Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Скоро тринадцать лет, как соловей из клетки вырвался и улетел. И, на ночь глядя, таблетки богдыхан запивает кровью проштрафившегося портного, откидывается на подушки и, включив заводного, погружается в сон, убаюканный ровной песней. Вот такие теперь мы празднуем в Поднебесной невеселые, нечетные годовщины. Специальное зеркало, разглаживающее морщины, каждый год дорожает. Наш маленький сад в упадке. Небо тоже исколото шпилями, как лопатки и затылок больного (которого только спину мы и видим). И я иногда объясняю сыну богдыхана природу звезд, а он отпускает шутки. Это письмо от твоей, возлюбленный, Дикой Утки писано тушью на рисовой тонкой бумаге, что дала мне императрица. Почему-то вокруг все больше бумаги, все меньше риса». II «Дорога в тысячу ли начинается с одного шага, — гласит пословица. Жалко, что от него не зависит дорога обратно, превосходящая многократно тысячу ли. Особенно отсчитывая от „о“. Одна ли тысяча ли, две ли тысячи ли — тысяча означает, что ты сейчас вдали от родимого крова, и зараза бессмысленности со слова перекидывается на цифры; особенно на нули. Ветер несет нас на Запад, как желтые семена из лопнувшего стручка, — туда, где стоит Стена. На фоне ее человек уродлив и страшен, как иероглиф, как любые другие неразборчивые письмена. Движенье в одну сторону превращает меня в нечто вытянутое, как голова коня. Силы, жившие в теле, ушли на трение тени о сухие колосья дикого ячменя».

1977

Сан-Пьетро

I Третью неделю туман не слезает с белой колокольни коричневого, захолустного городка, затерявшегося в глухонемом углу Северной Адриатики. Электричество продолжает в полдень гореть в таверне. Плитняк мостовой отливает желтой жареной рыбой. Оцепеневшие автомобили пропадают из виду, не заводя мотора. И вывеску не дочитать до конца. Уже не терракота и охра впитывают в себя сырость, но сырость впитывает охру и терракоту. Тень, насыщающаяся от света, радуется при виде снимаемого с гвоздя пальто совершенно по-христиански. Ставни широко растопырены, точно крылья погрузившихся с головой в чужие неурядицы ангелов. Там и сям слезающая струпьями штукатурка обнажает красную, воспаленную кладку, и третью неделю сохнущие исподники настолько привыкли к дневному свету и к своей веревке, что человек если выходит на улицу, то выходит в пиджаке на голое тело, в туфлях на босу ногу. В два часа пополудни силуэт почтальона приобретает в подъезде резкие очертанья, чтоб, мгновенье спустя, снова сделаться силуэтом. Удары колокола в тумане повторяют эту же процедуру. В итоге невольно оглядываешься через плечо самому себе вслед, как иной прохожий, стремясь рассмотреть получше щиколотки прошелестевшей мимо красавицы, но — ничего не видишь, кроме хлопьев тумана. Безветрие, тишина. Направленье потеряно. За поворотом фонари обрываются, как белое многоточье, за которым следует только запах водорослей и очертанья пирса. Безветрие; и тишина как ржанье никогда не сбивающейся с пути чугунной кобылы Виктора-Эммануила. II Зимой обычно смеркается слишком рано; где-то вовне, снаружи, над головою. Туго спеленутые клочковатой марлей стрелки на городских часах отстают от меркнувшего вдалеке рассеянного дневного света. За сигаретами вышедший постоялец возвращается через десять минут к себе по пробуравленному в тумане его же туловищем туннелю. Ровный гул невидимого аэроплана напоминает жужжание пылесоса в дальнем конце гостиничного коридора и поглощает, стихая, свет. «Неббия»,[4] - произносит, зевая, диктор, и глаза на секунду слипаются, наподобье раковины, когда проплывает рыба (зрачок погружается ненадолго в свои перламутровые потемки); и подворотня с лампочкой выглядит, как ребенок, поглощенный чтением под одеялом; одеяло все в складках, как тога Евангелиста в нише. Настоящее, наше время со стуком отскакивает от бурого кирпича базилики, точно белый кожаный мяч, вколачиваемый в нее школьниками после школы. Щербатые, но не мыслящие себя в профиль, обшарпанные фасады. Только голые икры кривых балясин одушевляют наглухо запертые балконы, где вот уже двести лет никто не появляется: ни наследница, ни кормилица. Облюбованные брачующимися и просто скучающими чудищами карнизы. Колоннада, оплывшая как стеарин. И слепое, агатовое великолепье непроницаемого стекла, за которым скрываются кушетка и пианино: старые, но именно светом дня оберегаемые успешно тайны. В холодное время года нормальный звук предпочитает тепло гортани капризам эха. Рыба безмолствует; в недрах материка распевает горлинка. Но ни той, ни другой не слышно. Повисший над пресным каналом мост удерживает расплывчатый противоположный берег от попытки совсем отделиться и выйти в море. Так, дохнув на стекло, выводят инициалы тех, с чьим отсутствием не смириться; и подтек превращает заветный вензель в хвост морского конька. Вбирай же красной губкою легких плотный молочный пар, выдыхаемый всплывшею Амфитритой и ее нереидами! Протяни руку — и кончики пальцев коснутся торса, покрытого пузырьками и пахнущего, как в детстве, йодом. III Выстиранная, выглаженная простыня залива шуршит оборками, и бесцветный воздух на миг сгущается в голубя или в чайку, но тотчас растворяется. Вытащенные из воды лодки, баркасы, гóндолы, плоскодонки, как непарная обувь, разбросаны на песке, поскрипывающим под подошвой. Помни: любое движенье, по сути, есть перенесение тяжести тела в другое место. Помни, что прошлому не уложиться без остатка в памяти, что ему необходимо будущее. Твердо помни: только вода, и она одна, всегда и везде остается верной себе — нечувствительной к метаморфозам, плоской, находящейся там, где сухой земли больше нет. И патетика жизни с ее началом, серединой, редеющим календарем, концом и т. д. стушевывается в виду вечной, мелкой, бесцветной ряби. Жесткая, мертвая проволока виноградной лозы мелко вздрагивает от собственного напряженья. Деревья в черном саду ничем не отличаются от ограды, выглядящей как человек, которому больше не в чем и — главное — некому признаваться. Смеркается; безветрие, тишина. Хруст ракушечника, шорох раздавленного гнилого тростника. Пинаемая носком жестянка взлетает в воздух и пропадает из виду. Даже спустя минуту не расслышать звука ее паденья в мокрый песок. Ни, тем более, всплеска.

1977

Элегия

М. Б.

До сих пор, вспоминая твой голос, я прихожу в возбужденье. Что, впрочем, естественно. Ибо связки не чета голой мышце, волосу, багажу под холодными буркалами, и не бздюме утряски вещи с возрастом. Взятый вне мяса, звук не изнашивается в результате тренья о разряженный воздух, но, близорук, из двух зол выбирает бóльшее: повторенье некогда сказанного. Трезвая голова сильно с этого кружится по вечерам подолгу, точно пластинка, стачивая слова, и пальцы мешают друг другу извлечь иголку из заросшей извилины — как отдавая честь наважденью в форме нехватки текста при избытке мелодии. Знаешь, на свете есть вещи, предметы, между собой столь тесно связанные, что, норовя прослыть подлинно матерью и т. д. и т. п., природа могла бы сделать еще один шаг и слить их воедино: тум-тум фокстрота с крепдешиновой юбкой; муху и сахар; нас в крайнем случае. То есть повысить в ранге достиженья Мичурина. У щуки уже сейчас чешуя цвета консервной банки, цвета вилки в руке. Но природа, увы, скорей разделяет, чем смешивает. И уменьшает чаще, чем увеличивает; вспомни размер зверей в плейстоценовой чаще. Мы — только части крупного целого, из коего вьется нить к нам, как шнур телефона, от динозавра оставляя простой позвоночник. Но позвонить по нему больше некуда, кроме как в послезавтра, где откликнется лишь инвалид — зане потерявший конечность, подругу, душу есть продукт эволюции. И набрать этот номер мне как выползти из воды на сушу.

1982

Пьяцца Маттеи

I Я пил из этого фонтана в ущелье Рима. Теперь, не замочив кафтана, канаю мимо. Моя подружка Микелина в порядке штрафа мне предпочла кормить павлина в именьи графа. II Граф, в сущности, совсем не мерзок: он сед и строен. Я был с ним по-российски дерзок, он был расстроен. Но что трагедия, измена для славянина, то ерунда для джентльмена и дворянина. III Граф выиграл, до клубнички лаком, в игре без правил. Он ставит Микелину раком, как прежде ставил. Я тоже, впрочем, не в накладе: и в Риме тоже теперь есть место крикнуть «Бляди!», вздохнуть «О Боже». IV Не смешивает пахарь с пашней плодов плачевных. Потери, точно скот домашний, блюдет кочевник. Чем был бы Рим иначе? гидом, толпой музея, автобусом, отелем, видом Терм, Колизея. V А так он — место грусти, выи, склоненной в баре, и двери, запертой на виа дельи Фунари. Сидишь, обдумывая строчку, и, пригорюнясь, глядишь в невидимую точку: почти что юность. VI Как возвышает это дело! Как в миг печали все забываешь: юбку, тело, где, как кончали. Пусть ты последняя рванина, пыль под забором, на джентльмена, дворянина кладешь с прибором. VII Нет, я вам доложу, утрата, завал, непруха из вас творят аристократа хотя бы духа. Забудем о дешевом графе! Заломим брови! Поддать мы в миг печали вправе хоть с принцем крови! VIII Зима. Звенит хрусталь фонтана. Цвет неба — синий. Подсчитывает трамонтана иголки пиний. Что год от февраля отрезал, он дрожью роздал, и кутается в тогу цезарь (верней, апостол). IX В морозном воздухе, на редкость прозрачном, око, невольно наводясь на резкость, глядит далёко — на Север, где в чаду и в дыме кует червонцы Европа мрачная. Я — в Риме, где светит солнце! X Я, пасынок державы дикой с разбитой мордой, другой, не менее великой приемыш гордый, — я счастлив в этой колыбели Муз, Права, Граций, где Назо и Вергилий пели, вещал Гораций. XI Попробуем же отстраниться, взять век в кавычки. Быть может, и в мои страницы как в их таблички, кириллицею не побрезгав и без ущерба для зренья, главная из Резвых взглянет — Эвтерпа. XII Не в драчке, я считаю, счастье в чертоге царском, но в том, чтоб, обручив запястье с котлом швейцарским, остаток плоти терракоте подвергнуть, сини, исколотой Буонаротти и Борромини. XIII Спасибо, Парки, Провиденье, ты, друг-издатель, за перечисленные деньги. Сего податель векам грядущим в назиданье пьет чоколатта кон панна в центре мирозданья и циферблата! XIV С холма, где говорил октавой порой иною Тасс, созерцаю величавый вид. Предо мною — не купола, не черепица со Св. Отцами: то — мир вскормившая волчица спит вверх сосцами! XV И в логове ее я — дома! Мой рот оскален от радости: ему знакома судьба развалин. Огрызок цезаря, атлета, певца тем паче есть вариант автопортрета. Скажу иначе: XVI усталый раб — из той породы, что зрим все чаще — под занавес глотнул свободы. Она послаще любви, привязанности, веры (креста, овала), поскольку и до нашей эры существовала. XVII Ей свойственно, к тому ж, упрямство. Покуда Время не поглупеет как Пространство (что вряд ли), семя свободы в злом чертополохе, в любом пейзаже даст из удушливой эпохи побег. И даже XVIII сорвись все звезды с небосвода, исчезни местность, все ж не оставлена свобода, чья дочь — словесность. Она, пока есть в горле влага, не без приюта. Скрипи, перо. Черней, бумага. Лети, минута.


Поделиться книгой:

На главную
Назад