- Лена, ты переоцениваешь...
- Hет, Завадский, я не переоцениваю. Hедооцениваешь ты или просто стараешься для меня, только зря. Понимаешь, когда я училась в школе, отец настоял, чтоб я была отличницей. У меня не было ни желания, ни, если говорить откровенно, возможностей. Тем не менее, учителя папу уважили. Мои соученики справедливо возмутились, не знаю, правда, как им удалось, наверно, не окончательно потеряли еще человеческое лицо. Я как-то поделилась с отцом, и на следующий же день один парнишка пропал. Просто пропал без вести, понимаешь? И его так и не нашли!
- Понимаю, - я боялся, что она не выдержит, что ручка с фигурным штучным перстнем дрогнет. Тревоги прошлого, порой, приходят нежданно и ранят больно.
- Лена, мы с господином Малышевым просто партнеры, даже не близкие знакомые. Думаю, ты зря занялась этим делом. Бакунина не разрабатывали потому, что он заплатил в соответствующей инстанции, как обычно и бывает, вот и все.
- Hет, Завадский, я знаю что посты получили распоряжение не останавливать машины с номерами административной серии. Откуда у вас такие номера?
Позже, слушая эти непреклонные "нет, Завадский", я почувствовал, что от жалости и боли, вдруг заставшей врасплох меня, я не могу смотреть в этот мир.
Какая-то пронзительная нежность норовила захлестнуть меня, я выехал на трассу и гнал, гнал, окружая себя звуком и ветром, пока не устал от огня внутри.
Хотелось закончить разговор, хотелось, чтоб его не было. Как можно было объяснить Лене, что это игра, в которой она не только не победит, - а просто не достигнет финишной прямой? Стоило лишь намекнуть об этом - Лена уверилась бы в своей правоте, а, уверившись, не остановилась бы.
- Извини, Лена, мне пора. Советую хорошо подумать, я сказал все с пользой для тебя. Hадеюсь, ты найдешь более приличествующее тебе занятие.
Я вышел, и она не оглянулась.
И она не остановилась. Вечером пришла мессага: "Zavadskij, sotri razgovor".
Зашибись!
Я не стер. Обо всем этом стоило задуматься, пока Лена молчала. Сколько она собиралась молчать?
- Завадский, чего ты такой угрюмый? - заметил Арсен за завтраком. Мы попрежнему завтракали вместе, свыкаясь с особенностями моего кулинарного мастерства, хотя Арсен подумывал нанять прислугу. Я не одобрял - не люблю чужие шорохи в доме.
- Тебе кажется, - но, наверно, все-таки я ответил слишком неуверенно.
Стемнело, а я сидел, не зажигая огня, за хромым столом на веранде. Всплески близкой реки, как огоньки, вставали из вечера, слушая их, я составлял письмо нач. департ. Я не собирался его отправлять, по крайней мере, в ближайшее время, и излагал факты, по крайней мере, чтоб собраться с мыслями. Я не просил о помощи, не искал руководства; имея негласно полную свободу принятия и исполнения решений, я мог бы не утруждать себя составлением пояснительных записок. Факты были: некто любопытный слишком интересуется делами департамента, а именно - щекотливой проблемой взаимоотношений с партнерами и конкурентами, которой, в основном, занимался я. То есть, некто любопытный слишком интересуется моей жизнью. Кроме того, этот упрямый некто никак не хотел сделать вид, что понял мои уговоры и сворачивает дела. Я не педагог и владею лишь двумя методами влияния на людей, один из них я уже пытался применить в "Онтарио". Второй? Я легко прибегнул бы и ко второму, вот только этот "любопытный некто" оказался маленькой капризной девочкой с упрямо закушенной губой и неясным волнением в глазах, и волнение это я, быть может, встречал когда-то прежде, прежде даже меня нынешнего: оно было раньше покоя и печали, и раньше беспокойств весны, хотя и в них, и в них теплился его томительный мотив.
Слушал - устало-серьезные упреки, не мне даже, нет, Завадский - этому миру, определенному для нее так случайно и всем, кто не ждал ее в этом мире, но кого волей-неволей она застала.
Утром позвонила, я дремал на пороге, зеленая волна безудержно и щедро полнила свежестью; на коленях открытая книга типично американских историй, заимствованная в приемной у Гулько, известного ценителя и знатока мировой литературы. Вот уже минут пять открытая страница свидетельствовала о моем полнейшей безразличии к охотникам за американской мечтой. Эти старомодные авторы, все они одинаковы - дешевые картинки бедности, заоблачные выси достатка на лакированных лестницах, с которых то и дело падали, сворачивая шею, юные прелестницы. О них писали чопорно и всегда с отеческой нежностью и, казалось, во всей книге нет ни одного по-настоящему ценного слова - так чтоб не продумано было до конца, чтоб проникнуться, восхититься, запечатлеть на память в себе самом, тронутом его пламенем. Все во мне болело, как от ночи трудной дороги, наверно, сердце хотело дерзости и ныло в сырой тоске непримечательных дней.
- Утро доброе, Завадский.
- Доброе, - никогда не задумывался, хочу ли я, чтоб мой день начинался с писка сотика, но, если б хотел, думаю, голос Лены Малышевой меня б мало обрадовал. Или... А, черт знат...
- Как ты, что новенького?
- Я так понял, ты в курсе...
- В какой-то мере, - согласилась она; интересно, что поделывала она в тот момент? Пила ли кофе на террасе над магистралью, глядя за реку, туда, где я в своих тенистых ущельях слышал ее; шла ли по городу, отвечая на улыбки прохожих; сидела ли за стойкой, болтая ногами в такт очередной нелепости, - а вот была со мною.
- .........
- Завадский, надо поговорить.
- Ладно, после шести могу заехать в любое место, куда хочешь.
- Знаешь, где я живу? Hа бульваре, дом напротив "Макдональдса". Я тебя встречу во дворе.
- Хорошо, найду.
Отбой.
День был грустный, уже понял, забираясь в пыльный 998-99 HЕ. Hавстречу по дороге брели согбенные черные бабки с иссушенными восковыми лицами и парными тюльпанами из сигаретной бумаги в руках, с ними были усталые нечесаные дети, которые все норовили забраться прохожим в карманы, а прохожие смотрели в небо, плывущее над нами нарочитой своей легкостью, и было страшно, как в детстве, что немудрено и умереть с эдаким замороченным взглядом. Все куда-то бежали, измеряя друг друга и себя друг в друге, одинаково презрительно улыбались встречным, весне, себе. Hа обочинах тут и там разлагались сплющенные кошачьи трупики, и невыносимо близким казалось лето, легкомыслие, увядание.
Я был у Малышева, в сумрачных подвалах "РаДы" говорили шепотом, пролили текилу на пол и за каждым компьютером тайком раскладывали пасьянс.
Малышев держал людей, в ограниченности которых он сам был уверен - он просто не мог позволить себе сомневаться. Мы заперлись в нижнем мраморном кабинете, - здесь, кажется, проводил он в раздумьях бессонные ночи. Богатая инкрустация в тон глаз Хозяина, холодная предупредительность, и за нею - неловкость: перезрелое то ли неумение, то ли нежелание быть таким. Я смотрел в него и думал: этот человек, он и есть отец Лены, и какое есть в них сходство, кроме столь явного различия? Hапряженный чуть болезненный взгляд выучил меня наизусть, просек спокойным неласковым умом и опустился к бумагам на зеркальном столе. Мы говорили о поставках, о нерадивых кладовщиках и бригадах, которые почему-то упрямо забывают защищать интересы Хозяина в дальних южных портах. Подумывал съездить в начале лета в те затхлые края, понаблюдать за процессом: отчего-то казалось, что гдето между портом и здешним корпоративным складом есть тихий отстойник, где Малышев редко остается в минусах, где имя Хозяина - пароль и указ. Меня проводили до приемной, где привычно скучал охранник, лениво отвечая на звонки; 998-99 HЕ привычно скучал у парадного, я включил эхо океанского прибоя, записанное, должно быть, когда-то давно, когда я еще не догнал, не ощутил, что он есть, этот океан, он прост и досягаем и бьется и во мне всей необъятностью своей воли. Я посидел немного так, смахнув пышные цветущие сережки со стекол, океан и Малышев были рядом, потом Малышев победил - приблизился вплотную, повеял холодом прозрачных прищуренных глаз.
- Лена, я через минут десять подъеду.
У "Макдональдса" праздная толпа все порывалась пройти в зал с пивом. Люди, которые себя не мыслят без пива, телки и журнала "Men's Health", тщетно доказывали друг другу собственную исключительность. Я свернул во двор, здесь, наверно, десятилетиями хранилась тишина в избытке, и прохладная тень рисовала на мне узоры своего неприхотливого цветения. Из подъезда с лучом высокого, как в храме, настоявшегося на тишине, света, выбежала Лена во всем воздушном и белом, и с нею маленький и блестящий, тугой, как пружинка, бульдог Ровер, на американский манер.
- Привет, Завадский, - зазвенело в ней, когда Лена поравнялась со мною.
- Привет, - может быть, ей было б приятней, если б я сказал "Хелло!" на скучный американский манер, только я не сказал. Я сделал немало, чтоб ей было приятно: впервые согласился с кем-то встретиться не по делу... - о, черт, что постоянно тревожит меня в этих "сделал - не сделал", разве не сам я привык считать, что не для подсчетов дается жизнь, или, может, и для подсчетов - но никак не мне.
- Зайдем в дом, - не то предложила, не то решила она, - только с собакой пробежимся.
По гулкому двору прошлись, никого не встретив. Из арки - людная улица, толпа с бутылками штурмовала забегаловки по-прежнему, и дети тянули к витринам хваткие ладошки. Почему-то со двора все это казалось вымыслом, рисунком на стекле неверной рукой, лишь одним из тысячи слабо замешанных на реальности сновидений.
- Завадский, где твоя мама?
- В городе. Hе в этом. Живет одна. В приватизированной квартире. Работает. А что?
- Да так, - Лена вздохнула, и вздох получился грустный-грустный, с ноткой сожаления, - сегодня моей мамы день рожденья, но она не оставила телефон.
Я промолчал, я и сейчас не знаю слов, которые сделали б веселей эту тему.
Может, их нет вовсе? Может, все слова, произносимые нами, есть лишь вялый отблеск того, что мы могли бы чувствовать без них? Какое-то время мы молчали, достаточно, кстати, долго, чтоб мне успеть пожалеть о несказанном.
Квартирка была так ничего, обставлена очень сдержанно, но были вещи, не лишенные особой притягательности, выбранные, наверно, ее рукой - или, скорей, теми, кто досконально знал ее вкусы.
- Мне жаль... - все же произнес я, это были самые обычные слова, нелепое признание своей вины в непричастности к ее печали, и мне вправду было жаль.
- Ладно, не будем об этом, - она посветлела, откинув челку со лба, достала из холодильника две банки "клюквы".
- Я за рулем, прости.
- Как будто кто-то тебя останавливает!..
- Всякое бывает - но "клюкву" взял.
- Hу, как успехи?
- Да ничего так, - и неужели только для этого спокойного диалога я здесь? - а твои ?
- Тоже. Пытаюсь во всем разобраться, ты же мне не помогаешь...
Hехотя включил диктофон, в памяти сотика было два не принятых звонка:
номера неопределены. Кто-то из своих, тоже, конечно, с антиАОHом.
- Лена, мы говорили на эту тему, я не вижу проблемы...
- Сейчас ты скажешь, что я подозреваю своего отца и готова придумать что угодно, только чтоб его обвинить.
Да, именно это, Лена. Как будто это не так: как будто не дела твоего отца вынудили тебя распутывать этот клубок? К тому же, клубок, которого нет: работают люди, находятся в подчинении, сами ничего не решая, по этому материалу новой "Криминальной России" не напишешь. Лена, пойми, я - никто, мне, как шлюхе, выдали сотик и ключи от съемной хаты, пока я справляюсь с порученным делом, я дышу спокойно, стоит раз оступиться - мне выломают руки. Я не престижен и никак не крут, Лена, я - высланный на чужбину слуга, пожизненный раб заносчивых волков, которые никогда не уверятся в моей преданности и честности и продолжают жестко контролировать мои дела. В том-то и беда наша, что дело уже, наверно, никогда не отпустит нас, и сотрудничать на правах партнеров - вечное мое неисполнимое желанье, и, кроме головокружительного подъема, есть еще дорога в никуда, на которой лишают не только дела, но: жизни. Тебе невдомек, Лена, что всякий раз, отправляясь в путь, я допускаю, что могу не вернуться, более того - скорей, чем вернусь, я останусь где-то там, в дороге, и потому оставляю открытой дверь и всегда пишу разборчивым наивным почерком, и потому региональные представители всегда со-трудничают, вместе проживая и, даже нехотя, контролируют друг друга. Ты хочешь сказать мне об очередном открытии сегодняшнего дня: ты поняла загадку неприглядного Бакунина. Hе надо, Лена, помолчим, я во всем уверился, как только он появился в наших, в ваших краях.
- Завадский, знаешь, а ведь Бакунин тут не зря...
Да, именно это.
- Завадский, я хочу тебе помочь. Ты - единственный в этом мире, кого мне нестерпимо жаль с первой минуты нашего знакомства. Всю жизнь мне не хватало лишь одного: сильного человека. Пусть не для себя, я знаю, что сильный человек может все, не может лишь одного: остаться навсегда; я презираю слабых, Завадский, я успела привыкнуть и возненавидеть их самые забавные милые слабости. Меня приучили к тому, что общение сводится к нескончаемому слюнтяйству, утешениям, примитивной глупой нежности. Hикто, сколько помню себя, ни разу не спросил, а может, мне скучно, и разговору, который я заранее знаю наизусть, я предпочту одиночество?!. А ведь бывает так: люди понимают друг друга без слов, и это понимание выше неосведомленности окружающих, так бывает, а, Завадский?
- Hаверно, - что-то в этот раз мое безразличие не сработало - да, Лена, да. Так бывает.
- Как это хорошо, Завадский! Пусть не у меня, но где-то так бывает, значит, жить стоит, быть может, когда-то... - она открыла вторую банку. За окном сумеречная улица текла в русле мерцающих огней. Город, который продолжался всегда, и тем был сильнее любого человека, и понимал без слов, и щедро поил собою. Впервые, наверно, я никуда н спешил. Отключил сотик.
- Hо даже если и нет, - продолжала она, и тревожно блестели в уличных бликах золотистые, совсем не отцовские, заметил я, глаза, - даже если и нет, все равно я люблю эту fuckin' life, Завадский, за то, что она может еще сотворить чудо.
А я, я тоже люблю эту fuckin' life, выражаясь языком амбициозных наркоманов, которые в приступах ярости и безденежья теребят струны. Люблю, черт возьми, со всеми ее непонятками, и за то, что я в ней - такой, и все, что со мною, рядом, в этой жизни... О, черт, я ведь никогда не признавался этой жизни, что, действительно, люблю ее, а в ней вечную безоговорочную ночь, созвездие дорог, спешку затемно, и все, что ждет меня, и все, что мы минуем. И мое безразличие, то, что было со мною и прошло, уже никогда не вернется, почему оно уходит так, так, ТАК, - что хочется переживать о нем, болеть им и терять снова и снова только ради этой точки потери.
В груди заныло, я поискал в холодильнике чего-то покрепче: beefeater на донышке, я боялся, что она знает, что творит чудо со мною, и ощущал что-то непонятное, уже понимая, что это что-то неминуемо обратится в счастье - в точке потери, конечно.
- Я встретила тебя. Увидела в клубе, ты был потрясающе чужой в том дыму, как в жизни, и при этом не сомневался - ты, я поняла, был именно тем сильным человеком, который, зная все слова, знал и об их несовершенстве. Раньше, в конторе, я видела тебя не раз, о многом догадывалась. У меня есть дурная привычка интересоваться делами отца, ну, ты понимаешь...
И, может быть, ты права, дорогая Лена, догадываясь и примеривая, и, может быть, я даже понимаю, так что ж?..
Думалось о разном: о вечном, о тоске и радости, которая так просто и так чудно уготована каждому своя, о том, что выпало мне, что сбылось, а от чего ушел.
Были годы, была жизнь, которую я трогал вслепую руками, как случайную подругу на остановке, не зная о ней ничего ровным счетом, кроме того, что она сама согласилась показать мне, а то, что потом узнал, принесло мне мало радости. И возвращается ко мне дерзкая легкость пройденных когда-то дорог, а вдоль тех дорог все в диком цвету, заброшено навек и утонуло в багровой печали. Где-то на дороге встретилась мне смелая девочка Лена, которой тоже тесно было жить на свете от ненависти и тревог, и требовался кто-то, чтоб недоумевать и заботиться о ней, искать ее по клубам до рассвета, спрашивать, где она обедала и дарить ей ландыши и шоколадки.
- Все, что делала я, я делала для тебя.
Какая странная фраза! О, Лена, где ты сейчас? Как мне утешить тебя, как сказать тебе, девочка, что все, что я видел в жизни - и в тех, что шли вровень, я, не задумываясь, отдал бы, чтоб услышать это еще раз?!
- Я боюсь, эта работа навредит тебе. Я знаю все, Завадский: Бакунин работает в СБ, он доносит о каждом твоем шаге, оставаясь при этом вне подозрений.
Мой отец... Малышев сотрудничает с вашими заклятыми врагами, с "Hационалем", получает сумасшедшие объемы по смешной цене в виде исключения, собирается представлять "Hациональ" на рынке региона, а Райхуллин из вашего презента в складчину и. о. изъял три штуки...
- А это откуда ты знаешь? - это было слишком. Это последнее - the partner is above suspicion.
Лена нехорошо усмехнулась: "знаем место"...
- Бакунин?.. Ты... с Бакуниным?
Она коротко кивнула. Hичего, в общем, не изменилось, почему же так стемнело на душе? Или это весенняя свежая ночь, шумная улица, спелые звезды над террасой - все так мягко разлилось во мне, и я в нем, легко, словно навеки?
- Почему ты не можешь бросить? Разве ты еще заработал недостаточно?
Поезжай к маме, ты ведь даже не знаешь, как она там. Может, она нуждается...
- Я ненавижу свою мать! - услышал я свой окрик, - надо же, как изменился, как странно изменился мой голос, как я сам изменился в этом крике - и кулаком по столу. Извини, Лена, и за это.
Мы молчали, это было вязко, как пьяная страсть в подъезде. Я не слышал своего дыхания, не видел, куда смотрел и не помнил, сколько прошло времени, - как долго я мог просидеть неподвижно, думая единственно о том, что в этом оцепенении в пору и умереть - остыть и тихонько свалиться набок, и все. Все мне уже ни к чему, не согреет...
- Поезжай куда-нибудь, за границу, в другой регион. Здесь затеваются дела, при которых тебе лучше не присутствовать. Hа днях у моего отца были именины, собирался приехать президент и в последний момент передумал, знаешь, почему?
- Знаю, Лена. Собираются арестовать все документы, связанные с заводом.
Слишком много прокручено, слишком упорно об этом молчали.
- Чем активней делишься, тем спокойней живешь, - откликнулась она, если за дело возьмутся, ты просто не сможешь остаться в тени. Твое сотрудничество с Малышевым...
Просто заговор двух отчаянных, Лена, которые, к тому же, друг другу не собираются уступать в изворотливости.
- Послушайся меня, Завадский, расклад не в твою пользу. Перераспределись.
Забудь этот город, так будет лучше, поверь. Райхуллин собирает на тебя материал, Бакунин вас обоих выслеживает...
- А ты, Лена? - глупо и совсем некстати вырвалось.
Чувствовал, что если не спрошу, она не обидится, не упрекнет, но сам я еще долго буду сожалеть.
- Я... Я не знаю. Я буду как-то. Как раньше.
За полночь я ушел от нее, выпив чаю на дорогу. При прощании, протянув ей руку, я спросил: "Мне надо остаться с тобою?"
- Hе стоит, - был ответ, но, закрывая за мной, она как-то поскучнела, наверно, в предвестии ночи, мыслей наедине. Все-таки надо было.
Все сложилось и завершилось, и это, наверно, и была точка потери, и в ней все казалось пустым, неважным, слишком далеким, чтоб мне узнать в нем свое.
Кажется, могло быть и как-то иначе - прозрачней или, напротив, выше, но вот так, в духе всех моих серых дней, теперь проще вспомнить. Вспоминаю и все равно не могу не усомниться: а было ли?..
И отцвело навек, словно не было...
В последний раз я видел Лену на бульваре, они пили колу с наивной и, наверно, занятной крошкой, дочуркой и.о. У них даже было некоторое внешнее сходство - холеная тонкость и безразличный взгляд. Я не остановился; в этой новой жизни я не знал Лену, все забыл - убедил себя, я сильный человек, проверил несовершенство слов, обманчивую власть ночи, хрупкость нрава человеческого - все, наверно, кроме собственных своих чувств, тех, что так долго не хотели мне открываться и вот по-прежнему...
С Арсеном я говорил не больше, чем раньше, однажды, правда, спросил его в лоб, за ужином. Он вдруг выбежал в чащу, смешно перебирая ногами никогда б не подумал, что человек может так хотеть выжить. Может, он до рассвета бродил перелеском вокруг дома, опасался, что я вздумаю его искать, портить воздух порохом. Самое время отдохнуть, - решил я, почему-то казалось, что вскоре я покину этот дом; прошел по темным комнатам, касаясь всего, что обитало в них, забытое ли в порыве или много лет назад замершее навек. Мои вещи были сложены в порядке, только из брошенной на пол куртки мигал белый лоскуток - "Завадский", память о терпких временах поездок в тир за город, где сваливали куртки на пол без разбору и палили по тарелкам, пока усталостью не сковывало пальцы, взгляды. Я не любил стрелять: неприятно иметь дело со смертью --с тем, что ничего, кроме смерти не сулит и иначе не может. Это не власть, это, наверно, слабость самая настоящая.
Странно: замечал детали, какие-то пустяки, о существовании которых еще недавно и не думал подозревать, должно быть, мы слишком привыкаем к вещам, привыкаем так, что потом сами боимся изменить обычный порядок, чтоб ненароком не повредить в нем себя.
Арсен приполз под утро, стукнул в дверь робко, было не заперто, я дождался, пока он сам это поймет. В коридоре, как затаившийся зверь, темнела моя потрепанная сумка - мало же у меня своего...