Я не знал, куда отвести глаза; лицо горело — никогда еще не хвалили меня вот так, на виду у всех. А ребята уже теребили, о чем-то расспрашивали, куда-то тащили за руки. Я только смущенно улыбался в ответ, страстно желая одного — убежать куда-нибудь, чтобы побыть наедине с собой, повторить в памяти все, что только что пережил.
Потом были еще полеты. И с инструктором, и без него. И всякий раз, когда я поднимался в небо, мною вновь овладевала радость, но с каждым новым вылетом она становилась все сдержаннее и строже. Прежде я только думал, что создан, чтобы стать летчиком, теперь я это знал. И знал твердо. Те неизгладимые, не передаваемые никакими словами впечатления от первого своего полета больше уже не возвращались, но я и не жалел об этом. Я понимал, что такое случается с человеком один раз и остается с ним навсегда.
Время летело незаметно, и день, который с жадным нетерпением, а вместе с тем и затаенным страхом я ждал, наконец наступил. Из Луганска приехала обещанная Зарываловым комиссия.
Списки тех, кого в аэроклубе решили рекомендовать в качестве кандидатов в школу военлетчиков, были составлены заранее. Но я в них не попал. Сколько ни уговаривал Василия Алексеевича, сколько ни просил Виктора, не помогло. Ответ был один: «Молод».
Но при чем здесь молодость? Летал я не хуже других, а если верить инструктору — даже лучше. Это главное. Не мальчишка же в самом деле! Семнадцать лет уже стукнуло! Надо будет — к самому председателю комиссии пойду!
Председатель комиссии был занят. Меня, распаленного несправедливостью, принял старший политрук Минаев. Выслушал он меня серьезно, помолчал немного, прикидывая что-то в уме, сказал:
— В одном ты, парень, пожалуй, прав. В том, что времени даром терять не желаешь. Жизнь, чем раньше начнешь, тем больше в ней добьешься. Ладно, считай, что уговорил! Тем более и Зарывалов о тебе просит. Но учти: окончательно свою правоту в воздухе доказать придется. Тут скидок тебе никаких не будет.
Скидок я и не просил. В себя верил. А Зарывалов, оказывается, себе на уме! На словах одно, а на деле… Видно, до поры обнадеживать не хотел. Не знал, чем хлопоты его обернутся. Только бы не подвести его теперь, оправдать доверие. У меня даже дух перехватило от внезапно нахлынувшей и невысказанной пока благодарности.
Отборочные полеты начались на другой день, и с раннего утра я уже торчал на поле, переживая за ребят. Замечал наметанным глазом каждую оплошность, каждую малейшую ошибку при взлетах и посадках. Но чувство волнения за свою судьбу не проходило, как ни старался его подавить. Виктор, заметив, что происходит в моей душе, отослал меня наконец домой, пообещав зайти, когда придет очередь. Выходило, что и он тоже знал. Не иначе с Зарываловым обо всем заранее договорились.
И я вдруг как-то разом успокоился. Понял, что тревожиться, в общем-то, особенно нечего: ребята дело знают и постоять за себя сумеют. Не зря большинство из них, как и я сам, дневали и ночевали в аэроклубе. Вон и у членов комиссии выражение лиц вполне даже одобрительное: по всему видно, считают, что парни подготовлены нормально. Прав Виктор: незачем нервы трепать. Но с аэродрома я так и не ушел. В такой день дома все равно не усидишь.
Когда же наконец наступил я мой черед, мне удалось взять себя в руки. Так случалось всегда. Едва доходило до дела, все тревоги и волнения тотчас позади — будто ножом отрежет. И это мне всегда здорово помогало.
Вот и тогда уверенно и спокойно занял я свое место в кабине самолета, привычно вырулил к стартовой черте, дождался разрешения на взлет и…
Что было потом, я помнил плохо. И вовсе не из-за волнения. Хладнокровие и в последнюю минуту не изменило мне. Просто я полностью отключился от окружающего, целиком слившись с машиной. И аэродром, и члены комиссии, и товарищи, переживающие сейчас за меня, так же как только что переживал за них я, — все это куда-то отступило. Осталось лишь небо и ощущение полета в нем и еще чувство своей безраздельной власти над машиной и раскинувшимся вокруг пространством. Самолет был послушен мне, чутко отзываясь на каждое мое желание, подчиняясь каждому моему движению.
В общем, меня взяли. Взяли, несмотря па возраст, вопреки правилам. Взяли потому, как сказал тогда политрук Минаев, что мне делом удалось доказать свою правоту. А крепче доказательств, чем доказательства делом, на свете не бывает.
И вот Калининский фронт. «Теперь, — подумалось мне, когда, прибыв в полк, я лежал ночью без сна на жесткой койке, стараясь освободиться от внезапно нахлынувших воспоминаний юности, — настал мой черед по-настоящему доказать, что в выборе своем енакиевские инструкторы Осоавиахима не ошиблись».
Всего каких-то пять лет прошло с тех пор, как я впервые сел в кабину самолета. Но как много изменилось за это время! Тогда, на мирном аэродроме енакиевского аэроклуба, это был тихоходный учебно-тренировочный У-2, сейчас бронированный скоростной штурмовик; тогда такие имена, как Громов, Байдуков, Каманин, воспринимались сквозь призму недосягаемых идеалов юности, теперь это живые люди, под командованием которых завтра мне предстояло идти в бой.
«Как мало времени и как много перемен!» — на этой мысли я окончательно распрощался со ставшим вдруг бесконечно далеким прошлым и решительно натянул на голову шинель: к утру нужно было хорошенько выспаться. Ведь завтрашний день должен был стать началом моей работы, той, к которой я готовился все эти шесть лет.
…Фронтовой аэродром живет вне графиков, вне каких бы то ни было, пусть даже самых жестких, распорядков дня и режимов. Здесь каждый человек на счету, каждая минута его времени зависит от внезапно и постоянно меняющихся ситуаций. Необходимость боевого вылета может возникнуть в любую минуту суток. А работы для наших «илов», как оказалось, было более чем достаточно: штурмовки фашистских аэродромов, обработка живой силы и техники противника на марше, уничтожение артиллерийских и зенитных позиций. Но постоянной и главной целью для нас долгое время оставались железная дорога Великие Луки — Ржев и район находящегося во вражеском тылу города Белый, откуда немцы питали Ржев техникой и людьми.
Боевого опыта в те дни у меня не было никакого, и в воздухе я чувствовал себя без должной уверенности — видишь только то, что перед самым носом. А впереди носа моего «ила» чаще всего ведущий. Он да стрелки на приборной доске — вот и все, из чего складывалась тогда моя видимость в воздухе. Конечно, когда пикируешь, видишь еще и цель. Но это когда тебя на нее выведут. Ориентироваться же во время полета самостоятельно я еще не мог; глянешь вниз, па землю, — будто зашифрована она. Сосед по звену и вражескую батарею заметит, и группу танков, укрывшуюся в перелеске, разглядит, а ты вроде бы ослеп глядишь и ни черта не видишь. Дело тут, конечно, не в остроте зрения; просто война не парад, на войне технику не демонстрируют, а стремятся спрятать, укрыть как можно тщательнее от посторонних глаз. Ориентировка на местности с воздуха приходит с опытом, если, конечно, удастся успеть его накопить.
Судьба военного летчика в какой-то мере парадоксальна, во всяком случае, она плохо согласуется с законами статистики. Обычно доля риска возрастает пропорционально числу ситуаций, если человек раз от разу подвергает себя одной и той же опасности. У летчика это иначе. Чем больше на его счету боевых вылетов, тем больше шансов успешно увеличивать их число и впредь. Гибли чаще всего именно те, кто свои вылеты мог пересчитать по пальцам. Конечно, есть еще везение, взаимовыручка в бою. Есть, наконец, личные качества, врожденный талант. Но все это в конечном счете только помогает накопить боевой опыт.
Мне повезло. В полку оказалось немало опытных воздушных бойцов. Они охотно делились с нашим братом, необстрелянными новичками, навыками боевого мастерства, умением ориентироваться в сложной, постоянно меняющейся обстановке.
На учебу, понятно, времени оставалось не много. Главное на войне — сама война. Все остальное неумолимо отодвигалось на второй план, независимо от того, каким бы оно ни казалось необходимым и важным. Боевое задание на потом не отложишь…
Зато в периоды редкого на фронте затишья мы, молодые пилоты, стремились использовать каждую свободную минуту. Ни личного времени, ни сил жалеть никому и в голову не приходило. Особый упор делался на штурманской подготовке, на отработке прицельной стрельбы и бомбометания. Обычно для этого заранее выбиралось подходящее место в стороне от линии фронта, где строился специальный полигон, имитирующий ту или иную характерную цель. Делали все, разумеется, собственными силами. Техники и механики валили деревья, сколачивали щиты, раздобывали железные бочки с остатками солярки. Из щитов собирали «тапки» и «автомашины», располагали их в виде колонн с вражеской техникой. С воздуха и не различишь: макет это или подлинная цель. А бочки с соляркой взрывались и полыхали в момент штурмовки столь убедительно, что не было нужды ни в каких пиротехниках. У молодых летчиков на таких учениях возникала полная иллюзия участия в боевых действиях. А результаты «налета», включая и удачные действия летчиков, и допущенные ими ошибки, можно было потом пощупать, что называется, собственными руками.
Большое значение придавалось и ориентировке на местности. Нередко случалось, что после боевого вылета штурмовикам приходилось возвращаться к себе на аэродром в одиночку. И далеко не всякий из молодых летчиков мог в подобных условиях уверенно найти дорогу назад. Опытные бойцы брали с собой молодежь в тренировочные полеты, учили их читать местность, примечать ориентиры на ней, находить путь домой визуально и по приборам. Сесть па вынужденную только из-за того, что кончилось горючее, пока блуждал в полете, отыскивая дорогу, справедливо считалось в эскадрильях если и не позором, так непростительной оплошностью, пятнающей репутацию летчика. Да и как иначе! Одно дело — потерять машину в бою, совсем другое — покалечить, а то и вовсе угробить ее в момент вынужденной посадки из-за собственного головотяпства. Подобной беды многие из нас порой опасались куда больше, чем встречи с вражескими истребителями.
Словом, учились мы упорно. Учились каждую свободную минуту. Особенно хорошей школой для нас, молодежи, были систематические разборы боевых вылетов. На них обсуждались просчеты, допущенные ошибки, выявлялись упущенные возможности. Разборы эти проводились практически после каждого боевого вылета. Если вылет прошел успешно, разговор обычно был недолгим. В иных случаях разгорались целые дискуссии. Многое тут зависело от того, кто руководил обсуждением. Наш комэск, лейтенант Яшин, хорошо понимал, что только в откровенном обмене мнений, когда каждый говорит все, что думает, рождается истина, та живая польза делу, ради которой собрались люди. И чем жарче спор, тем довольнее бывал Яшин.
— Ну, Береговой! Что молчишь как пень? — начинал обычно комэск с кого-нибудь из нас. — Тебе что, сказать нечего?
— Жду, когда другие выскажутся.
— А они тебя ждут! Не тяни резину, выкладывай, что у тебя в печенках. Я же и без бинокля вижу, как у тебя на скулах желваки ходят. Чем недоволен?
— Группу рассыпали.
— Это мы и без тебя знаем. Ты лучше скажи, почему рассыпали?
— Ведущий слишком резко вошел в разворот, вот и рассыпали.
Ведущим группы между тем был сам Яшин. И те, кто недавно пришел в эскадрилью, настороженно ждали, что вот-вот наступит разнос. Но не таков был характер у нашего комэска. За свой престиж он не опасался. Он всегда стремился добиться ясности, взаимопонимания. Именно в них видел он залог будущего успеха группы, а значит, и успеха собственного. Сила комэска — в силе каждого бойца его эскадрильи. Яшин это хорошо понимал. Поэтому, помолчав немного, вновь задавал вопрос:
— А если бы помягче войти в разворот, не рассыпали бы?
— Не рассыпали.
— Так… Не рассыпали бы… — согласно кивал головой Яшин. — А как крыльями я качнул, видел?
— Видел.
— А зенитную батарею врага за дальним пригорком тоже видел? Или только на слух, когда они нам вслед затявкали, ее месторасположение определил? Да промедли я еще чуть-чуть с разворотом, так бы и напоролись всем косяком на их заслон… И не красней ты, как невеста на свадьбе! Я и сам эту чертову батарею слишком поздно засёк. А должен был раньше.
— Выходит, вы сознательно группу рассредоточили? Чтобы зенитчикам труднее было вести огонь? — высказал кто-то свою догадку.
— Черта с два! — жестко отрезал Яшин. — Крыльями я качнул или нет?
Покачать крыльями означало подать сигнал группе: внимание! Яшин перед своим внезапным для нас крутым разворотом предупредил: внимание, делай, как я! Мы же решили, что он напоминает: подходим к цели!
— Не в том беда, что не так поняли, — заключил в тот раз Яшин. — Беда в нашей неслетанности. Ведомые должны чувствовать своего ведущего, как самих себя. Тогда бы и без сигнала в разворот все успели б войти.
Особенно ценил Яшин способность летчика самостоятельно думать, находить в сложной обстановке единственно верное решение. Эти качества он и стремился развивать в вас.
— Чужой опыт потому и чужой, что он еще твоим не стал, — любил повторять он. — И не станет, если мозгами шевелить не начнешь. Времени попросту не хватит. На войне оно большой дефицит…
Яшин, конечно, был прав. Судьбу летчика на фронте часто решала какая-нибудь секунда. Упусти ее — и винить, как говорится, некого будет. А значит, по выражению Яшина, учись шевелить мозгами, учись не просто копировать чужой опыт, а накапливать свой. Без него на войне нельзя.
Его-то, собственного опыта, как раз и не хватало. И не мне одному многим. А от этого и дыр мы привозили с боевых заданий куда больше, чем летчики бывалые, успевшие, как говорится, понюхать пороху.
Техники самолетов на нас не обижались — как можно! За каждого они отчаянно переживали, волнуясь, ждали нашего возвращения и никогда не проявляли досады, в каком бы виде после боевого вылета пилот ни посадил свою машину. Работали они, можно сказать, круглосуточно. Днем обслуживали вылеты, а по ночам занимались ремонтом. Спали урывками, ели когда придется. Но и на усталость никто не жаловался, хотя порой только что с ног не валились.
Летчики, видя все это, платили им той же монетой — дружбой и уважением. У меня особенно теплые дружеские отношения сложились с техником самолета старшиной Я. Фетисовым. Яков был постарше, но на фронте разница в возрасте сглаживалась самой обстановкой. Укрепляло нашу дружбу с Фетисовым и то, что мы давно знали друг друга — познакомились с ним еще в местечке под Куйбышевым, где я учился на «илах» летать, а Фетисов — обслуживать их и ремонтировать. И хотя с той поры а полугода не прошло, но нам казалось, что мы знаем друг друга чуть ли не сто лет. Человеком старшина был энергичным, никогда не унывающим, а специалист — ну просто мастер на все руки! Материальную часть штурмовика он знал как свои пять пальцев и про свое дело обычно говорил так:
— Для нас, фронтовых техников, ничего невозможного нет. Лишь бы «горбатый» до взлетно-посадочной полосы дотянул, а там пусть хоть весь рассыплется соберем!
И собирали. Иной раз закатывают самолет на стоянку-живого места на нем нет. Прикроют для маскировки сосновыми ветками; ну, думаешь, так и стоять ему тут под ними до самого конца войны, а там, может, как наглядная память о ней кому-нибудь пригодится. Ночь-другая проходит, глядишь: красуется «ил» как ни в чем не бывало — только следы свежей краски и напоминают о том, каким изуродованным, каким искалеченным он совсем недавно был. А техники счастливыми ходят. А как же! Еще одну боевую машину в строй вернули.
Но от каждодневного перенапряжения, накапливающейся от недели к неделе свинцовой усталости порой было недалеко до беды. Однажды такая трагедия унесла сразу три жизни.
Техники Фетисов, Бойко, Мартынов и Барков работали, как повелось, ночью. Дел было невпроворот. Летчики, как обычно, привезли после штурмовок с десяток новых дыр и пробоин. А в довершение ко всему на одной из машин понадобилось привести в порядок мотор, заменить поршневые кольца. Работали при свете карманных фонариков, прикрывая свет ладонями, чтобы не демаскировать аэродром. Часам к пяти утра, когда все уже валились от усталости с ног, с ремонтом вчерне закончили. Оставалось, правда, опробовать ремонтный, как принято говорить у техников, двигатель: самолету днем предстояли боевые вылеты. Но решили отложить до утра и передохнуть хотя бы пару часов. Спать улеглись прямо под самолетом, завернувшись в чехлы. Фетисов под самолетом спать не захотел и залез, по обыкновению, в кабину моей машины, которую обслуживал. Залез и будто в колодец провалился: спал как камень. На рассвете техники выбрались из-под чехлов и вновь взялись за дело. Фетисова будить не стали — пожалели, совсем, дескать, мужик замотался. Да и работенка оставалась несложная. Запустили мотор, опробовали сперва на малых оборотах, затем на номинале — все в норме. Но когда дала максимальный газ, раздался взрыв. Л вслед за ним еще два!..
Фетисов выскочил из кабины и увидел бегущего к нему Баркова. Позади него факелом полыхал «ил». Барков упал, обе руки у него оказались перебитыми, но на руки он не обращал внимания.
— Живот, Яша! Живот… — простонал Барков. — Погляди, что там у меня.
Фетисов разорвал гимнастерку, взглянул и сразу понял, что глядеть дальше незачем. Поднял Баркова на руки и понес… Но по аэродрому уже неслась санитарная машина. Сдав Баркова, с рук на руки санитарам, Фетисов бросился к пылавшему самолету. Там начали рваться снаряды. Неизвестно, чем бы кончилось дело, если бы мчавшегося сломя голову Фетисова не остановила пущенная кем-то вслед ему предупредительная ракета. Бежать было не к кому. Столб пламени на том месте, где стоял «ил», не оставлял никаких надежд: техники Бойко и Мартынов погибли сразу же, когда вслед за первым взрывом взорвались оба бензобака.
Фетисов стоял там, где его застала ракета, смотрел на бушующее пламя и, не скрывая слез, плакал.
— Хоть бы Барков выжил, — сказал он мне чуть позже, когда разбуженные взрывами летчики сбежались на летное поле. — Только не выжить ему…
Барков умер в тот же день.
Позже выяснилось, что по каким-то причинам взорвалась одна из бомб, подвешенных под центропланом. То ли от детонации, когда движок запустили на форсаж, то ли еще от чего… У погибших техников, один из которых допустил роковую оплошность, теперь не спросишь. Да и от самого «ила» осталась лишь груда головешек. Ясно было одно: работать на износ впредь больше нельзя. Надо что-то придумывать.
— А что здесь придумаешь? — огорченно развел руками Фетисов. — И наши стреляют, и по нашим фашисты лупят… Война, она и есть война.
— Не в одной войне дело, — возразил командир полка Ищенко. — Пикаев опять при посадке «ноги» у своего «ила» подломал. Да. и еще некоторые то и дело «козлят». Молодежь зеленая, а учить некогда.
Пикаев и его «козлы» стали для Ищенко притчей во языцах. Над целью Женя Пикаев делал все, как надо, а при посадке, когда боевое задание было уже выполнено и волноваться вроде бы не из-за чего, терялся и чуть не всякий раз «козлил».
Наконец командиру полка это надоело. Он сам решил «поставить» Пикаеву правильную посадку. Выглядело это всегда одинаково.
Пикаев приближается к посадочному «Т», а Ищенко, с микрофоном в руке дает ему необходимые указания. Не рассчитывая, видимо, на одну силу слова, он старается пособить делу еще и жестами. В ход пускается все, вплоть до мимики лица.
— Так, Пикаев… Так… Хорошо, хорошо… Моло…
Но последнее слово обрывается на половине. Пикаев, подойдя к «Т», ударяет машину о землю-и получается страшный «козел», Ищенко с багровым от негодования лицом трясет ему вслед кулаком и микрофоном. А Пикаев, в довершение ко всему, успел в конце посадочной полосы стянуть крылом самолета и соломенную крышу с сарая. Ищенко вновь подносит микрофон к губам — в эфир несутся несколько слов, ни одно из которых, сколько ни ищи, не найдешь в словарях. Летчики трясутся от смеха.
— Ну что тут можно придумать! — подливает масла в огонь стоящий рядом Фетисов. — Опять правую «ногу» подломал. И ходить не надо — отсюда по состоянию сарая вижу…
— Да, здесь очков не требуется, — соглашается, успокаиваясь, Ищенко. Комполка у нас незлобив и отходчив. Он понимал, что в тылу спешат помочь фронту, потому и готовят летчиков ускоренным курсом.
Пикаев, кстати, стал вскоре одним из лучших в полку летчиков. На войне можешь не можешь, а опыт, не чужой, а именно свой, собственный, как не уставал повторять нам комэск Яшин, добывать было необходимо. Причем, чем скорей, тем лучше. Прав был Яшин: опыта не заменит ничто — ни самые дельные советы, ни самые дотошные наставления, ни самые подробные инструкции.
Слова комэска как-то сразу запали мне в душу, и эту немудреную в общем-то истину я усвоил довольно скоро. Сыграл тут, как часто бывает, свою роль и случай. Точнее, один из тех нелепых, но трагических эпизодов, на которые так щедра и изобретательна война.
Летчик нашей дивизии лейтенант Панов, не дотянув после воздушного боя до аэродрома, решил совершить вынужденную посадку: продырявленная в нескольких местах машина едва держалась в воздухе. Внизу расстилался лес. Панов был грамотным летчиком — инструкции знал назубок. А они в подобных случаях предлагали рассматривать кроны деревьев как подстилающую поверхность, смягчающую за счет естественных упругих свойств удар при посадке, и садиться на них следовало, как на землю. Но вот беда: инструкции-то эти составлялись еще до войны и, следовательно, обобщали опыт, накопленный в мирное время. Во фронтовых же условиях обстановка чаще всего складывалась вовсе не так, как, допустим, на учениях.
Панов этого, судя по всему, не учел. Он совершил посадку по инструкции и погиб. Его через несколько дней случайно обнаружили в кабине самолета. Ни ранений, ни травм у лейтенанта не оказалось: он погиб оттого, что слишком долго висел на ремнях вниз головой.
Сама-то инструкция здесь была ни при чем. То, что она рекомендовала, оказалось справедливым и на этот раз. Самолет, войдя в соприкосновение с пружинящими верхушками сосен, погасил скорость и, обламывая своим весим сучья и ветви, провалился вниз почти до самой земли. Если не считать того, что машина перевернулась, никаких неприятностей не произошло: пожара не возникло, бензобаки не взорвались, летчик с помощью ремней избежал гибельного удара и даже не потерял сознания. Но дальше инструкция разошлась с жизнью. Обстоятельства сложились не так, как предполагали ее авторы. Когда самолет застрял в нескольких метрах от земли среди толстых нижних сучьев, фонарь кабины заклинило, и без чужой помощи выбраться из него было невозможно. Инструкция не учла именно этого: во фронтовых условиях вовремя оказать помощь порой бывает просто-напросто некому. Участок леса, где сел Панов, оказался за линией фронта…
О смерти на фронте говорят мало. Но солдат свыкается не со смертью вообще, а со смертью в бою. Нелепая же смерть вызывает активный протест, выбивает из колеи.
Много толков ходило и вокруг гибели лейтенанта Панова. Мужественный, волевой человек, отличный летчик — и вдруг такой несуразный конец! Я слушал и вновь утверждался в мысли: нам, летчикам, мало уметь просто хорошо летать, надо уметь хорошо летать именно в боевой обстановке.
Вскоре после этой истории война решила проверить на прочность и меня самого.
Случилось это, когда на моем счету числилось уже более десятка боевых вылетов. В воздухе к тому времени я чувствовал себя гораздо увереннее. Видел перед собой не только ведущего, но и кое-что еще. А главное, почти совсем исчезла неизбежная в первые дни скованность.
Объектом нашего внимания по-прежнему оставались вражеские эшелоны на железнодорожной магистрали Великие Луки — Ржев. Делая очередной заход на цель, я увидел состав, который хотя и продолжал двигаться вперед, но вагоны уже горели. Казалось, будто их крыши слегка припудрены мелом и ветер срывает с них этот мел длинными белыми струйками. Но это был не мел, а дым, который выбивался на ходу сквозь щели и пробоины от снарядов. Если среди грузов есть боеприпасы или горючее, то эшелону крышка. А если нет?.. Словом, чтобы наверняка поразить цель, нужно было вывести из строя паровоз.
Я сделал горку и вошел в пике. Земля стремительно рванулась навстречу; казавшиеся до того игрушечными, вагоны быстро увеличивались в размерах. Стало видно, как из некоторых повалил густой черный дым, перемежаясь с языками ярко-рыжего на его фоне пламени.
А вот и паровоз. И как раз там, где надо, точно в перекрестии прицела, пора!..
Я взял ручку на себя и, выводя машину из пике, на какую-то долю секунды успел заметить, как из тендера, из паровозного котла, даже откуда-то аз-под колес — отовсюду брызнули в разные стороны острые струи воды и пара.
Набирая высоту, я знал, что эшелон пошел под откос. Можно было возвращаться домой, на базу.
Огляделся. В небе, кроме меня, — никого. Остальные штурмовики из моей группы, видимо, обходили железнодорожный узел с другой стороны. Там, за станцией, клубилась огромная туча дыма, которая, растекаясь вправо и высоко вверх, застилала изрядный кусок горизонта гарью и копотью.
Прошло уже порядочно времени после того, как я перевел машину с набора высоты в горизонтальный полет. Вдруг самолет тряхнуло, и мотор сразу забарахлил. Взглянув на приборную доску, я сообразил, что где-то пробита система водяного охлаждения двигателя — вода ушла. Мотор тянул с каждой минутой хуже и хуже, обороты падали. В довершение всего начало падать давление масла. Машина проседала в воздухе, едва удерживаясь на курсе. Стало ясно, что вынужденной посадки не избежать.
Но садиться было некуда: подо мной, куда ни кинь, — сплошняком расстилался лес. Линию фронта, к счастью, я успел перевалить, но о том, чтобы дотянуть до ближайшего аэродрома, нечего было и мечтать. Тут-то мне и вспомнилась вынужденная посадка лейтенанта Панова. И лес тот же самый, и ситуация та же. Как быть, куда садиться?..
Повторять чужую ошибку я не хотел. «На посадку зайду с края ближайшей опушки, и не поверху, а под основание леса», — быстро созрело решение, а глаза уже отыскивали подходящую прогалину. Сверху хорошо просматривались также и те участки, где лес был помоложе: деревья не так высоки, а стволы тоньше. «Основной удар о стволы придется на крылья. А упругий подлесок погасит скорость…» — решил я, выбрал участок, где реже стволы и гуще подлесок, взял ручку на себя и…
И оказался на земле, В глазах потемнело. Когда сознание прояснилось, понял, что жив и, кажется, цел — ссадины и царапины, понятно, не в счет. Ремни выдержали, и я висел на них в кресле кабины, а кабина — это было почти все, что сохранилось от моего «ила». Крылья, хвост и все прочее остались где-то там, позади, па краю опушки. Лишь бронированный фюзеляж проскочил, как таран, между деревьев, оставляя на их стволах все то, что приняло на себя первый, основной, удар. С машиной, можно сказать, было покопчено.
Отстегнуть ремни оказалось делом нескольких секунд. Зато открыть фонарь удалось не сразу: фюзеляж здорово деформировало. Пока возился, в голове неотвязно стучала одна и та же ликующая мысль: все вышло так, как было задумано. Так, как задумано!
Возможно, это была лишь радость возвращения к жизни. А может, пробуждающееся чувство профессиональной гордости: выкарабкаться живым и невредимым из такой передряги — хоть у кого голова закружится. Но уйти от разбитой машины я смог не сразу. Долго еще сидел на каком-то замшелом пеньке, разглядывая обломки, заново переживая все случившееся.
А когда наконец волнение улеглось и мысли обрели прежнюю трезвость и ясность, мне пришло на ум, что опыт, настоящий, подлинный опыт — отнюдь не сумма механически накопленных навыков и знаний. Истинный опыт, на который только и можно полагаться, — это прежде всего то, что помогает раскрепостить в критическую минуту сознание, мозг. Высвободить всю его силу и энергию для молниеносного поиска единственно верного решения. Нет и не может быть таких рекомендаций или инструкций, которые смогли бы вобрать в себя все разнообразие и изменчивость реальной действительности. Прав Яшин! К чужому уму нужно уметь прислушиваться, но жить чужим умом нельзя. Нельзя рабски следовать ничьим наставлениям, даже если они аккумулировали в себе опыт сотен и тысяч людей, к ним необходимо относиться критически, с поправками на каждую конкретную ситуацию.
Конечно, и знания, и навыки необходимы, именно они освобождают мысль от черновой работы, переключая все второстепенное на автоматизм рефлексов. Глупо, разумеется, пренебрегать и чужим опытом — он может упростить задачу, подсказать одно из приемлемых решений, но решать всякий раз приходится самому.
В деревне, куда я к вечеру выбрался, таща на себе парашют и ту часть оборудования, которую полагалось снять с потерпевшего аварию самолета, мне сказали, что до аэродрома далеко, а найти «лесной коридор» без проводника практически невозможно. Обычных, мол, дорог туда нет, а «коридор» без чужой помощи в лесу не разыщешь.
В молодости удивить человека либо очень легко, либо, наоборот, трудно. Иной раз его способен ошарашить самый ничтожный, вздорный пустяк, а в других обстоятельствах он склонен принимать за должное любое, даже самое неожиданное известие. Мне в ту пору едва минуло двадцать, и упоминание о каком-то «лесном коридоре» не вызвало во мне особого интереса. Куда больше волновала иная проблема — как бы и где перекусить. Несколько часов блужданий по лесной глухомани, да вдобавок еще с тяжеленным грузом на спине, пробудили во мне волчий аппетит: когда молод, аппетит не пропадает ни от каких треволнений.
Деревня успела хлебнуть вражеской оккупации. Чуть не в каждой семье кого-нибудь недосчитывались, дома разорены и разграблены, скотина вырезана. Да что скотина! На всю деревню — ни одного петуха! А я еще чуть на обед не напросился.
— Иди-ка, парень, сюда, в избу! Тут потолкуем, — окликнул с ближнего крыльца бородатый дед. И, как бы прочтя мои мысли, насмешливо добавил: Небось соскучилось брюхо-то в лесу? Ну ничего, шпрот нет, а печеной картохой накормим.
Вскоре в пустой от вещей передней комнате большой пятистенной избы вокруг чисто выскобленного дощатого стола собралось чуть ли не полдеревни. Натащили кто чего смог: картошку, вареную свеклу, миски с квашеной капустой и даже кринку неизвестно откуда взявшегося козьего молока. А пацаны, которые сопровождали меня от самой околицы, распространяя попутно по всей деревне весть о потерпевшем аварию летчике, умудрились где-то раздобыть добрую пригоршню махорки.
Я ел и чувствовал, как у меня горят уши. Умом я не знал за собой никакой вины: приказали учиться — учился, пришло время воевать — воюю. Понимал я, разумеется, и другое — что войны без жертв и потерь не бывает, что отступление наших армий в той обстановке было неизбежно, И все же непонятный, необъяснимый стыд почему-то не отпускал меня, продолжая жечь щеки и уши.
— А ты, летун, понапрасну-то не серчай. Ты ешь-ка, ешь, — снова усмехнулся дед, второй раз угадав, что делается у меня в голове. — Немцы подбили или сам грохнулся?
— Немцы. Систему охлаждения продырявили. Еле-еле через линию фронта перетянул.
— Ну что ж, на войне это бывает… Багаж свой с собой возьмешь или здесь до поры схороним?
— Нельзя здесь. Не имею, отец, права.