— С легким паром! Наконец-то… — вскрикнул Сеничкин голосом, выше обычного. — Выкупался, Спиноза? Ну, пойдем! — и он зло, совсем как днем начштаба Сазонов, схватил Бориса за плечо и втолкнул в темную, смежную с кабинетом гостиную.
— Да ты понимаешь, что ты делаешь? — щелкнул выключателем Алексей Васильевич. — Россия выстрадала марксизм, а ты чего несешь?.. Ты понимаешь? Нет? На Тайшет захотел? Да кто ты такой? Недоучившийся фендрик? Наполеончик от вольтерьянства? Гуманизм в единственном числе! Идиот последний… Прекраснодушие!? Заткни себе в одно место взамен экстракта красавки.
— У меня нет геморроя.
— Ничего, будет. От таких потуг обязательно геморрой получается. Сидел, как мышь, тихий, а тут — бац-бац — и выдумал. Тебе учиться надо, умных слушать, а не выдумывать чёрт-те что… Фурштадтский солдат. Тоже мне… Если хочешь с обозником возиться, тогда не в науку иди, а кутайся в гоголевскую шинель или стихи сочиняй. Лирику для бедных. «У бурмистра Власа бабушка Ненила починить…» Дальше не помню. Отдельная личность. Индивидуй. Марксизм рассматривает личность как?.. Условия для всех, а тогда уже для каждого. А ты каждого, одного, чёрт знает кого, молекулу какую-то, в главный угол вешаешь. Так в мире уже, знаешь, — чуть не три миллиарда молекул. Ну, перебери всех. Что тогда выйдет? Знаешь задачу с шестьюдесятью четырьмя клетками? На одну клетку зерно, на вторую два зерна — и так далее… На последней — какие-то нули в энной степени. Земля раньше от атомного взрыва в нуль обратится, чем ты до второй тысячи дойдешь. Отдельные особенности личности! Учудил! Каждый человек во главу угла… Поистине страна большого идиотизма. Подумать, где-то в глуши, среди каких-то лесов дремучих, сидит недоучившийся дремучий техник, который пробок починить не умеет, и выдумывает теорию отдельного человека.
Алексей Васильевич ходил из угла в угол, как в аудитории, и хоть говорил несколько другим тоном и другими фразами, все равно с удовольствием прислушивался к своему голосу и даже слегка сожалел, что никто его не слышит. «Ну, нет! Не стоит всерьез сердиться ему, доценту, надежде и гордости кафедры философии, Алексею Сеничкину, на этого балбеса, который-то и ни бельмеса (как сошлось в рифму, а?! Не забыть бы…) не соображает, и полагает, что философия — это наука для всех, стоит только немного поднатужиться. Балбес, неуч, не прочитавший даже того, что положено в их наробразовском, с позволения сказать, институте по ублюдочно-кастрированной программе. Дурак, который еле полз на тройках, без шпаргалетов не приходил на экзамены. Лентяй, которому место в этом Богом забытом полку, вдруг задумал тягаться с лучшими людьми нашего века. Сиротка!.. Все они, сиротки, такие… Только пригрей. Но Алексей Сеничкин не злодей. Черт с ним! Пусть идет в аспирантуру. Пусть не думает, что ему палки между спиц суют. Ничего. Обломают сивку… Пусть идет.
Может, дурь выбьют. В конце концов, складывать слова сиротка умеет. Фраза у него получается. По-настоящему, дурака надо было бы отправить с самого начала на филфак. Но он бы туда по конкурсу не прошел. А слог у него есть. Эта идиотская охламонская статья написана не без того, не без шарма».
— Это никуда не годится, — сказал доцент вслух. — Лучше всего порви. А то еще кто-нибудь прочтет и нагорит тебе по первое число. Может, особист у вас и болван — не раскумекает. Но наверх все равно пошлет, а там люди поумней, разберутся. Нет, честное слово, Борька, порви. А через неделю притаскивай чего-нибудь путное. Вот, на, — он вышел в кабинет, извинился перед женой и гостьей, открыл левую тумбу полированного стола и из нижнего ящика вытащил три брошюрки и одну переплетенную нетолстую рукопись. — Вот возьми, — сказал, возвращаясь в гостиную. — Через неделю притащишь. Передери как следует. Цитаты замени. Или место для них оставь — вдвоем заменим. Перепишем так, что сами Юдин, Митин и Константинов не докопаются. Ну, с Богом, братишка. Это тебе под силу. И не обижайся. Нельзя же кандидату в мастера садиться за доску против начинающего, который не бьет на проходе и о рокировке представления не имеет.
— Не скромничай. Ты уже гроссмейстер, — сказал лейтенант.
— Через неделю приволакивай и мы всё обтяпаем, — уже вовсе смягчился Сеничкин. — Ну, пошли. А то перед девочками неудобно.
Во время столь экспансивной лекции Курчев сидел на подлокотнике массивного кресла, весь красный, сразу от стыда, злобы, безнадежности и еще десятка других чувств, среди которых не последним была гордость: все-таки допек доцента. Но дверь в кабинет была прикрыта не плотно и гостья в клетчатой юбке наверняка слышала Лешкину истерику. И еще было обидно, что все старания пошли коту под хвост. И пущенная под конец снисходительность братца — дескать, передери, обтяпаем, — тоже обижала. В глубине души Курчев считал себя не глупее доцента. То, что Сеничкин писал, было вовсе «туши свет», хотя в своем клане Алексей Васильевич считался позволяющим себе вольности молодым философом.
Но то, что реферат, который Борис к концу этого злополучного дня в грош не ставил, вдруг привел доцента в почти неописуемую ярость, льстило. Правда, дверь ведь была закрыта не плотно и следовало внести коэффициент поправки на девушку в свитере.
Однако тон и манера разбушевавшегося доцента были менторские — и это раздражало. И никак не удавалось привыкнуть к мысли, что теперь-то уж всё. Хана. Кранты. Завтра надо являться перед ясные очи Ращупкина и — еще не ясно зачем — пред не менее ясные очи полкового особиста. И отстуканное послание в Правительство, где главным козырем была аспирантура, оказывалось чистым и бесповоротным враньем. Словом, безнадёга была полная.
— Значит, договорились? — спросил Алексей Васильевич, приоткрывая дверь в кабинет.
— Да иди ты… — прошипел Курчев.
— Самолюбие, — вздохнул Сеничкин-младший. — А я думал — ты джентльмен. — Он стоял стройный, тонкий, хорошо подстриженный, с короткой трубкой в зубах. Суженные по самой последней моде брюки, импортный пуловер, шерстяная рубашка без галстука. Вид домашний, но в то же время не распущенный. Мужчина, который не теряет лица в присутствии жены и любовницы. — Понимаю, неприятно. Но сдерживаться надо, старичек, снисходительно подбодрил Курчева.
— Да, конечно, — повысил голос обозлившийся лейтенант. — В наш век сдерживаться просто необходимо. В наш век, когда все дороги ведут к коммунизму, когда сфера господства…
— Что? Что? — сощурился Сеничкин.
— То самое. Я наизусть знаю, — нехорошо усмехнулся Курчев и, поднявшись с кресла, встал в позу Гамлета. Это он уже не раз проделывал в финском домике на потеху Гришке, Федьке Павлову и другим офицерам. Пожалуйста, — повторил, теперь уже прибавляя столько голоса, чтоб наверняка слышали за дверью.
«Нехорошо, — пронеслось в голове. — По-бабски это…» Но заряд злости был сильней этой робкой, хоть и трезвой мысли, и он стал выть, как актер из провинциальной самодеятельности:
— В наш век, когда все дороги ведут к коммунизму, когда сфера господства монополистического капитала все более и более суживается, завывал лейтенант, будто это была не грешная статья в философском сборнике, а душу раздирающие стихи, — американо-английские империалисты, панически напуганные гигантским ростом сил лагеря мира, демократии и социализма… для разнообразия лейтенант в этом месте перешел на сталинскую интонацию и даже выставил для убедительности полусогнутый указательный палец, — видят единственный путь к сохранению своей власти в новой мировой войне.
В море крови капиталистические вандалы XX века хотят потопить стремление простых людей к лучшей жизни…
— Ну, — сжал зубы доцент.
— Как отмечалось в резолюции совещания Информационного бюро коммунистических партий, состоявшегося…
— Это подло, — сказал Алексей Васильевич и вышел из гостиной.
«Опять ты в дерьме», — подумал лейтенант, оставшись в большой комнате.
Круглый стол и восемь стульев, полированная горка, заставленная чайным и столовым сервизами, вымеренные портновским сантиметром пейзажи на стенах и два слоновьих кресла презрительно обступали неудачника. Только телевизор, покрытый черным плюшем, был безразличен, как клетка с уснувшим щеглом.
— Ну что? Застрелиться теперь? — усмехнулся лейтенант. — Так наган сдал.
Он сел в огромное кресло и закинул ногу на ногу. Сапоги впрямь были страхолюдны.
— Лучше бы пожрал у заготовителя, — сказал вслух, внезапно почувствовав голод. Действительно, он обедал сегодня одним вторым, и то стоя на ногах и без хлеба.
«Сволочной дом. Без праздника никогда не поешь. Либо им обжири-приемы, либо голодай. А так, чтоб хоть кашей с маслом накормить племянника — этого не бывает. И Лёшка тоже хорош. Пригласил женщину, а вместо еды — ла-ла. Директриса, небось, доктора наук еще покормила б, а аспирантка и так обойдется. Ради аспирантки нет расчета скатерть снимать, — он поглядел на толстую зеленую, расписанную шелковыми цветами материю, покрывавшую стол. А что аспирантка? Перебьется. Завтра ее доцент в ресторан потащит. Теперь у него гонорары незаприходованные… Ну и ладно. Не психуй. Ехать надо… На вокзале заправлюсь. Вот машинку только куда деть? Здесь — Надька переломает, в полку — особист не вернет. Елизавете занесу! — обрадовался вдруг. — Точно, Елизавете! И письмо ей отдам. А Зубихину скажу: малявка моя, никому ее лапать не доверю. А то дашь вам, а вы как по казенной, бац, бац. А она неприспособлена… — Точно», — вовсе успокоился и еще раз оглядел гостиную.
Стулья, кресла, стол, горка и пейзажи по-прежнему были величественны и безлики, но уже не раздражали.
«А вы — застрелиться!» — усмехнулся и беззлобно — без слюны — сплюнул.
За дверьми в кабинете о чем-то тихо переговаривались молодые супруги. Аспирантку не было слышно.
«А, ладно, — устало подумал Борис. — Елизавету бы не разбудить. Встает рано.»
Чужая, посторонняя почти сорокалетняя женщина, его бывшая мачеха, казалась сейчас лучшим человеком на земле. Он погасил свет в гостиной и вышел через вторые, стеклянные двери в прихожую. Рядом с его шинелью висела длинная, чуть ли не с шинель, коричневая выворотка, снова напомнившая об аспирантке.
«Везет охламонам!» — вздохнул Борис, напялил ушанку, влез в шинель и перекрестился ремнем. Хорошо было бы улизнуть не прощаясь, но в кабинете остались синяя папка и машинка. Тихо, чтоб не услышала Надька (из-под двери прорезывалась полоска света), он вошел в ванную и завернул в газету, под которой лежало письмо в Правительство, полотенце и мыльницу с мочалкой. Сверток он засунул в чемодан и рядом положил письмо, надеясь, что оно не промокнет. Полотенце успело высохнуть.
— Ты что, уже? — удивилась Марьяна, когда он, перетянутый ремнем, словно собрался на развод, вошел в кабинет.
— Завтра опаздывать нельзя, — кивнул, закрывая машинку. Аспирантка, по-видимому, реферат уже прочла, потому что он лежал аккуратной стопочкой рядом на диване.
— Очень красивая машинка, — сказала аспирантка.
Курчев ничего не ответил и только кивнул. Он злился, что гостья прочла реферат и еще слышала через дверь разнос, учиненный ему ее любовником.
— Машинка ничего. Работа могла быть получше, — не удержавшись, хмыкнул Сеничкин.
— Ну, тебе бы все ругать, — отозвалась Марьяна. — По-моему, очень даже неплохо. Не слушай его, Боренька, — и она полуобняла лейтенанта. Тот, нагнувшись, собирал с кресла и пола разбросанные листы.
— Не изображай оскорбленное самолюбие, — хмыкнул Алексей Васильевич. Он снова сидел на столе и посасывал пустую трубку. — Книг не взял? Ну, не валяй дурака. За неделю сделаешь.
— Ладно, — отмахнулся лейтенант. Он собрал листы в папку, раскрыл чемодан, засунул в него машинку, сверху положил папку и поверх всего белый конверт.
— В другой раз, — кивнул Сеничкину.
— Нечего ругать было, — сказала мужу Марьяна. Она прижималась к лейтенанту. — Не так уж Боренька плохо пишет. Не хуже тебя, — ткнулась лейтенанту в плечо, словно хотела его утешить. — Правда, Инга? — посмотрела на гостью, будто приглашала ее соревноваться в утешении разобиженного военнослужащего.
— Мне понравилось, — тихо и четко сказала гостья.
Курчев распрямился и с досадой глянул на аспирантку. Его раздражал этот детский сад.
— Понравилось, — повторила гостья. — Читать удивительно интересно.
— Но какая же это философия? — улыбнулся Сеничкин, как всегда улыбался слабо успевающим студенткам. — Чистая самодеятельность. И цитаты Бог знает как подобраны. Нет, это никуда не годится.
— Может быть. Это не моя специальность, — пожала плечами аспирантка. Но читать очень интересно. Все вяжется. И ассоциаций много.
— По-моему, просто хорошая работа, — сказала Марьяна, которая всегда была добра к Борису. Впрочем, она не прочитала и половины рукописи. Просто ей хотелось позлить мужа. Но гостья впрямь удивляла Курчева.
— Я не социолог, Алексей Васильевич, — повторила она. — И никакой не философ. Но мне это любопытно. И вообще, — она снова нервно пожала плечами, словно это движение помогало ей находить нужные слова, — и вообще это самостоятельно.
— Чистейший дилетантизм, — фыркнул доцент.
— Ни в какие ворота не лезет. Разве можно принести на кафедру? В лучшем, в самом оптимальном варианте — засмеют.
— Да, для кафедры, вы правы, — не годится. А читать исключительно интересно.
Курчев почувствовал, что гостья, как и жена, слегка задирает доцента. Она поднялась и оказалась не очень высокой, правда, выше Марьяны и еще худее.
— Мне пора, — протянула руку молодой хозяйке. Держалась хорошо, внешне ничем себя не выдавала. И даже брошенное вскользь «Алексей Васильевич» прозвучало почти естественно.
Марьяна не слишком усердствовала ее удержать.
— Мне действительно пора, — повторила аспирантка. — Нет, не беспокойтесь, — сказала Сеничкину, который, полуотворив дверку стенного шкафа, снимал с вешалки пиджак. — Меня вот… военный проводит…
Видимо, гостья не разбиралась в знаках различия, а называть впервые увиденного человека по имени не решалась.
— Вам на метро? — спросила она Курчева.
«Выдержка!» — подумал он и кивнул, понимая, что его используют, как подручные средства при переправе. Но зачем вообще ломать комедь, приводить к себе домой девчонку, с которой живешь? Или это не доцент, а Марьяна? С Марьянки станется отчебучить такое. Зазвать домой и показать сопернице, чем тут дело пахнет. Вот я — жена, вот он, мой муж, а вот ты. Ну, деточка, решайся! Слабо, а? Да, это Марьянкина манера. Что ж, довольно неглупая манера. Каждый сражается, как может. Во всяком случае, в этом нет ничего страусиного. Без обмана и самообмана…» — подумал и с легкой усмешкой ткнул невестку в плечо.
— Медведь, — фыркнула она, понимая, что он ее разгадал, и при этом не скрывая радости.
Что ж, первый раунд был за женой. В общем, Курчев почти не сомневался, что она выиграет и всю схватку, если не нокаутом, то по очкам. Но все-таки аспирантка была удивительней, необычней.
В прихожей доцент подавал ей дубленку и тихо — громко разговаривать здесь не полагалось — пел по поводу вступительной главы ее диссертации, которую, видимо, еще раньше подрядился написать.
— Нет, это вовсе не трудно… Что вы! Что вы!.. Курчев видел, что аспирантке не по себе.
— Заходите, заходите, — негромко подпевала Марьяна.
— В комендатуру не попади, — вдруг повернувшись к брату, нахмурился Алеша.
— Я натощак не пью, — не удержался Курчев, чтобы не уколоть его. Но Сеничкин и бровью не повел.
— Книги возьми, — повторил надменно.
— В другой раз, — отмахнулся младший брат. — Эта неделя у меня сплошняком. Не продыхаешься.
Ему не хотелось торчать в дверях и препираться. Даже спиной он чувствовал, как аспирантка не чаяла побыстрей выскочить из этой квартиры.
20
— Ну, так как? — шепотом спросила Марьяна, когда дверь захлопнулась и они остались вдвоем с мужем в полуосвещенном коридоре.
— Бедненький Лешка, — она подошла к нему и погладила по затылку. Бедный, бедный дурашка. Нет, это абсолютно не то, что вам нужно, Алексей Васильевич. Да, Алексей Юрьевич Сретенский, это совсем не то.
Она стояла перед ним, ладная, аккуратная, пухлогубая, старший следователь по особо важным делам. Нежная, удивительно понятливая, уступчивая, снисходительная, она иногда срывалась и вдруг выскакивала другая Марьяна: лихая, грозная, безоглядная — и Алексей Васильевич тут же поджимал хвост. В решительные моменты у нее вдруг оказывалась эта сволочная решительность, которая, впрочем, всегда была, но только покоилась на запасном пути. Обыкновенно Марьяна Сергеевна не слишком обращала внимание на легкие флирты мужа. «Хороший левак укрепляет брак», — задорно острила она в своей компании. Но стоило появиться серьезной опасности — и Марьяна преображалась. Прошлым летом, когда из ГДР приехала в отпуск Марьянина подруга по эвакуации, расфуфыренная в пух и прах переводчица Клара Викторовна — и Алексей Васильевич, приведенный в восторг разнообразием ее туалетов, уже собирался с ней переспать, Марьяна спешно выписала из Подмосковья Курчева. Но сейчас дело было серьезней. Аспирантка была красивей переводчицы, и Алексей был настолько влюблен, что даже, по наблюдениям Марьяны, оттягивал близость с этой чертовой высокого класса девчонкой.
— Не такая женщина вам нужна. Не такая, не такая, не такая, — шептала решительная жена, доставая рослому мужу только до подбородка, но в глазах у нее сияли презрение и любовь, и, чуть привстав на носки, она уверенно, как судебное определение, впечатала в губы мужа свои губы и не отрывала их, вся вминаясь в робковатого, струсившего Алексея Васильевича. Она вминалась в него в этом полуосвещенном коридоре, вдавливалась требовательно и нежно, и Сеничкин — или Сретенский, все равно! — почувствовал, что раскисает, отступает, покоряется ей, что сам плывет, как в нокдауне, голова затуманивается и худенькая аспирантка куда-то исчезает, а в нем самом растут гордость и тщеславие, и, наконец, появляется самое простое, такое обыкновенное желание обладать этой влюбленной в него женщиной — и, наконец, пропадает даже самый последний страх, что все это сейчас произойдет в коридоре прямо у двери комнаты, где еще не заснула несовершеннолетняя сестра.
— За перила держитесь! Темнота… — крикнул, обгоняя девушку, лейтенант. Проклятые сапоги по-милицейски стучали подковами… Дверь наверху захлопнулась. — Где тут чортов свет? — снова крикнул Курчев.
— Ничего, я вижу, — ответила сверху Инга.
В окна лестничной клетки пробивалось два фонаря со сквера, но все равно в подъезде было жутковато. Лейтенанту хотелось скорей выскочить на мороз, да и вообще надо было торопиться, чтобы Лизавета не успела лечь.
— Вам на какое метро? — крикнул вверх. Молчать было так же неловко, как бежать впереди.
— К вокзалам. Возле Домниковки.
— Соседи, — осмелел лейтенант, распахивая двери парадного. Мороз убавился или после тепла не так ощущался. Ветра в закутке тоже не было. Два фонаря над сквером почти не раскачивались.
— Мне на Переяславку, — быстро, как пули, сажал он слова. — Сейчас на стоянке словим…
— Зачем? Вон же автобус.
Действительно, по тихой черно-белой бесшумной улице, желто оплывая стеклами, плыл медленный, как рок, автобус. Курчев удивился его величественности. Он был точно таким, как тот, что шел по загородной магистрали, но загородный выглядел проще и подходил к остановке весь замерзший, как бы извиняясь за опоздание. А этот плыл, словно по собственной прихоти, словно он не для пассажиров, а так, сам по себе, изначальный и вечный, как время.
— До библиотеки, — сказала Инга и остановилась в проходе, ожидая, пока лейтенант, позвякивая мелочью, расплатится с кондукторшей. Пожилая сонная женщина оторвала длинную узкую полоску от бумажного ролика. После Арбатской площади тариф увеличивался вдвое. Пальцы у кондукторши, сморщенные, черные, словно она всю жизнь только чистила картошку, сиротливо выглядывали из нарочно обрезанной на два сустава перчатки.
В автобусе никого не было. Инга придвинулась к окну, зябко повела плечами и улыбнулась, как бы объясняя лейтенанту, что устала в том министерском доме и здесь, в пустом позднем автобусе, ей куда проще и уютней. Лейтенант сел рядом на самый краешек сидения. Лицо у него было мрачноватым, словно тоже старалось соблюсти дистанцию. Аспирантка ему нравилась, но он злился на доцента и выслушивать любовную исповедь Лёшкиной знакомой ему не хотелось. Но Инга молчала и только улыбалась. Нахмуренное лицо странного офицера все-таки не могло убить радости от того, что неприятный вынужденный визит, наконец, окончен, и можно расслабиться, быть самой собой, сидеть, как хочешь, улыбаться, даже напевать про себя какую-нибудь чушь. Ей жаль было этого нескладеныша-лейтенанта в узкой тесной шинели и в огромных сапогах и, преодолев обычную застенчивость, она сказала тихо и добросердечно:
— В одном ваш кузен прав — в аспирантуру с таким рефератом не примут.
— А ну его, — лейтенант оторвал руку от переднего поручня и с трудом удержался на месте. Автобус делал разворот на Арбатской. К кому относилась реплика — к реферату или к доценту — так и осталось неясным.
— Жаль, — сказала аспирантка. Ей было по-прежнему смешно, но говорила она благожелательно. — Очень интересная работа. Главное, минимум жвачки.
— Вы, что? Всерьез? — сощурился Борис.
— Угу, — кивнула девушка.
— Реферат — туфта, — отрезал коротко. Не хотелось покупаться на мнимую доброту. Он уже представил себе, как завтра, сидя за каким-нибудь угловым укромным столиком окраинного ресторана, аспирантка будет корить Алешку за слишком строгий разнос реферата и потом, милостиво простив любовника, расскажет, как пыталась утешить нелепого военного.
«Ну вас всех к лешему, — решил Борис. — Кто там кого осилит — Марьяна вас или вы Марьяну, — мне все равно. И плевать я хотел на всех вас, Сеничкиных, и на вашу подачку в три тысячи гульденов.»
Правда, девушка была очень хороша. Впрочем, это-то и раздражало, а ему с ней еще после автобуса предстояло ехать шесть остановок в метро.
— Реферат — туфта, — повторил. — На жизнь не похоже. В жизни дерьма ого-го! А у меня в реферате детская арифметика.
Инга, прижимаясь плечом к стеклу, из-под алого вязаного башлыка глядела на чудного офицера. Что-то в нем было детское, капризное, надутое, как в неловком, некрасивом ребенке. Хотелось потрепать по ушанке, успокоить. Говорил он сбивчиво, трудно было его понять и трудно было поверить, что толковый в общем, любопытный по мысли и свободный по языку реферат написан этим самым чудаком.
— Ваша остановка, — пробурчала кондукторша. Автобус остановился, дверь сжалась и отворилась. — Всё ла-ла… Спешить дармоедам некуда…