Вместе с ним уходили те, кто держался лишь благодаря ему. Уходила целая эпоха.
Они стояли и смотрели на труп. Каждый ждал, чтобы кто-то другой сказал что-то, что-то сделал. В ушах комариным звоном отдавалась тишина.
И наконец сказал кто-то:
– Ну что, взяли? В анатомичку?
И словно прорвало водопад – зазвенели звонки, замигали лампочки, затрещали рации, во дворце затопали сотни ног, каблуки грохотали по лестницам, фельдъегери вылетали из ворот на ревущих огромных мотоциклах, гремели приклады караула…
И никто не плакал.
* * *
Венки снимут –
гроб поднимут –
знаю,
не спросят.
Проплываю
за венками –
выносят.
Поют,
но не внемлю,
и жалко,
и жалко,
и жалко
мне землю.
Электричество во дворце было погашено согласно традиции, только три узких прожекторных луча подсвечивали окаймленные черным крепом знамена с двуглавыми орлами, некогда полученными в приданое от Византии. На площади стояли шеренгой коробчатые броневики с погашенными фарами, а позади них – тройная цепочка солдат в полной боевой выкладке. Противники Морлокова приняли все меры, казармы войск МУУ были под прицелом реактивных пакетов «Шквалов» и «Перунов», где-то на пристоличных аэродромах приготовились к рывку истребители, десантники Бонч-Мечидола взасос курили в кузовах урчащих моторами огромных грузовиков. Хрусталев, не доверявший сейчас никому и ничему, наизусть знал историю разнообразных смутных времен.
Даниил не без труда миновал караулы и по темным коридорам добрался до кабинетов секретной службы. Воткнутые в бутылки свечи освещали комнату не щедро и не скупо, на стенах висели автоматы, боевой лазер впился острой треногой в широкий старинный подоконник. На столе парила над рюмками, россыпью пистолетных патронов и разодранной копченой рыбой четвертная бутыль спирта. Вокруг стола сидели Хрусталев и несколько его полковников – в расстегнутых мундирах, тихие, пришибленно как-то, задумчиво пьяные. Меланхолически бренчала в темном углу гитара, и забубенный голос выводил:
– Ах, кто к нам пришел, – сказал Хрусталев. – Садись и пей. Под шелест уплывающей эпохи. Ты случайно не знаешь, как положено себя вести при смене эпох? Вот и мы тут не знаем. Всегда был император, и вдруг его нет… Совсем. Навсегда. Все понимают, что нужно как-то вести себя, говорить что-то, что-то делать… Что?
– Плохо еще, что оно выглядит так обыденно, – сказал из темного угла полковник. – Вот если бы какие-нибудь небесные знамения, откровения в грозе и буре, пылающие облака, неземные голоса… А так – обидно и страшно, прошлого уже нет, будущего еще нет, и все остается по-прежнему, машины ездят по той же стороне, водка с той же этикеткой, закаты не тусклее и мусора при погонах… Мужики, может нам поджечь чего-нибудь? Пусть себе полыхает…
– Жечь – это печенежские пошлости, господа офицеры. Лучше уж стрелять. Генерал, можно, я из лазера – по собору? По шпилю дерну разок? Все равно тверяки нам объясняют, что это сплошной опиум…
– Его знаменитость строила.
– Ну и что? Лучше бы кабак построил в мавританском стиле. И девочек понапихал.
– Мавританский стиль – это хорошо. Особенно в одежде. Живот видно с пупком. Мне зять рассказывал, он там военным советником.
– Брысь ты, кот-баюн! – цыкнули неизвестно из какого угла. – Расплескай по стопарям да кинь мне вон тот хвост. Нет, серьезно, мужики, я не того ждал. Связно это, пожалуй, не объяснишь. Я и сам не знаю, что мне такое мерещилось – толпы в белых хитонах, исповеди на площадях, немедленные ответы на все без исключения вопросы бытия, магазины без водки, города без барахолок и хулиганов, постовые с университетскими значками, самые нежные и чистые женщины, самые высокие и светлые слова, и все такое прочее. Просто ждал чего-то грандиозного, глобального, сверкающего, блистающего и щемящего…
– Глупости. Комплексы и болтовня импотентов. Ведь сколько бы мы ни талдычили, ничего мы такого не сделаем и никаких истин не откроем – нажремся и упадем под стол согласно су-бординации. Ни на что мы не способны, даже учения нам не создать, даже учеников не воскресить, не накормить пять тысяч тремя воблами, бабу не продрать с неподдельной нежностью, пить не бросить, бунтарей серьезных из нас не получится, знай вой на волчье солнышко, и даже выблядка вроде Морлокова мы не в состоянии ненавидеть серьезно, и гуманизм для нас – вроде зубной щетки пополам с презервативом…
– Ну, возьми шпалер и спишись.
– Да нет, я не к тому. Просто обидно – почему мы ничего не можем, а, ребята? Ведь ничего не можем…
Кто-то врубил магнитофон, сквозь бешено пульсирующие синкопы не сразу прорвалась ностальгическая летка-енка, Хрусталев встал впереди, за ним, держа друг друга за бока, встали пять полковников, и все запрыгали в такт полузабытой песне. Гудел пол, звенели рюмки, а они, расхристанные, пьяные, скакали, выбрасывали ноги и горланили:
Дальше шла сплошная похабень, но в рифму и в ритм. Только шестой полковник забился в угол и, роняя слезы на гитару, не обращая ни на кого внимания, тянул:
Потом без всякого перехода врезал по струнам и заорал, силясь заглушить топот и уханье:
Его никто не слушал, и тогда он, озлясь, вытащил пистолет и высадил в магнитофон обойму. Танцы прекратились, все уселись за стол, отдуваясь, молча разлили, молча выпили, и кто-то вздохнул:
– Купить пуделя, что ли, да научить на голове стоять…
– И не кушать водку с утра…
– И не сношать шлюх…
– И прочитать наконец второй том полного собрания сочинений…
– И забыть, что мы – это мы…
– А пошло оно все к черту! Свобода!
– Но почему мы ничего не можем?
Кто-то сосредоточенно палил из пистолета в стену, кто-то рыдал, сметая рюмки, кто-то нащупывал лазером шпиль собора, кто-то лил спирт на голову, уверяя, что это – от тоски, кто-то уполз под стол, а второй тащил его за ноги оттуда и дико орал маралом, Хрусталев угрюмо доламывал гитару, и все вместе, и поодиночке они ничего не могли…
Даниил тихонько выскользнул и отправился по знакомым коридорам, отпихивая фигуры в низко надвинутых шляпах и граненые штыки, настороженно перегораживавшие дорогу едва ли не на каждой ступеньке.
На столике неярко горела одинокая свеча. Ирина, в черных брюках и черном свитере, сидела, положив голову на руки, смотрела в распахнутое окно, за которым далеко внизу были броневики, солдаты и притихший, погруженный во тьму город – без привычного ночного потока машин на улицах, без бешенства реклам и даже, как ни удивительно, без захлебывающихся ревом черных фургонов. Только там и сям мерцали окна иностранных посольств – в такие ночи дипломатам спать не полагается.
– Ты садись, – сказала Ирина, не оборачиваясь, – Выпьешь чего-нибудь?
– Я уже выпил. У Пашки.
– Все равно. Давай. За упокой прежней беззаботной жизни. Только не нужно меня жалеть, ладно? Потому что я сейчас не чувствую себя той, которую нужно жалеть. Может быть, я и плохая. Может быть, нет. Такое чувство, будто и не было никогда отца – вечные ритуалы, расписанные по нотам и секундам церемониалы, золотые мундиры, ваше величество, ваше высочество… Не было отца. Был император. А теперь то же самое – мне. Господи, как не хочется быть живым анахронизмом… – Она уселась на ковер, подтянула колени к подбородку, крепко обхватила их. – Не хочу. Придумай что-нибудь, ты же мужчина. В конце концов, мы не в тюрьме. Возьмем деньги, возьмем самолет… Улетим на Гавайи. Пусть Наташка правит.
«Милая моя девчонка, – подумал Даниил, – ну зачем? К чему разрушать такой сон, загонять его в новое русло? Снова бежать куда-то, менять налаженное, обрывать завязавшееся, и неизвестно еще, что приснится дальше… К чему?»
– Давай не будем об этом, – сказал он, садясь рядом.
– Давай, – неожиданно покладисто согласилась Ирина. – Обними меня. Крепче. Знаешь, говорят, во дворце привидения водятся. Правда…
* * *
Душа у ловчих без затей
из жил воловьих свита…
Коронационное одеяние древлянских царевен – белое.
Белое платье, как у невесты, на груди сверкающий зелеными, алыми и голубыми самоцветными камнями древний крест первых князей, сыновей буйного и умнейшего Бречислава, распущенные черные волосы перевиты обрядовыми золотыми цепочками, на голове старинная корона, золотой обруч с восемью остриями и восемью золотыми васильками.
Уже отпели в соборе все нужные молитвы и провели все необходимые ритуалы. Она была уже Ириной Первой, она уже успела подписать парочку указов, и по пристоличному военному округу проносились броневики – десантники Бонч-Мечидола разоружали подтянутые к Коростеню войска МУУ, занимали контролируемые Морлоковым казармы, базы и министерства. А сам Морлоков пребывал в свите императрицы – согласно ритуалу. Ирине оставалось по традиции сломать заранее подпиленный, символизирующий прошлое царствование жезл – перед статуей Бречислава Крестителя. И – залп салюта из тридцати одного орудия.
Хрусталев не спал двое суток, подхлестывая себя амфетамином и кофе. Его полковники не спали и дольше. На ключевых постах и абсолютно всех подозрительных точках он расставил четыреста человек, с помощью лучшей в стране ЭВМ проверив все, что только можно было проверить. Он едва держался на ногах, но был спокоен, несмотря на адскую усталость, был горд – никаких неожиданностей не будет, все просчитано и предусмотрено на три хода вперед…
Огромная полукруглая площадь Крестителя была вымощена тесаным камнем, на прямой, соединяющей концы дуги, стояли собор три правительственных здания – Хрусталев наизусть помнил число окон, расположение лестниц, переходов, кабинетов, чердаков и крыш.
Большая часть участников процессии, человек сто, в соответствии с ритуалом прошли две трети пути от собора Святого Юро и остановились, образовав две почтительные шеренги. А человекам двадцати предстояло по рангу сопровождать Ирину до памятника.
Сияя эполетами, орденами и золотым шитьем, они чинно шагали по брусчатке следом за Ириной, на первый взгляд нестройной вроде толпой, а на деле – в строгом порядке, учитывавшем положение каждого при дворе. Хрусталев покосился на Морлокова и в который уж раз поразился спокойствию маршала.
«Наверняка Наташа давно уговорила Ирину, выплакала жизнь этого гада, – зло подумал Хрусталев. – Не зря Бонч-Мечидол не говорит ничего конкретного о том, как они шлепнут Вукола, черт, неужели вывернется?»
И в этот момент теплый спокойный воздух над головами процессии косо прошил идеально прямой, пронзительно синий лазерный луч, прошил и уперся в белое платье, в черные волосы, перевитые золотыми цепочками.
Сердце Хрусталева стало куском льда. Рыдать можно было и позже, мертвых не вернуть плачем, а сейчас нужно работать, работать… Ирина не успела еще подломиться в коленках, а он уже взмахнул фуражкой, давая знак снайперам, увидел, как по крышам бегут, пригибаясь, его парни в пятнистом, успел подумать еще, что тут, на площади, их всех положат, как цыплят…
Синий луч метнулся к Бончу, но Бонч в великолепном прыжке успел скрыться за колонной. Разворачивался большой переполох, сзади недоумевающе захлебывались автоматы охраны.
Луч ударил по Морлокову и снова опоздал – Вукол надежно схоронился за статуей Стахора Ясного.
По площади навстречу синему сверканию шел Хрусталев, почти парадным шагом, подняв перед собой обеими руками огромный черный «Ауто Маг». Он стрелял скупо, расчетливо, по тому проклятому окну, он знал, что проиграл, прохлопал, а потому собственная жизнь уже не имела ровным счетом никакого значения. Его обогнали Даниил с выхваченным у кого-то автоматом, один из его полковников, на бегу оравший приказы в портативную рацию, а он все шагал, медленно, старательно наводя пистолет чуть повыше той точки, откуда сверкали синие молнии. Какая-то частичка сознания билась над загадкой; почему и Морлоков стал мишенью, почему, боже?!
Луч ужалил – синяя смерть, синяя! – древняя брусчатка встала дыбом и наотмашь ударила Хрусталева по сожженному лицу – это он упал навсегда.
Он был с тридцать седьмого года, и его искренне любила Женя-Женечка.
Луч срезал трех генералов, хрусталевских сторонников. И погас.
* * *
…И будешь тверд в удаче и в несчастье,
которым, в сущности, цена одна…
Когда Даниил приехал на кладбище, все уже собрались и протоптали в глубоком снегу колею от машин до вычурных кладбищенских ворот. Гроб с телом Хрусталева сняли с лафета. Оказывая уважение к покойному начальнику, все были в форме, в туго подпоясанных, неброского цвета плащах, низко нахлобученных шляпах и прямоугольных темных очках – гении неприметности, ангелы тревожной настороженности, цепные псы бережения.
Их было человек триста, и, собравшись вместе, они резали глаз, как шкиперская бородка на лице Джоконды или умная мысль на роже Кагановича. Они чувствовали себя непривычно – впервые не нужно было зорко глядеть по сторонам, чтобы в нужный момент успеть оказаться между подлежащим объектом и пулей. Объект был, но пули его уже не волновали. И все равно по привычке человек двадцать отработанно оцепили шестерых, несших гроб, и зорко щупали глазами чересчур приблизившихся коллег, фиксировали их позы и движения.
Даниил подошел, отряхивая с ботинок липкий снег, и сразу же на нем скрестились взгляды оцепления.
Процессия медленно двинулась меж старых, заросших яркой летней травой могил. Даниил догнал Женю – она шла, придерживая у горла черный платок, посмотрела вполне осмысленно, изумленно даже:
– Данька, ты что, ее не проводил?
– Не могу, – сказал Даниил. – Золотой гроб, венки в бриллиантах… Это была уже не она.
Он третий день жил в каком-то странном тумане, в скорлупе, не пропускавшей из внешнего мира мыслей и чувств – только слова. В нем что-то сломалось. Он стал подумывать даже, что окружающее ему вовсе не снится…
Гроб тихо колыхался над неброскими шляпами. Ноги скользили на сочной траве. Кто-то заплакал, промакая платком ползущие из-под темных очков слезы.
Сентябрьский зной заливал глаза пóтом, а хлопья снега упорно не таяли, жесткими серебринками накалывались на траву и стеклянно хрустели под каблуками. Голые деревья, словно вырезанные из черной фотобумаги, заслоняли звезды, и седенький архиепископ бормотал глухо:
– Тебя отлучат от людей, и обитание твое будет с полевыми зверями, травою будут кормить тебя, как вола, росою небесною ты будешь орошаем, и семь времен пройдут над тобою, доколе познаешь, что Всевышний владычествует над царством человеческим и дает его кому хочет…
– Нужно найти, – сказала Даниилу Женя. – Он не успел, а мы должны, у всякой загадки есть разгадка, не зря пролито столько несуразной крови… Мы ведь найдем?
– Найдем, – сказал Даниил, слепо глядя на серые квадратные спины.
Гроб донесли до ямы и бережно опустили около. Наступила неловкая тишина – все понимали, что, помимо архиепископа, нужно бы еще и речь… Вперед вышел кто-то, растерянно обвел толпу взглядом, сбился на привычное локаторное обшаривание, смутился, покашлял и сказал:
– Генерал умел беречь. И блядюгу Морлокова он не любил, а – любил Женьку. – Он развел руками и растерянно сказал: – Все…
И спиной вперед скрылся в толпе, моментально растворившись в ней. Гроб пополз вниз на толстых крученых веревках, потом веревки выдернули и аккуратно свернули. Оцепления уже не было, все беспорядочно столпились вокруг.
Первую горсть земли бросила Женя, сухие комки защелкали по крышке там, внизу, следом посыпалась еще земля, монеты, пистолетные патроны, мундирные пуговицы. Яму засыпали быстро. Трижды протрещал залп, и вслед за ним вразнобой загромыхали три сотни пистолетов. Сизое пороховое облако поплыло над толпой, орали, кружились вспугнутые вороны. И зелененький обелиск, как у всех. Кто-то, присев на корточки, тщательно вырезал ножом эпитафию, про которую как-то упомянул пьяный Хрусталев.
«Спасибо вам? Святители…»
Поминки состоялись вечером. Помещение искали долго и наконец наткнулись на Зоологический музей – там как раз хватало места для стола, за который влезут все. Чучело знаменитого слона, подаренное когда-то Мстиславу Третьему абиссинским негусом, решили не трогать из уважения к свободной Африке. А оленей, нерп и лошадей выкинули во двор – их и живых хватало.
Слона замкнули в квадрат стола. Три сотни охранников расселись вокруг носатого. Стол был уставлен четвертями самогона, тарелками с колбасой и огурцами. Сняли плащи, шляпы, очки и сразу оказались разными – ковбойки, свитера, водолазки, джинсовые рубашки, и глаза у всех разного цвета. Поэтому многие казались себе и другим голыми, не узнавали друг друга и долго с подозрением приглядывались к соседям. За спиной у них, вдоль стен, стояли стеллажи, и из стеклянных банок философски таращились жабы, ужи, змеи, ящерицы и тритоны.
После первых стаканов напряжение сгладилось. Бутыли быстро пустели, охранники рыдали, уронив головы в тарелки, пели грустные блатные песни, били посуду и стреляли по банкам с гадами. Как это обычно бывает у славян, только сейчас стало ясно, какого золотого человека потеряли, и оттого, что его нельзя было вернуть, душа просила вандализма.
Самогон кончился, но после короткого замешательства разобрали банки со стеллажей, вытряхнули на пол гадов и опорожнили сосуды. Кое-кто и закусил гадами, все равно проспиртованные были, бля…
Музей разнесли вдребезги и подожгли (утром, недосчитавшись нескольких человек, вспомнили, что их там и забыли). Уцелел только дар негуса – его выволокли на улицу, привязали к нему уйму веревок и решили взять с собой.
Орущая толпа прокатилась по проспекту Бречислава Крестителя, волоча за собой слона. Вылетали стекла, горели газетные киоски, наряды полиции, сдуру рискнувшие заступить дорогу, сметались пистолетным огнем.
Пришлось звонить Бонч-Мочидолу. Блокировав танками боковые улицы, пьяную ораву удалось оттеснить капотами медленно ползущих броневиков и выпихнуть за город, на пустырь. Там они поставили слона на ноги, подожгли и уснули вокруг него, и многие во сне плакали.
* * *
И если вспыхнет огонь,
то сквайра не защитит
ни щит его, ни бронь,
ни бронь его, ни щит…
Даниил вышел из дому в девять часов утра и пешком направился в центр города.
На всех перекрестках стояли, взяв наперевес автоматы с примкнутыми штыками, коммандосы Бонч-Мечидола в бронежилетах и касках. Группами по пять-шесть человек. Они молчали, не шевелились, ничему не мешали и ничего не говорили. Казалось, они и не дышат. Государственные здания были оцеплены танками, стоявшими мертвыми немыми глыбами. Полиции не было.
Столицу лихорадило. Это был какой-то сумасшедший карнавал. На стенах домов, боках автобусов, афишных тумбах, павильонах, киосках и просто на мостовой было выведено: «Атлантида» – аккуратно, коряво, размашисто, мелко. Точно так же были намалеваны повсюду семь точек, изображавшие запрещенную Большую Медведицу. Кое-кто, задрав голову, всматривался в небо, словно надеялся посреди раннего утра увидеть само созвездие.
Послышался дробный топот. Навстречу Даниилу выскочил бледный как смерть человек в синем мундире с красными погонами. Лицо у него было заляпано алыми пятнами. Следом, пыхтя и вопя, неслись люди с поленьями и булыжниками.
Беглец бросился к ближайшему патрулю, схватил солдата за рукав и тоненько запричитал. Солдат неуловимым движением высвободился и снова застыл истуканом. На рукаве у него осталась темная полоса. Даниил пошел прочь. За спиной у него раздавались азартные чмокающие удары и мерзкий хруст.
Поодаль лежал еще один в синем, и лица у него не было.
Какие-то девушки сбросили юбки прямо на улице и вкривь и вкось кромсали их портновскими ножницами, превращая в мини. Вокруг стояла толпа, орала и хлопала в ладоши.
У глухой стены склада враскорячку лежали шесть трупов в синем, скошенные, по всему видно, одной очередью. В стоявшую тут же фуражку кто-то аккуратно справил нужду.
Особняк профессора и лейб-академика Фалакрозиса окружала цепь солдат. Ни одного целого стекла, ограда выворочена, цветы затоптаны, на стенах пятна копоти, а на дверях жирно намалеваны разные слова.
На проспекте Морлокова натужно ревели моторы. Два мощных красно-желтых тягача натянули, как струны, стальные тросы, прикрепленные к подпиленному золоченому монументу. Выли моторы, монумент затрещал, накренился и рухнул. Тут же на платанах покачивались, нелепо вывернув головы, люди в синих мундирах. Их было много, синих, распластанных на мостовой с выколотыми глазами, подвешенных на деревьях и балконах, торопливо расстрелянных у стен – но все равно ничтожно мало для того, кто знал, сколько их было. И Даниил не увидел ни одного трупа в джинсах, пестрых рубашках и модных очках…