, с кем оказался? Действуй смелей! Больно умен. Вместо ответа: стоят твоей драхмы, Дамон, дева и Лета. Четверть листа. Свечи трещат. Тени перечут. Смотрит звезда в полный ушат. Мыши щебечут. Бросим перо. Хаять глупца — это ли доблесть? Так ли хитро? Древня венца сим не сподоблюсь. Образы, прочь! Чашу с вином! Чествуем древних. Поздняя ночь. Снег за окном в виде деревьев.

Март 1966

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

ОСТАНОВКА В ПУСТЫНЕ

Теперь так мало греков в Ленинграде, что мы сломали Греческую церковь, дабы построить на свободном месте концертный зал. В такой архитектуре есть что-то безнадежное. А впрочем, концертный зал на тыщу с лишним мест не так уж безнадежен: это — храм, и храм искусства. Кто же виноват, что мастерство вокальное дает сбор больший, чем знамена веры? Жаль только, что теперь издалека мы будем видеть не нормальный купол, а безобразно плоскую черту. Но что до безобразия пропорций, то человек зависит не от них, а чаще от пропорций безобразья. Прекрасно помню, как ее ломали. Была весна, и я как раз тогда ходил в одно татарское семейство, неподалеку жившее. Смотрел в окно и видел Греческую церковь. Все началось с татарских разговоров; а после в разговор вмешались звуки, сливавшиеся с речью поначалу, но вскоре — заглушившие ее. В церковный садик въехал экскаватор с подвешенной к стреле чугунной гирей. И стены стали тихо поддаваться. Смешно не поддаваться, если ты стена, а пред тобою — разрушитель. К тому же экскаватор мог считать ее предметом неодушевленным и, до известной степени, подобным себе. А в неодушевленном мире не принято давать друг другу сдачи. Потом туда согнали самосвалы, бульдозеры… И как-то в поздний час сидел я на развалинах абсиды. В провалах алтаря зияла ночь. И я — сквозь эти дыры в алтаре смотрел на убегавшие трамваи, на вереницу тусклых фонарей. И то, чего вообще не встретишь в церкви, теперь я видел через призму церкви. Когда-нибудь, когда не станет нас, точнее — после нас, на нашем месте возникнет тоже что-нибудь такое, чему любой, кто знал нас, ужаснется. Но знавших нас не будет слишком много. Вот так, по старой памяти, собаки на прежнем месте задирают лапу. Ограда снесена давным-давно, но им, должно быть, грезится ограда. Их грезы перечеркивают явь. А может быть, земля хранит тот запах: асфальту не осилить запах псины. И что им этот безобразный дом! Для них тут садик, говорят вам — садик. А то, что очевидно для людей, собакам совершенно безразлично. Вот это и зовут: «собачья верность». И если довелось мне говорить всерьез об эстафете поколений, то верю только в эту эстафету. Вернее, в тех, кто ощущает запах. Так мало нынче в Ленинграде греков, да и вообще — вне Греции — их мало. По крайней мере, мало для того, чтоб сохранить сооруженья веры. А верить в то, что мы сооружаем, от них никто не требует. Одно, должно быть, дело нацию крестить, а крест нести — уже совсем другое. У них одна обязанность была. Они ее исполнить не сумели. Непаханое поле заросло. «Ты, сеятель, храни свою соху, а мы решим, когда нам колоситься». Они свою соху не сохранили. Сегодня ночью я смотрю в окно и думаю о том, куда зашли мы? И от чего мы больше далеки: от православья или эллинизма? К чему близки мы? Что там, впереди? Не ждет ли нас теперь другая эра? И если так, то в чем наш общий долг? И что должны мы принести ей в жертву?

1 полугодие 1966

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

СТИХИ НА БУТЫЛКЕ, ПОДАРЕННОЙ АНДРЕЮ СЕРГЕЕВУ

1 На склоне лет я на ограду влез Я удовлетворял свой интерес к одной затворнице и зная что между нами проходная я подтянулся на руках ныряла в облаках Луна и ввысь из радио неслись обрывки вальса и я Луной залюбовался я примостился между копий открылся вид балтийских топей к девице в общежитие я лез а увидал владычицу небес 2 Я, о моя милая, вспять смотрю и опять те вспоминаю края, где не слыхать филомел, края, где небесный мел больше земной доски. Я учился там жить, доходил от тоски и раскрашивал дверь, бегал к пруду, ждал то, чего теперь не жду. 3 Цинтия смотрит назад, назад и видит: входит Проперций в сад, в руках у него цветы. Проперций смотрит вперед. Цинтия, где же ты? А Цинтия в рот воды набрала. Полет орла Цинтия в тучах зрит. Не слышит, что говорит ее возлюбленный друг. Клубится роз аромат вокруг Проперция, и вокруг деревья, деревья шумят, шумят. 4 Увы, из Москвы снова я должен уехать. Я дожил: остался без денег и ни один бездельник не выдаст мне, как ни проси, на такси.

1966

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

«Сумерки. Снег. Тишина. Весьма…»

Сумерки. Снег. Тишина. Весьма тихо. Аполлон вернулся на Демос. Сумерки, снег, наконец, сама тишина — избавит меня, надеюсь, от необходимости — прости за дерзость объяснять самый факт письма. Праздники кончились — я не дам соврать своим рифмам. Остатки влаги замерзают. Небо белей бумаги розовеет на западе, словно там складывают смятые флаги, разбирают лозунги по складам. Эти строчки, в твои персты попав (когда все в них уразумеешь ты), побелеют, поскольку ты на слово и на глаз не веришь. И ты настолько порозовеешь, насколько побелеют листы. В общем, в словах моих новизны хватит, чтоб не скучать сороке. Пестроту июля, зелень весны осень превращает в черные строки, и зима читает ее упреки и зачитывает до белизны. Вот и метель, как в лесу игла, гудит. От Бога и до порога бело. Ни запятой, ни слога. И это значит: ты все прочла. Стряхивать хлопья опасно, строго говоря, с твоего чела. Нету — письма. Только крик сорок, не понимающих дела почты. Но белизна вообще залог того, что под ней хоронится то, что превратится впоследствии в почки, в точки, в буйство зелени, в буквы строк. Пусть не бессмертие — перегной вберет меня. Разница только в поле сих существительных. В нем тем боле нет преимущества передо мной. Радуюсь, встретив сороку в поле, как завидевший берег Ной. Так утешает язык певца, превосходя самоё природу, свои окончания без конца по падежу, по числу, по роду меняя, Бог знает кому в угоду, глядя в воду глазами пловца.

1966

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

К СТИХАМ

«Скучен вам, стихи мои, ящик…»

Кантемир
Не хотите спать в столе. Прытко возражаете: «Быв здраву, корчиться в земле суть пытка». Отпускаю вас. А что ж? Праву на свободу возражать — грех. Мне же хватит и других — здесь, мыслю, не стихов — грехов. Все реже сочиняю вас. Да вот, кислу мину позабыл аж даве сделать на вопрос: «Как вирши? Прибавляете лучей к славе?» Прибавляю, говорю. Вы же оставляете меня. Что ж! Дай вам Бог того, что мне ждать поздно. Счастья, мыслю я. Даром, что я сам вас сотворил. Розно с вами мы пойдем: вы — к людям, я — туда, где все будем. До свидания, стихи. В час добрый. Не боюсь за вас; есть средство вам перенести путь долгий: милые стихи, в вас сердце я свое вложил. Коль в Лету канет, то скорбеть мне перву. Но из двух оправ — я эту смело предпочел сему перлу. Вы и краше и добрей. Вы тверже тела моего. Вы проще горьких моих дум — что тоже много вам придаст сил, мощи. Будут за всё то вас, верю, более любить, чем ноне вашего творца. Все двери настежь будут вам всегда. Но не грустно эдак мне слыть нищу: я войду в одне, вы — в тыщу.

22 мая 1967

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992. 1000

«Коньяк в графине — цвета янтаря…»

Коньяк в графине — цвета янтаря, что, в общем, для Литвы симптоматично. Коньяк вас превращает в бунтаря. Что не практично. Да, но романтично. Он сильно обрубает якоря всему, что неподвижно и статично. Конец сезона. Столики вверх дном. Ликуют белки, шишками насытясь. Храпит в буфете русский агроном, как свыкшийся с распутицею витязь. Фонтан журчит, и где-то за окном милуются Юрате и Каститис. Пустые пляжи чайками живут. На солнце сохнут пестрые кабины. За дюнами транзисторы ревут и кашляют курляндские камины. Каштаны в лужах сморщенных плывут почти как гальванические мины. К чему вся метрополия глуха, то в дюжине провинций переняли. Поет апостол рачьего стиха в своем невразумительном журнале. И слепок первородного греха свой образ тиражирует в канале. Страна, эпоха — плюнь и разотри! На волнах пляшет пограничный катер. Когда часы показывают «три», слышны, хоть заплыви за дебаркадер, колокола костела. А внутри на муки Сына смотрит Богоматерь. И если жить той жизнью, где пути действительно расходятся, где фланги, бесстыдно обнажаясь до кости, заводят разговор о бумеранге, то в мире места лучше не найти осенней, всеми брошенной Паланги. Ни русских, ни евреев. Через весь огромный пляж двухлетний археолог, ушедший в свою собственную спесь, бредет, зажав фаянсовый осколок. И если сердце разорвется здесь, то по-литовски писанный некролог не превзойдет наклейки с коробка, где брякают оставшиеся спички. И солнце, наподобье колобка, зайдет, на удивление синичке на миг за кучевые облака для траура, а может, по привычке. Лишь море будет рокотать, скорбя безлично — как бывает у артистов. Паланга будет, кашляя, сопя, прислушиваться к ветру, что неистов, и молча пропускать через себя республиканских велосипедистов.

Осень 1967

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

ОТРЫВОК

Октябрь — месяц грусти и простуд, а воробьи — пролетарьят пернатых захватывают в брошенных пенатах скворечники, как Смольный институт. И воронье, конечно, тут как тут. Хотя вообще для птичьего ума понятья нет страшнее, чем зима, куда сильней страшится перелета наш длинноносый северный Икар. И потому пронзительное «карр!» звучит для нас как песня патриота.

1967

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

ОТРЫВОК

М. Б.

Ноябрьским днем, когда защищены от ветра только голые деревья, а все необнаженное дрожит, я медленно бреду вдоль колоннады дворца, чьи стекла чествуют закат и голубей, слетевшихся гурьбою к заполненным окурками весам слепой богини. Старые часы показывают правильное время. Вода бурлит, и облака над парком не знают толком что им предпринять, и пропускают по ошибке солнце.

1967

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

ПО ДОРОГЕ НА СКИРОС

Я покидаю город, как Тезей свой Лабиринт, оставив Минотавра смердеть, а Ариадну — ворковать в объятьях Вакха. Вот она, победа! Апофеоз подвижничества! Бог как раз тогда подстраивает встречу, когда мы, в центре завершив дела, уже бредем по пустырю с добычей, навеки уходя из этих мест, чтоб больше никогда не возвращаться. В конце концов, убийство есть убийство. Долг смертных ополчаться на чудовищ. Но кто сказал, что чудища бессмертны? И — дабы не могли мы возомнить себя отличными от побежденных Бог отнимает всякую награду (тайком от глаз ликующей толпы) и нам велит молчать. И мы уходим. Теперь уже и вправду — навсегда. Ведь если может человек вернуться на место преступленья, то туда, где был унижен, он прийти не сможет. И в этом пункте планы Божества и наше ощущенье униженья настолько абсолютно совпадают, что за спиною остаются: ночь, смердящий зверь, ликующие толпы, дома, огни. И Вакх на пустыре милуется в потемках с Ариадной. Когда-нибудь придется возвращаться. Назад. Домой. К родному очагу. И ляжет путь мой через этот город. Дай Бог тогда, чтоб не было со мной двуострого меча, поскольку город обычно начинается для тех, кто в нем живет, с центральных площадей и башен. А для странника — с окраин.

1967

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

«Сын! Если я не мертв, то потому…»

Сын! Если я не мертв, то потому что, связок не щадя и перепонок, во мне кричит всё детское: ребенок один страшится уходить во тьму. Сын! Если я не мертв, то потому что молодости пламенной — я молод с ее живыми органами холод столь дальних палестин не по уму. Сын! Если я не мертв, то потому что взрослый не зовет себе подмогу. Я слишком горд, чтобы за то, что Богу предписывалось, браться самому. Сын! Если я не мертв, то потому что близость смерти ложью не унижу: я слишком стар. Но и вблизи не вижу там избавленья сердцу моему. Сын! Если я не мертв, то потому что знаю, что в Аду тебя не встречу. Апостол же, чьей воле не перечу, в Рай не позволит занести чуму. Сын! Я бессмертен. Не как оптимист. Бессмертен, как животное. Что строже. Все волки для охотника — похожи. А смерть — ничтожный физиономист. Грех спрашивать с разрушенных орбит! Но лучше мне кривиться в укоризне, чем быть тобой неузнанным при жизни. Услышь меня, отец твой не убит.

1967

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

ЭЛЕГИЯ НА СМЕРТЬ

Ц. В.

В пространстве, не дыша, несется без дорог еще одна душа в невидимый чертог. А в сумраке, внизу, измученный сосуд в кладбищенском лесу две лошади везут. Отсюда не воззвать, отсюда не взглянуть. Расставшихся в кровать больницы не вернуть. Простились без тоски, друг другу не грозя, при жизни не враги, по смерти не друзья. Сомненья не унять. Шевелится в груди стремленье уравнять столь разные пути. Пускай не объяснить и толком не связать, пускай не возопить, но шепотом сказать, что стынущий старик, плывущий в темноте, пронзительней, чем крик «Осанна» в высоте. Поскольку мертвецы не ангелам сродни, а наши близнецы. Поскольку в наши дни доступнее для нас, из вариантов двух, страдание на глаз бессмертия на слух.

1967

Сочинения Иосифа Бродского. Пушкинский фонд. Санкт-Петербург, 1992.

1 СЕНТЯБРЯ 1939 ГОДА

День назывался «первым сентября». Детишки шли, поскольку — осень, в школу. А немцы открывали полосатый шлагбаум поляков. И с гуденьем танки, как ногтем — шоколадную фольгу, разгладили улан. Достань стаканы и выпьем водки за улан, стоящих на первом месте в списке мертвецов, как в классном списке. Снова на ветру шумят березы, и листва ложится, как на оброненную конфедератку, на кровлю дома, где детей не слышно. И тучи с громыханием ползут, минуя закатившиеся окна.


Поделиться книгой:

На главную
Назад