— Слышь, брателла, перевяжи, сил нет терпеть, аж голова кружится, — тихо попросил Челюсть, когда по хворосту заплясало набирающее силу пламя. — Он нарочно, сука, меня ветки таскать заставил! Знаешь зачем?
— Ну?
— Чтобы я отказался. Или выступил на него. Пришить меня хочет, не понял еще?
— Чего там не понял. Сам слышал, как он Скелету шептал…
Расписной обернул распухшую руку цыгана листьями и травой, сверху обмотал лоскутом арестантской робы, рывком совместил обломки костей и зафиксировал шиной из прочных веток.
— Что… шептал?.. — Челюсть стойко перенес болезненную процедуру, только на лице выступили крупные капли пота.
— Что надо тебя завалить. На хер нам обуза с одной клешней… Только тихо, чтоб никто не видел. Так что Держись ближе ко мне… Готово. Теперь вставляй в перевязь, пусть висит на шее — быстрей заживет.
Все это Расписной придумал. Но в жестоком уголовном мире любое семя подозрения находит благоприятную почву.
— Ну паскуда… Я его первый сделаю!
Цыган недобро ощерился, обнажив большие неровные зубы.
Темнота сгустилась окончательно, и красноватые блики разгоревшегося костра придавали зловещий вид лицам окружавших его людей. Осматривающий растертые ноги Груша наклонил голову, пухлые щеки лоснились, как у насосавшегося упыря. Привалившийся к дереву Скелет напоминал истлевшего мертвеца. Изломанные тенями Зубач, Утконос и Катала казались вынырнувшими из преисподней чертями с тлеющими угольками в черных глазницах.
— Надо бы порыскать вокруг, жратву поискать, — сказал Груша.
— Тут вокруг волки рыщут, как бы ты сам жратвой не оказался, — реготнул Утконос.
— Так часто бывает — пошел за харевом, а самого отхарили. — Зубач длинно плюнул в костер.
— Мы раз рванули с пересылки и "корову" прихватили. Здоровый такой фраер, молодой, из деревни. Забили баки: мол, нам сила твоя в пути нужна, потом всю жизнь в авторитете ходить будешь…
— И что? — заинтересовался Катала.
— Через плечо. Двести километров по тундре, три дня он сам шел, а потом мы его разделали. Тем и продержались всю дорогу.
— И как она, человечинка? — не унимался Катала.
— Ништяк. Сладковатая, сытная…
— Тихо! — Утконос привстал, вглядываясь в темноту. — Слышьте, кажись, ходит кто-то…
У костра наступила настороженная тишина. Вокруг шелестел ночной лес, но в обычном шумовом фоне Расписной разобрал лишний звук.
— Чего хипешишься, — процедил Зубач. — Вроде без кайфа, а глюки ловишь!
— Кому здесь ходить… Только зверям, — поддержал его Катала.
— Сука буду, слышал…
— Я вкуса не разобрал, — сказал Катала.
— Чего?
— Раз дрался с одним рогометом, ухо ему и отгрыз. Только сразу выплюнул, не распробовал. Соленое вроде…
— Ша! — вскинул ладонь Расписной.
Снова все смолкли, и вновь донесся запоздавший хруст. Расписной понял, что к ним подбирается человек и сейчас он замер на месте с поднятой ногой.
— У кого пушка? Быстро!
Зубач заерзал, сунул под себя руку и суетливо достал пистолет, неловко поворачивая ствол то в одну, то в другую сторону. Он явно ничего подозрительного не слышал.
— Ну?! Чо волну гонишь?
— Ха-ха-ха! — раздался из кустов визгливый, какой-то нечеловеческий смех.
Что-то темное, с хвостом, пролетело над костром и упало Груше на колени. Тот истошно заорал, рванулся в сторону и повалился на Скелета. Охваченные ужасом беглецы вскочили на ноги, шарахаясь в разные стороны. Зубач выстрелил наугад — раз, другой, третий… С другой стороны костра дважды пальнул Катала.
— Обосрались, ха-ха-ха, все обосрались! — Прямотам, куда ушли пули, материализовался криво усмехающийся Хорек с топором в руке. — А я вам хавку принес. Тут деревня близко…
Рядом с костром лежала крупная беспородная собака с разрубленной головой.
— Уф… — Зубач перевел дух. — Пришили бы тебя, узнал бы, кто обосрался… Ну ладно, давай, жрать охота!
Собаку разделали, зажарили и съели. Хорек держался героем и косноязычно рассказывал о своих приключениях.
— Секу в окно, гля — баба раздевается, сиськи — во, до пупа… Белые… И ляжки белые, мягкие…
— Ну?! Чего ж ты не бабу, а кобеля приволок? — спросил Груша, обсасывая красную то ли от бликов костра, то ли от крови косточку.
— Он мне, паскуда, чуть яйца не отгрыз! И выл потом… Шухер поднялся, мужики набежали… Еле сделал ноги. Ну да можно завтра пойти…
— Завтра, завтра! — Груша швырнул кость в огонь, сноп искр брызнул на ногу Утконосу, тот выругался.
— Ты чо? Или крыша едет от суходрочки?
— Баба небось слаще кобеля? — поддразнил Катала. — Чего ее не притащил?
— Тяжелая… Я б ее лучше там отхарил, а сюда ляжку на хавку…
— А Расписной бабий фляш[1] хавать бы не стал, — внезапно сказал Зубач. Точняк не стал бы?
— Нет. — Расписной качнул головой.
— В падлу, да? Пса голимого[2] жрать не в падлу, а бабу чистую — в падлу? Как так выходит?
— Вот если мы с тобой недели две в пустыне прокантуемся, тогда узнаешь, как выходит!
— Так ты меня что, за пса держишь? — Зубач угрожающе скривился и наклонился вперед, шаря ладонью за поясом.
— Ты сам себя за хобот держишь. — Расписной рассмеялся, показал пальцем. Сейчас кайф словишь?
Усмехнулся Катала, прыснул Скелет, визгливо хихикнул Утконос, в открытую захохотали Челюсть и Хорек. Зубач поспешно вынул руку из штанов.
— Пушка провалилась, — буркнул он. — Ну ладно, метла у тебя чисто метет[3]. А шухер ты в цвет поднял, вертухаи поучиться могут! И лепила[4] классный — вон как Челюсти руку подвесил. И где тебя этому учили?
Улыбка у него была нехорошая: подозревающая, даже того хуже догадывающаяся. Именно такой улыбкой он встретил Расписного при первом знакомстве.
Глава 2 ПО КРУГАМ АДА
Камера Бутырки напоминала преисподнюю: густо затянутое проволочной сеткой и вдобавок закрытое ржавым намордником окно под потолком, шконки в три яруса, развешанные на просушку простыни, белье, носки, непереносимая духота и влажность, специфическая вонь немытых тел, параши и карболки.
За спиной резко хлопнула обитая железом, обшарпанная дверь с кривыми цифрами 76, грубо намалеванными серой масляной краской. Со скрипом провернулся огромный вертухайский ключ, противно лязгнул засов. О специальной миссии Вольфа не знал ни начальник учреждения, ни его заместители, ни оперативный состав. Он вошел в общую камеру как обычный зэк, и только от него самого зависело, как его встретят в этом мире и как сложится здесь его жизнь.
— Кто — это — к нам — заехал? — На корточках напротив двери сидели двое, один из них резко поднялся навстречу — высокий стройный парень в красных плавках, резко контрастировавших со смуглой гладкой кожей, обильно покрытой потом. Он многозначительно кривил губы и по-блатному растягивал слова. — В гостинице "Бутюр"[5] свободных мест нет!
Развязной походкой парень направился к Вольфу, явно намереваясь подойти вплотную и гипнотизируя намеченную жертву большими, широко поставленными глазами.
— Ну ладно, так и быть… Пущу спать под свою шконку… Только вначале заплатишь мне за прописку…
Гипноз не удался. То ли что-то во взгляде Вольфа сыграло свою роль, то ли виднеющийся в расстегнутом вороте многокупольный храм, то ли исходящее от могучей фигуры ощущение уверенности и силы, но планы гладкого красавчика мгновенно изменились: вошедший перестал для него существовать.
— Санаторий "Незабудка" — побываешь, не забудешь! — сообщил он, уже ни к кому конкретно не обращаясь, и, пританцовывая, направился к облупленной раковине, открыл кран и принялся плескать воду в лицо и на безволосую грудь.
Больше на Вольфа никто не обращал внимания. Арестанты безучастно переговаривались, за простынями стучали костяшки домино, кто-то заунывно повторял неразборчивые фразы — то ли молился, то ли пел. Справа от двери на железном толчке орлом сидел человек с мятой газетой в руке. Тусклые глаза ничего не выражали, как у мертвеца.
— Здорово, бродяги, привет, мужики! — громко произнес Расписной. И так же громко спросил:- Люди есть?
В камере, которую никто из арестантов так не называет, а называет исключительно хатой, томилось не менее сорока полуголых потных людей. Но и приветствие, и вопрос Расписного не показались странными, напротив, они демонстрировали, что вошедший далеко не новичок и прекрасно знает о делении обитателей тюремного мира на две категории — блатных, то есть собственно людей, и остальное камерное быдло.
— Иди сюда, корефан! — раздалось откуда-то из глубины преисподней, и Расписной двинулся на голос, причем местные черти сноровисто освобождали ему дорогу.
Торцом к окну стоял длинный, разрисованный неприличными картинками дощатый стол. На ближнем к двери конце несколько мужиков азартно припечатывали костяшки домино. На дальнем четверо блатных играли в карты. Хотя камера была переполнена, вокруг них было свободно, как будто существовала линия, пересекать которую посторонним запрещалось. Расписной перешагнул невидимую границу и, не дожидаясь особого приглашения, подсел к играющим.
Казалось, на подошедшего не обратили внимания, но Вольф почувствовал, как мелькнули в прищуренных глазах восемь быстрых зрачков, мгновенно "срисовав" облик чужака. Так мелькали в белых песках Рохи-Сафед стремительные, смертельно ядовитые скорпионы.
Играли двое, и двое наблюдали за игрой. Все были обнажены по пояс, татуированные тела покрывал клейкий пот.
— Еще, — бесстрастно сказал высохший урка с перевитыми венами жилистыми руками. Шишковатую голову неряшливо покрывала редкая седая щетина. На плечах выколоты синие эполеты — символ высокого положения в зоне. На груди орел с плохо расправленными крыльями нес в когтях безвольно обвисшую голую женщину. Держался урка властно и уверенно, как хозяин.
— На! — Небольшого роста, дерганый, будто собранный из пружинок, банкир ловко бросил очередную карту. Не какую-то склеенную из газеты стиру, а настоящую, атласную, из новой, не успевшей истрепаться колоды. На тыльной стороне ладони у него красовалась стрела, на которую как на шампур были нанизаны несколько карт — знак профессионального игрока. — Еще?
— Хорош, Катала, себе. — Седой перекатил папиросу из одного угла большого рта в другой и постучал ребром сложенных карт по кривобокой русалке с. гипертрофированным половым органом. Черты его лица оставались твердыми и холодными, будто складки и трещины в сером булыжнике.
На круглой физиономии Каталы, напротив, отражалось кипение азарта.
— Посмотрим, как повезет…
Приподнятые домиком брови придавали ему вид простоватый и наивный. Расписной знал, что впечатление обманчиво: на строгом режиме наивных простаков не бывает — только те, кто уже прошел зону или залетел впервые, но по особо тяжкой статье. Двое наблюдающих за игрой угрюмых коренастых малых — явные душегубы. И татуировки на мускулистых телах — оскаленные тигры, кинжалы, топоры, могилы — говорили о насильственных наклонностях.
— Раз! — Рука Каталы дернулась, будто на шарнире, и на стол упала бубновая десятка.
— Два! — Сверху шлепнулась еще десятка — пиковая.
— Две доски! — перевел дух банкир и озабоченно спросил: — А у тебя, Калик, сколько?
Расписной усмехнулся. Катала играл спектакль и явно переигрывал. Он набрал двадцать очков, если бы У Калика было двадцать одно, тот бы объявил сразу. При одинаковой же сумме всегда выигрывает банкир. Тогда к чему эта деланая озабоченность?
— Восемнадцать.
Седой бросил карты. Девятка, шестерка и дама веером рассыпались поверх выигрышных десяток.
— Выходит, повезло тебе? — Тяжелый взгляд пригвоздил банкира к лавке.
— Выходит так, — кивнул тот и демонстративно положил перед Каликом колоду: мол, если хочешь — проверяй.
— Если я тебя на вольтах или зехере[6] заловлю — клешню отрублю, спокойно произнес Калик, даже не посмотрев на колоду.
Угрюмые переглянулись. Они были похожи, только у одного правая бровь разделялась надвое белым рубцом и на щеке багровел длинный шрам, а глаз между ними почти не открывался.
Приподнятые брови опали, будто в домиках подпилили стропила.
— Да что я — волчара позорный, дьявол зачуханный? — обиделся Катала. — Не врубаюсь, с кем финтами шпилить?
— Ладно. Я сказал, ты слышал. Ероха!
У невидимой границы тут же появился толстый мужик в черных сатиновых трусах до колена. Вид у него был обреченный, мокрая грудь тяжело вздымалась.
— Жарко? — вроде как сочувственно спросил Калик.
— Дышать… нечем… — с трудом проговорил тот, глядя в пол.
— Ты свой костюм спортивный Катале-то отдай. Куда он тебе в такую жару?
— Зачем зайцу жилетка, он ее о кусты порвет! — хохотнул Катала. — Не бзди, Ероха, до зимы снова шерстью обрастешь…
— Я не доживу до зимы. У меня сердце выскакивает…
Калик недобро прищурил глаза.
— А как ты думал народное добро разграблять? Тащи костюм, хищник! И не коси, тут твои мастырки не канают[7]!
Вор повернулся к Расписному:
— Икряной[8] нас жалобить хочет! Мы шкурой рискуем за пару соток, а он, гумозник, в кабинете сидел и без напряга тыщи тырил!