Оторвавшись от вертушки Максвелла, выпрямившись, очень смело взглянув на директора, Вадим Мильчин сказал:
- Павел Иванович, насколько я понял, у Кости не дальтонизм, а полная цветослепота. Если не считать неизвестный людям цвет тау...
- А, и ты туда! - тоном приятно удивленного человека произнес директор. - Вы посмотрите, какой стал? Цвет тау!..
- И надо сначала разобраться во всем, - выкрикнул Вадим, - а потом уж!..
- Ну, Костя! - едва ли не сквозь слезы сказала Луконина. - Ну ты-то хоть что-нибудь скажи!.. Павел Иванович, он в отпуске был. И в деревне у него началась эта цветослепота из-за семьи.
- Так ты, Дымкин, женат? - удивился директор.
- Не из-за семьи, - резко сказал я, - а из-за свиньи! И вообще я увольняюсь... Не могу работать.
- Гм!.. - Директор высоко поднял свои густые брови и плотно сжал губы. С секунду подумал и спросил: - Из-за свиньи, значит? Это кого ж вы свиньей называете, Дымкин? Так, были в деревне, поскандалили с кем-то вот так же, как с Ниготковым, и назвали человека свиньей? Возможно, и это надо будет выяснить.
- Все не так... - сказал я, хмурясь.
- Возможно! - Павел Иванович сел на табурет. - Думаю, что не так. Рад бы думать! Но из чего это видно?!. А вижу другое: вы, Дымкин, сегодня наговорили Диомиду Велимировичу таких грубостей, что он вынужден был уйти домой. И только по его просьбе мы не стали вызывать "скорую". И конечно, за такие вещи вам придется ответить. Даже если у вас и были какие-то причины и основания высказать Ниготкову свою неприязнь.
- Ну что ж, Павел Иванович, - сказал я. - Ответ так ответ.
- Все знаете, - подымаясь, спросил директор, - что сегодня художественный совет будет не в три тридцать, как обычно, а в половине пятого? А вы, Константин, не забудьте, зайдите. Я вас жду. Возможно, и Диомид Велимирович будет. Тогда и поставим все точки над "i".
Директор ушел. Ребята заговорили все разом. Наперебой расспрашивали меня о подробностях того деревенского происшествия, старались сразу все понять, думали, что это так просто. Я кое-как, коротко и сумбурно, отвечал на их вопросы. Не очень-то хотелось рассказывать обо всем этом...
Мне надо было представить на художественный совет три хроматически тонированных варианта.
Мы с ребятами сообща завершили начатую мною работу - я сам закончить ее уже не мог. Я делал только то, что не требовало способности различать, оценивать цвета. Так что к началу художественного совета все работы наша группа подготовить успела.
На обсуждении наша работа, как было очевидно, признавалась более чем удовлетворительной. Конечно, были и критические замечания. Нам дали много ценных рекомендаций, посоветовали кое-что изменить, доработать и тем самым значительно улучшить наше произведение.
Потом слово взял старший колориметрист фабрики Степан Егорович Дашкевич.
- Товарищи, я должен напомнить, - начал этот толстячок своей бодрой скороговоркой, - о том, какое решающее значение имеет предметно-смысловая сторона цвета в декоре. Чтобы дать оценку цветовой композиции, выявить цветовую гармонию...
Я сидел не за огромным эллипсным столом, а у стены, противоположной той, где была дверь. И, признаться, далек был от того, чтоб с большим вниманием слушать Дашкевича.
Подняв лицо, я неожиданно среди сплошь черно-бело-серого интерьера увидал фиолетово-розовое, яркое пятно. Клякса!
У противоположной стены, далеко в углу, стараясь быть неприметным, одиноко сидел на последнем стуле Ниготков. Опершись локтями о колени, он глядел в пол. То ли слушал, то ли думал. Его лысый фиолетовый череп сиял словно некий прожектор. Мне очень не хотелось, чтобы он меня видел: ведь я его, кажется, оскорбил утром, он даже от этого захворал и вынужден был на некоторое время уйти домой. Я опустил голову и с удивлением увидел, что мои руки стали ярко-изумрудными, словно я их только что окунул в жидкие зеленые чернила. Тогда как все вокруг было в черно-белой, серой гамме (конечно, кроме Ниготкова). Однако и в других местах в зале произошли кое-какие изменения.
Все присутствующие, человек тридцать, с улыбками на лицах, иногда вдруг делясь мнением друг с другом, слушали старика Дашкевича. Он рассказывал о каком-то американском владельце ресторана, который весь интерьер своего заведения выкрасил в кровяно-красный цвет. И что же? Это подтолкнуло посетителей к спешке, и оборот значительно увеличился. Но неизвестно, не сократилась ли в дальнейшем в несколько раз посещаемость ресторана?!. Потом Дашкевич что-то говорил о том, как в каком-то кафе в экспериментальных целях неожиданно сменили цвет освещения, и сельдерей стал ярко-розовым, бифштекс - сероватым, молоко - кровавым, рыба багровой, салат - грязно-голубым; естественно, что разговоры и смех у посетителей кафе тут же прекратились, многие испытали даже тошноту...
Дашкевич сыпал и сыпал своей приятной скороговоркой. И я видел, что все присутствующие слушали рассказчика с интересом и вниманием и именно поэтому почти все - человек тридцать - подернулись легким флером, словно каждый человек был окутан нежно-салатной дымкой.
Теперь мне кое-что становилось понятным: присутствующие находились в хорошем настроении и поэтому сквозь блеклый, нейтральный цвет тау излучали едва-едва уловимый зеленоватый тон: два-три человека были покрыты смарагдовой дымкой, один яблочно-зеленой, двое фисташковой. А одна женщина была окутана дымкой цвета цейлонского чая. Тогда как стены зала, пол, потолок, весь интерьер - все неживое - было белого, черного и чистого серого цветов, как в черно-белом фильме. Картина перед моими глазами была совершенно необычная, невероятная. Я видел, как Ниготков, не меняя позы, поднял свое одутловатое лицо и бляшками бесцветных глаз уставился на меня. Что значил этот розовато-фиолетовый панцирь, которым он был покрыт?
Я толкнул Бориса в бок и шепотом спросил!
- Какого цвета мои руки?
- Что?
- Мои руки какого цвета? - Я выставил перед ним свои руки.
- Обычного. Не волнуйся, перестань, Костя.
- А Ниготков? Какого он цвета? Вон он в углу...
- Всякие там у него цвета. Сам он... ну обычного. Пиджак зеленый, галстук желтый, рубашка бежевая, брюки, по-моему, синие...
- Все ясно, - сказал я и выпрямился.
Я очнулся от своих размышлений, когда вдруг услышал, что речь идет обо мне.
Не голос давно, возбужденно говорившей Эммы, а плавающий, неизвестно с чем резонирующий аккорд вывел меня из задумчивости. Казалось, в воздухе витала короткая, сама собой натянувшаяся струна и кто-то невидимый быстро и сильно водил по ней чувствительным смычком, и звук метался по всем октавам... И еще это было похоже на песню и плач, на удивительно плавно меняющийся звукоряд изгибаемой пилы. На фоне этого непрерывного звучания более или менее ритмично тренькала какая-то прозрачная звуковая капель...
Вся фигура Эммы подернулась легким оранжевым флером.
- ...поэтому вы, Герман Петрович, - обрушивала она свои сердитые слова на главного инженера, - так и считаете. А по-моему, потому-то ничего странного и нет в том, что именно наш лучший колориметрист-тонировщик и заболел таким ужасным дальтонизмом... поэтому с ним и случилось такое заболевание, потому что он очень чувствителен к цвету, работает... он работал с ним. Вот вы, Герман Петрович, непосредственно с цветом не работаете, так с вами... у вас никакого дальтонизма такого ужасного не будет... не произойдет, потому что для вас цвет не имеет решающего значения... А вот у Кости Дымкина...
То ли из-за волнения она сбивчиво говорила, то ли из-за этого плавающего звука до меня долетали не все ее слова - не знаю почему, но речь Эммы показалась мне странно прерывистой. А тут вдруг я совсем перестал ее слышать.
Я выпрямился на стуле. Эмма двигала губами, открывала рот - что-то говорила мне, что-то спрашивала, но я ее не слышал. В то время как шум в зале - негромкие слова, шепот, как кто-то двинул по полу стулом, шелест бумаги - я слышал хорошо.
Невидимая, как бы сама по себе в воздухе натянутая струна неистовствовала и плакала. Я еще ничего толком не понимал. А на фоне этого струнного плача, может быть, в такт моим собственным сердечным ударам, часто позванивала прозрачная капель. И вместе с этой капелью в нос мне ударил непереносимый запах искромсанной свежей картофельной ботвы - запах, какой бывает после сильного града.
Я зажал нос пальцами и стал дышать ртом, но запах все равно ощущал.
Один за другим все присутствующие повернулись ко мне.
Павел Иванович, наш директор, встал и спросил меня:
- Дымкин, что с вами? Кровь из носу пошла? Врача, может, вызвать?..
- Да нет! Что вы, - улыбнувшись, громко, по-моему, даже слишком громко сказал я. - Просто я ее не слышу!..
- Эмму Луконину? А меня слышишь?
- Конечно, слышу! Всех слышу и все слышу. И какая-то струна еще словно плачет и капельки дзинькают, - улыбнувшись, полушутливо сказал я.
Многие зашушукались, с внимательными, серьезными лицами поворачивались в мою сторону, сдержанно кивали друг другу.
Поднялась со своего места и стала что-то говорить Эмма Луконина. Все повернулись к ней. Она то и дело обращалась ко мне и что-то мне говорила. Я лишь видел, что она что-то спрашивает у меня, но не слышал ни одного ее слова.
Борис негромко сказал мне:
- Эмма спрашивает, как называется такое заболевание. И просит тебя рассказать, как и что произошло там с тобой, в деревне...
- Полная, абсолютная цветослепота, - отчетливо произнес я. - Был я у врача в поликлинике, больничный есть... Предварительный диагноз: ахромазия, или аномальная ахроматопсия... Еще будет тщательное обследование. Пока что не все ясно... Все произошло за несколько секунд... - сказал я. - Рассказывать-то и нечего. В конце своего отпуска я был в деревне. Как-то в полдень разразилась сильнейшая гроза. Когда она кончилась, я вышел во двор. Стоял и глядел на огромную темно-лазурную тучу, висевшую за рекой. В затылок мне светило жаркое солнце. Во дворе, на сверкающей от дождевых капель траве стояла коляска с грудным ребенком... На противоположном берегу очень ярко, зелено светился вымытый дождем лес. А над рекой, прямо перед лесом, висела огромная радуга. Я стоял во дворе и глядел на близкую радугу. За ее широкими прозрачными цветными полосами в разные цвета был окрашен сырой, солнечный лес... Пахло картофельной ботвой, побитой градом...
- Это не так существенно, - перебил меня главный инженер. - И вдруг вы перестали видеть радугу. Не так ли? - улыбнувшись, спросил он меня. Рассказывайте дальше.
Я молчал. В зале было тихо.
- Не так, - сказал я. - И вдруг из зала исчез Ниготков.
Многие, гремя стульями, стали поворачиваться, желая удостовериться в отсутствии Ниготкова. Кто-то на пол уронил книгу, какая-то женщина сдержанно засмеялась.
- Он вам, Диомид Велимирович, нужен? - спросил меня инженер.
- Нет, он мне не нужен. Я глядел на радугу, - продолжал я свой короткий рассказ. - Высокая коляска стояла на изумрудной мокрой траве. В ней спал ребенок. Когда я услышал крик ребенка... Вы не представляете, сколько в его крике было обиды! Я повернулся. Коляска была опрокинута. Кокон белых пеленок по сверкающему зеленому подорожнику катала и подбрасывала огромная белая свинья. Старалась их размотать. Она была большая, как белый полярный медведь, и чистая, словно только что с выставки. Я хотел схватить вилы, но их нигде не было видно. Я бросился к белой свинье, изо всех сил пнул ее. Но она лишь чуть сдвинулась, в одно мгновение повернулась ко мне оплывшим рылом. Сверкнув бесцветными глазками, она так обдуманно и злобно огрызнулась, что я испытал огромное потрясение, осознав вдруг свое бессилие. Она чуть не цапнула меня за ногу. Вот тут-то я и не помню... Я просто нагнулся и осторожно поднял ребенка на руки... Я увидел, что только что бесцветные, склеротические глазки свиньи - теперь чернильно-сиреневого цвета, а сама свинья была не белой, а розовато-фиолетовой. Вот тут-то, Герман Петрович, - сказал я инженеру, - я и не увидел радуги, хотя искал ее и, по глупости, хотел показать орущему ребенку. В то мгновение и произошла перекодировка, трансформация моего цветовосприятия... Держа плачущего ребенка на руках, я почти все вокруг видел белым, черным и серым разной светлоты. Да, почти все... Меня поразило другое: я увидел, что лицо ребенка было какого-то странного, совершенно неизвестного мне цвета. Такого же потрясающего цвета были деревья в огороде, все еще влажная от дождя трава, лес за рекой, пролетевшая птица, выбежавшая из дому сестра... Я потом назвал этот цвет "тау"... И только свинья была фиолетовой...
- Ну все ясно, Константин, - нетерпеливо прервал меня главный инженер. - Это уже дело специалистов...
Заседание художественного совета закончилось в половине седьмого.
Домой я шел не спеша, с заявлением об увольнении в кармане. Все пока что было неопределенно. Шел и размышлял об этом казусе на худсовете, что вдруг перестал слышать Эмму. В конце концов я понял, почему это произошло: я был очень заинтересован в том, как и что она говорит в мою защиту, - что и сам я хотел и мог сказать, но не говорил. Не всегда ведь возможно и надо оправдываться, тем более когда тебя не очень-то понимают. И тогда бывает очень важно, что о тебе скажут другие. Тут-то и произошло прямо противоположное тому, что мне хотелось. Что-то вроде отрицательной индукции. Такие явления случаются не так уж и редко. Бывает же, что человек в момент напряженного эмоционального состояния на месте солнца видит черный шар. Или не может вспомнить лицо любимого человека...
Минут через двадцать около малолюдного туннеля под железнодорожными путями меня догнал Ниготков.
- Константин... Костя! - окликнул он меня.
Я оглянулся и остановился. Подняв руку, Ниготков приветственно помахивал сливяно-пурпурными пальцами.
- Ну, Костя, ты сегодня хоро-ош!.. - улыбнувшись, сказал он. - Идем, нам же по пути. Мне-то ведь на Нахимовскую. А знаешь, Костя, понравилось мне! Ну и что, думаю: парень молодой, показалось что-то, а кровь кипит, конечно. Понравилось! Ты словно коршун на меня этак налетел, и сам все повыше!.. Взбежал на грунт да по комкам все повыше поднимается, а сам орел! - с меня глаз не спускает. Во сколько это, часов в девять, кажется? Ну а в девять двадцать меня - как это говорят?.. - микроинфарктик и хватил. Или, как это вы теперь выражаетесь, мини-инфаркт? Молодежь! Все у них новое!.. А ведь устоял я на ногах, выстоял. Тоже ведь не лыком шит.
Мы вошли в гулкий туннель.
- Извините, Диомид Велимирович, я никаких таких целей не преследовал. Показалось что-то. Сорвался. Глупо получилось. Извините!
- Ты сам меня, Костя, прости, но, когда передо мной извиняются, не люблю! Не хочу унижать человека. Не люблю, когда человек унижается.
- Да какое это унижение, Демид Велимирович!
- Не надо! Пусть человек лучше в дальнейшем не ошибается. А то без конца ошибаться да извиняться - это и конца всему не видно. В жизни каждого человека, Костя, - назидательно, очень ласковым голосом заговорил он, - бывают ошибки. И лучше всего, если одна...
Очень уж Ниготкову не нравилась вся эта ситуация, что я уловил в нем какой-то там цвет... И он осторожно, аккуратно, как кобра, зондировал нечто малопонятное ему. То заигрывал, то вроде бы дулся, лишь бы разжалобить меня. Уж так ему хотелось, чтоб я раскаялся, во всем признался и пообещал никогда-никогда больше не травмировать его. И он всеми силами выговаривал на будущее, едва не выклянчивал у меня доброе расположение к нему. Видно было, что теперь его больше всего волнует вопрос: "Как быть?.. Как же быть?" И что я о нем знаю?
Мы вышли из гулкого туннеля.
- И надо же!.. Вот несчастье-то какое: струну слышишь, а людей не всех... - причитал он и шел, низко наклонив голову, то и дело впадая в задумчивость, словно считал булыжники мостовой. - Такой молодой - и на тебе, нервы! Вот ведь как... Цивилизация, как же! Пластмасса, хромосома теперь у вас... Ну а я какого цвета, а?
- Да и вы тоже серый, Демид Велимирович. Для меня теперь все черное и белое вокруг. Все бесцветное...
В настойчивом, будто бы праздном любопытстве Ниготкова сквозило беспокойство, вызванное утренним инцидентом. Из-за меня могла открыться какая-то тайна, в которой, как в скорлупе, Ниготков прятал свою вину... Какую? Этого я не знал.
Я мог ему сказать правду, какого он цвета. Мог расписать все во всех цветах, тонах и полутонах - ведь я знал, что такое цвет. Но с какой стати я должен был отвечать на его вопросы? Утром я проявил такую непосредственность и прямодушие! - и наломал дров. И до тех пор, решил я, пока мне в этом странном цветовидении хоть что-либо не станет ясно, нельзя бездумно разбрасываться оценками, бессмысленно спешить.
- А утром?.. - словно догадавшись о моих мыслях, прервал Ниготков наше молчание. - Утром, говоришь, я как клякса чернильная был?
- Утром цвета еще путались у меня перед глазами, а с обеда все стало белым и черным.
- Как снег и уголь?
- Да, примерно.
- Кто тебя знает... - вздохнул он. - Может, ты завтра, шалый, еще не то устроишь, - и кисло улыбнулся. - Лечиться тебе, Костя, надо. Не затягивай только болезнь. Профсоюз даст тебе путевку, отдохнешь на юге, нервишки поправишь, а там и все цвета увидишь. Если нужны связи с медициной, скажи, я помогу. Когда-то тоже врачевал. Правда, по ветеринарно-санитарной части... Так насчет медицины помочь?
- Нет, спасибо, Демид Велимирович. Мне должны дать направление или в какой-нибудь научно-исследовательский офтальмологический институт или в Научно-исследовательский институт глазных болезней имени Гельмгольца.
- А, ну смотри. Вон вы куда замахнулись! Прощай, Костя. Не унывай только. Если что, в любой час помогу. Но духом не падай!
- Не буду. До свидания...
Я нехотя пожал его посветлевшую розовато-фиолетовую руку.
Выделяясь яркой сиреневой кляксой среди прохожих, он быстро уходил вверх по улице.
СТРАННАЯ ПАЛИТРА
Мало-помалу я привык к новым цветам окружающего мира, привык довольно легко, потому что цвет, несмотря на всю его важность, все-таки главным в жизни человека не является.
Как ни медленно происходили в моем зрении изменения, заметное улучшение все-таки наступило: на фоне нейтрального, ставшего для меня безразличным цвета тау я уже способен был различать характерные, отличительные цвета живых существ - людей, растений, животных, птиц и насекомых. Но эти тона были далеко не теми, что видят люди обычно и что прежде видел я.
Например, едва уловимый цвет почти всех людей вместе с их одеждами находился в зеленоватой гамме. Тут господствовали бесчисленные оттенки травяно-зеленого цвета, смарагдового, зеленого, как плющ, чисто-изумрудного, хризолитового. Лишь изредка встречались мне люди золотисто-апельсиновых нюансов, голубых, вермильон, канареечно-желтых, терракотовых, огненноцветных, сепия, палевых, розовых, инкарнатных, бледно-песочных, ультрамариновых и иных. Люди таких единичных цветов были, как я установил в дальнейшем, или людьми редкой индивидуальности, или необычной судьбы, и видел я их очень редко. Разумеется, все эти оттенки были едва различимы, лишь чуть намечены на фоне цвета тау. Люди же яркого, почти ослепительного цвета встречались мне исключительно редко. Собственно, Ниготков пока что был единственным, если, конечно, не считать той золотисто-лимонной девушки, о которой я часто вспоминал.
Деревья днем, как правило, оставались тау-серыми. Ночью же стволы деревьев светились разбавленным ультрамариновым и прозрачно-голубым светом. Невозможно было отделаться от впечатления, что стволы из самосветящегося льда. Листья, кроны деревьев были мягкого голубовато-зеленого, пожалуй, даже хризолитового цвета, кроны иных деревьев, наоборот, тяготели к бирюзовому тону. Светлым, слабо-хризолитовым казался ночью и далекий лес. Трава темной ночью виделась мне сизовато-желтой, словно она была освещена высокой, невидимой луной. Когда же был ветер, трава, как и кроны деревьев, начинала светиться сильней, в ней появлялся какой-то странный, не травяной оранжево-зеленый оттенок, и тогда, после порыва ветра, хотелось посмотреть в небо и увидеть вышедшую из-за тучи луну, которой и в помине не было. Удивительно одинаковый цвет объединял детей. В основном это были спокойные бирюзовые, золотисто-лимонные и желтовато-зеленые тона. Животные отличались гаммой палевых, желтовато-белых и кремовых оттенков. Однако достаточно было мне, например, кошку рассердить, как она сию же минуту становилась ослепительно киноварно-красной, словно была из раскаленного металла...
Что еще интересно, теперь, кроме общего нейтрального цвета тау, я видел несколько таких необычных цветов, которые отсутствуют в любом спектре и никому из людей, пожалуй, неизвестны. Эти цвета очень трудно описать, и, конечно, они не имеют названий. Следовательно, мое цветовидение стало глубоко отличным от обычного: спектр воспринимаемых мною излучений сместился по отношению к обычному зрительному восприятию.
На первых порах я лишь смутно догадывался, что все это богатейшее цветовое разнообразие подчиняется какой-то закономерности, и поэтому с интересом занялся вопросом о значении цвета в жизни человека.
Я кое-что узнал о способности того или иного цвета оказывать определенное физиологическое воздействие на живой организм, вызывать у человека определенное психическое состояние. Например, синий цвет уменьшает мускульное напряжение и кровяное давление, снижает ритм дыхания, успокаивает пульс; красный - увеличивает мускульное напряжение, возбуждает и стимулирует мозг; голубой - снимает возбуждение, устраняет бессонницу, рассеивает навязчивые идеи; зеленый - расширяет капилляры, успокаивает, это освежающий цвет; коричневый - вызывает депрессию, усыпляет; в фиолетовом цвете есть что-то меланхолическое, он вызывает печаль, увеличивает органическую выносливость; розовый - расслабляет; белый вызывает ощущение ясности и чистоты; оранжевый - физиологически благоприятный цвет, тонизирует, это динамичный цвет, вызывает радость... И так далее.
Прошло еще несколько дней, и я, почти интуитивно используя достоверные знания о способности того или иного цвета оказывать вполне определенное воздействие на организм, верно уловил суть моего нового цветовидения.
Теперь мне было понятно, что мое цветоощущение означает не что иное, как способность ясно видеть в конкретном цвете определенное эмоциональное состояние того или иного человека. Более того, точную нравственно-эмоциональную характеристику! И я мог видеть, какое душевное состояние владеет человеком: радость и любовь или грусть и страдание, воодушевление, энтузиазм, вдохновение, упоение, восторг или горечь, ненависть и ярость. А вдруг по цвету можно было определить, честен ли и отзывчив человек, эгоист он или альтруист, насколько сильны естественные угрызения совести и не подавляются ли они лживыми оправданиями, не попирается ли минутной выгодой долг человеческого сердца? Вот в какие дебри сложнейших вопросов уводило меня новое мое цветовидение!..
В следующую пятницу я должен был идти на врачебно-трудовую экспертизу. Но еще на прошлой неделе меня попросили показаться в поликлинике, так как с моим заболеванием должны были познакомиться некоторые специалисты.
Я пришел в поликлинику в десять часов. В кабинете номер два меня уже дожидался один-единственный человек - очень вежливый и внимательный медик лет сорока, большой, толстый и совершенно лысый. Наверное, это был профессор неврологии, а может быть, психолог или психиатр. Сначала он меня неторопливо расспрашивал обо всем происшедшем в деревне, о моих ощущениях и прочем, не перебивал, внимательно слушал. Он поощряюще мычал, кивал головой, со всем соглашался и кое-что записывал. В конце нашей беседы профессор объяснил мне, что случилось с моим зрением.
А произошло следующее, как я понял.
Когда я глядел на радугу и вдруг услышал крик и увидел, что угрожает ребенку, я испытал, пережил сильнейшее эмоциональное перенапряжение. На фоне светлого эстетического чувства, в прекрасном мире послегрозовой тишины, в мире, освещенном солнцем, происходило что-то совершенно дикое.
В результате сильнейшего потрясения в моей центральной нервной системе произошел перескок в иной уровень восприятия. Чувствительность невероятно возросла, и на этом фоне я стал воспринимать те слабые излучения живого тела (вообще живых тел), тот диапазон электромагнитных волн, который обычно находится за высоким предохранительным порогом человеческих ощущений. Во мне что-то сместилось, кристалл повернулся иной гранью, и я перестал видеть все цвета, какие люди обычно видят, но зато стал способен воспринимать в виде того или иного цвета биоизлучения живых тел, в зависимости от того, каков был характер их возбуждения.