Эти девять лет мы много ездили по стране, но всегда возвращались в Новую Англию. А в 1958 году вернулись в Мэн уже окончательно. Моим дедушке и бабушке было тогда под восемьдесят, и семья наняла мою мать, чтобы заботиться о стариках последние годы их жизни.
Мы жили в Дареме, и хотя может показаться, что эта семейная история увела нас далеко от темы, на самом деле мы к ней как раз приближаемся. Примерно в четверти мили от маленького дома, где мы с братом выросли, стояло красивое кирпичное здание. Там жила сестра моей мамы, Этелин Пиллсбери Флоус, со своим мужем Ореном. Над их гаражом был просторный чердак, со скрипучими половицами и замечательным чердачным запахом.
В то время чердак соединялся с целой серией пристроек, и заканчивалась эта анфилада старинным амбаром. Все эти сооружения опьяняюще пахли старым, давно убранным сеном, но кое-что напоминало о тех днях, когда здесь держали скотину. Если забраться на сеновал, можно было увидеть скелеты кур, очевидно, сдохших от какой-то болезни. Я часто совершал к ним паломничество; что-то меня зачаровывало в этих куриных останках, лежащих под грудами перьев, хрупких, как лунный свет, и в темных глазницах, где когда-то были глаза, скрывалась какая-то тайна…
Чердак над гаражом представлял собой нечто вроде семейного музея. Здесь Пиллсбери годами складывали старые вещи – от мебели до фотографий, и места оставалось ровно столько, чтобы маленький мальчик мог проползти узкими проходами, ныряя под старинную лампу или перебираясь через ящик с древними обоями, которые кто-то зачем-то захотел сохранить.
Нам с братом не запрещали туда лазить, но тетя Этелин была недовольна, потому что половицы там были только положены, но не приколочены, а кое-где их вообще не хватало. Очень легко было споткнуться и провалиться на бетонный пол внизу – или прямо в кузов старого пикапа “шевроле” дяди Орена.
Именно там, на старом чердаке, в холодный осенний день 1959-го или 1960 года моя внутренняя лоза уверенно нырнула и стрелка компаса безошибочно указала на какой-то истинный мысленный полюс. В тот день я наткнулся на ящик с отцовскими книгами.., в бумажных переплетах середины 40-х годов.
На чердаке было много отцовских вещей, и я хорошо понимаю, почему после его внезапного исчезновения мать постаралась запихнуть их сюда как можно больше. Именно здесь за год или два до этого брат нашел пленку, снятую отцом на корабле. Мы с Дэви позаимствовали немного из отложенных денег (без ведома матери), взяли напрокат кинопроектор и снова и снова смотрели пленку в зачарованном молчании. В одном месте отец передал камеру кому-то другому, и вот он, Дональд Кинг из Перу, штат Индиана, стоит у поручня. Он поднимает руку, улыбается; сам не зная об этом, он машет рукой сыновьям, которые тогда еще не были даже зачаты. Мы перематывали пленку, смотрели, снова перематывали и снова смотрели. И опять. Привет, папа; интересно, где ты сейчас.
В другой коробке оказались его торговые лоции; еще в одной – альбом со статьями о разных странах. Мама говорила, что хотя он всегда ходил с вестерном в кармане, по-настоящему его интересовали научная фантастика и ужасы. Он сам не раз делал попытки написать несколько рассказов такого типа и предлагал их популярным журналам того времени, “Блюбуку”, например, и “Аргоси”, но так ничего и не опубликовал (“У твоего отца в характере не было постоянства”, – как-то раз сухо сказала мне мать', и это был самый большой упрек по отношению к нему, какой я от нее вообще когда-нибудь слышал), зато получил несколько писем с отказами: “Это-не-подойдет-но-присылайте-еще” – так я их называл в двадцатилетнем возрасте, когда сам собрал их немало (в минуты депрессии я подумывал, не использовать ли их в качестве носовых платков).
Сундучок, который я отыскал в тот день, оказался настоящей сокровищницей, полной старых изданий “Эйвон” в мягких обложках. В те дни издательство “Эйвон” было единственным, которое печатало фэнтези и книги о сверхъестественном в мягких обложках. Я с большой нежностью вспоминаю их – особенно сверкающие обложки изданий “Эйвона”, покрытые чем-то похожим на желатин. Если рассказ становился скучным, можно было длинными полосами срывать эту блестящую пленку. При этом раздавался восхитительный звук. И хотя это снова уводит нас от темы, я с любовью вспоминаю и издания 40-х годов издательства “Делл”; тогда это все были “мистери”, и на задней обложке каждой книги была изображена великолепная кровавая сцена.
Одна из книг “Эйвона” была “сэмплером” – сборником: составители решили, что слово “антология” слишком непонятно для любителей такой литературы. Там были рассказы Френка Белькнапа Лонга (“Псы Тиндалоса”), Зелий Бишоп (“Проклятие Йига”) и множество других, выбранных из предыдущих номеров “Странных историй”. Еще в сундучке были две книги Меррита – “Гори, ведьма, гори” (Bum, Witch, Burn) (не путайте с более поздним романом Фрица Лейбера “Заколдуй жену” – Conjure Wife) и “Металлическое чудовище” (The Metal Monster).
Но самым ценным в этой сокровищнице был сборник Лавкрафта 1947 года под названием “Затаившийся страх и другие рассказы” (The Lurking Fear and Other Stories). Очень хорошо помню рисунок на обложке: ночное кладбище (где-то вблизи Провиденса, судя по всему!), а из-под могильного камня выбирается отвратительная зеленая тварь с длинными клыками и горящими красными глазами. За ней маячит туннель, ведущий в недра земли. С тех пор я видел буквально сотни изданий Лавкрафта, но этот рисунок для меня лучше всего выражает дух творчества Г.Ф.Л. note 77.., и я до сих пор понятия не имею, кто его автор.
Конечно, это было не первое мое знакомство с литературой ужасов. В Америке нужно быть слепым и глухим, чтобы в возрасте десяти – двенадцати лет не столкнуться по крайней мере с одним чудищем. Но тут я впервые повстречался с серьезной литературой этого жанра. Лавкрафта называли литературным поденщиком – я категорически с этим не согласен, – но был он или нет сочинителем чтива или создателем так называемой литературной фантазии (в зависимости от вашего критического настроя), в данном контексте это не имеет значения, потому что сам он относился к своему творчеству серьезно. И это чувствуется. И поэтому эта книга, подарок моего исчезнувшего отца, была моей первой встречей с миром, гораздо более объемным, чем фильмы категории В, которые по субботам крутили в кинотеатрах, или книги для мальчиков Карла Кармера и Роя Рокуэлла. Когда Лавкрафт писал “Крыс в стене" или “Модель для Пикмена”, он не просто забавлялся или пытался заработать несколько лишних баксов; он писал всерьез, и именно на эту серьезность больше, чем на что-нибудь другое, отозвалась моя внутренняя лоза.
Я забрал книги с чердака. Тетя, которая была школьной учительницей, практичной до мозга костей, не одобряла их, но я не сдавался. На следующий день я впервые посетил равнины Ленга, познакомился с причудливым арабом Абдулом Аль-хазредом из эпохи до ОПЕК (автором “Некрономикона”, который, насколько мне известно, никогда не предлагался членам клуба “Книга-в-месяц” или Литературной гильдии, но экземпляр которого, как говорят, хранился под" замком в особом собрании Мискатоникского университета); побывал в городах Данвич и Аркхем, штат Массачусетс; и главное – встретился с мрачным ужасом “Сияния извне”.
Через одну-две недели эти книги исчезли, и я с тех пор их не видел. Я всегда подозревал, что тут не обошлось без моей тетушки Этелин.., но в конечном счете это не важно. Я уже ступил на свой путь. Лавкрафт – благодаря дару отца – открыл его мне, как сделал это для моих предшественников, среди которых Роберт Блох, Кларк Эштон Смит, Фрэнк Белкнап Лонг, Фриц Лейбер и Рэй Брэдбери. И хотя Лавкрафт, который умер еще до того, как Вторая мировая война оживила многие из его ужасных видений, не часто упоминается в этой книге, читателю не стоит забывать о его тени, длинной и тощей, с темными пуританскими глазами, тени, которая лежит почти на всех последующих произведениях ужасов. Эти глаза мне запомнились по первой увиденной мною его фотографии.., такие глаза можно увидеть на старинных портретах, которые до сих пор висят в домах Новой Англии, черные глаза, которые, кажется, смотрят не только вовне, но и внутрь. Эти глаза словно преследуют вас.
Первый фильм, который я посмотрел еще ребенком, назывался “Тварь из Черной лагуны” (Creature from the Black Lagoon). Кинотеатр был “драйв-ин” note 78; мне тогда, вероятно, было около семи лет, потому что картина, в которой снимались Ричард Карлсон и Ричард Деннинг, вышла в 1954 году. Она демонстрировалась в стереоварианте, но я не помню, чтобы надевал очки, так что, возможно, это был вторичный прокат.
Из этого фильма я ясно помню только одну сцену, но она произвела на меня неизгладимое впечатление. Герой (Карлсон) и героиня (Джулия Адаме, которая выглядела совершенно сногсшибательно в слитном купальнике) участвуют в экспедиции где-то в дебрях Амазонки. Они пробираются по узкому болотистому ручью и оказываются в широком бассейне, который выглядит идиллической южноамериканской версией райского сада.
Но в этом раю таится чудовище – естественно. Это чешуйчатая земноводная тварь, очень похожая на дегенератов-полукровок Лавкрафта – безумное и святотатственное порождение богов и земных женщин (я вас предупреждал, что трудно уйти от Лавкрафта). Чудовище медленно и терпеливо перегораживает ручей дамбой из веток и стволов, потихоньку безвозвратно запирая антропологов в ловушку.
Я тогда едва научился читать, а до ящика с отцовскими книгами было еще несколько лет. Смутно помню маминых приятелей в это время – примерно с 1952 по 1958 год; воспоминаний достаточно, чтобы понять: она общалась с мужчинами, но недостаточно, чтобы представить ее интимную жизнь. Одного звали Норвилл; от него пахло сигаретами “Лаки”, и при нем в нашей двухкомнатной квартире летом работали три вентилятора; другой был Милт, он водил “бьюик” и летом носил гигантские синие шорты; был еще третий, очень маленького роста; кажется, он работал поваром во французском ресторане. Насколько мне известно, ни с кем из них о браке речь даже не заходила. Матери, видно, хватило одного раза пройти этим путем. К тому же в то время было принято, чтобы замужняя женщина, или женщина, бывшая замужем, утрачивала способность принимать решения и зарабатывать на жизнь. А я помню маму упрямой, неподдающейся, мрачно упорной; ее почти невозможно было переубедить; она приобрела вкус к самостоятельности и хотела сама определять, как ей жить. У нее были приятели, но никто из них не задерживался надолго.
В тот вечер у нас был Милт, тот самый, с “бьюиком” и в больших синих шортах. Казалось, мы с братом ему нравимся, и он не возражал, если время от времени мы оказывались на заднем сиденье его “бьюика” (когда входишь в спокойные воды сорокалетнего возраста, идея о поцелуях в машине во время фильма уже не кажется такой привлекательной.., даже если у вас “бьюик” размером с крейсер). К тому времени как появилась Тварь, мой брат сполз на пол машины и уснул. Мама с Милтом курили одну на двоих сигарету с ментолом и о чем-то разговаривали. Впрочем, они не имели значения – по крайней мере в этом контексте; ничто не имело значения, кроме больших черно-белых фигур на экране, когда отвратительная Тварь загоняла героя и сексапильную героиню в.., в.., в Черную лагуну!
Глядя на экран, я вдруг понял, что Тварь стала моей Тварью; я ее приобрел. Даже для семилетнего мальчика Тварь выглядела не очень убедительно. Я тогда не знал, что это добрый старый Рику Браунинг, знаменитый подводный каскадер, в костюме из латекса, но догадывался, что это какой-то парень в костюме чудовища.., и точно так же догадывался: он еще навестит меня в черной лагуне моих снов и тогда будет выглядеть гораздо правдоподобнее. Он может ждать в шкафу, когда мы вернемся домой; может затаиться в темной уборной в конце коридора, от него будет нести водорослями и болотной гнилью, и он будет готов закусить маленьким мальчиком. Семь лет – возраст небольшой, но вполне достаточный, чтобы понять: ты получаешь то, за что платишь. Ты владеешь этим, ты это купил, оно твое. Ты уже достаточно взрослый, чтобы ощутить, как внезапно оживает в твоих руках лоза, наливается тяжестью и поворачивается, указывая на скрытую воду.
Моя реакция на Тварь в тот вечер, вероятно, была идеальной, именно той, на которую надеется всякий писатель или режиссер, когда снимает колпачок с ручки или крышку с объектива камеры: полнейшая эмоциональная вовлеченность, не ослабленная никаким мыслительным процессом, а ведь вы понимаете, что, для того чтобы разрушить очарование, достаточно всего лишь заданного шепотом вопроса приятеля: “Видишь молнию у него на спине?"
На мой взгляд, только люди, работающие в этой области, понимают, насколько хрупко это впечатление и какое удивительное воздействие оно способно оказать на взрослого читателя или зрителя. Когда Колридж писал о “приостановке недоверчивости”, мне кажется, он понимал, что недоверчивость, неверие – не воздушный шарик, который можно запустить в воздух с минимальными усилиями; оно обладает свинцовой тяжестью, и его нужно поднимать рывком. Разница между популярностью произведений Лавкрафта и Артура Хейли существует потому, что в существование машин и банков веря г все, но требуется значительное усилие, чтобы хоть на время поверить в Ньярлатотепа, Слепого Безлицего или Воющего в Ночи. И когда я встречаю человека, который говорит что-нибудь вроде “Я никогда не читаю таких книг и не смотрю таких фильмов, потому что этого не существует в действительности”, я этому человеку сочувствую. Он просто не выдерживает веса фантазии. Мышцы его воображения слишком ослабли.
В определенном смысле дети – идеальная аудитория для произведений ужасов. Парадокс заключается в следующем: слабые физически, дети с необыкновенной легкостью справляются с тяжестью воображения. Они жонглируют невидимыми мирами – феномен вполне понятный, если вспомнить о том, с какой перспективы они смотрят на вещи. Дети искусно манипулируют с логикой прихода Санта Клауса в канун Рождества (он может спускаться по узким каминным трубам, уменьшаясь сам, а если камина нет, то есть прорезь для писем, а если и ее нет, то всегда есть щель под дверью), с пасхальным зайцем, Богом (рослый старец, старый, седая борода, трон), Иисусом (“Как, по-твоему, он превратил вино в воду?” – спросил я своего сына Джо, когда ему – Джо, а не Иисусу – было пять лет; по мнению Джо, у Иисуса было нечто вроде волшебного “кулэйда” note 79, понимаете?), с Рональдом Макдональдом, с Бюргером Кингом, эльфами Кибблера, Дороти и Тотошкой, Одиноким Рейнджером и Тонто и с тысячью других аналогичных персонажей note 80.
В большинстве случаев родители переоценивают свою способность понимать эту открытость и стараются держать детей подальше от всего, что связано со страхом и ужасом, – “Отнесено к категории “Пиджи” (или Джи в случае со “Штаммом Андромеда” – The Andromeda Strain) note 81, но, возможно, действие слишком напряженно для маленьких детей”, – как гласит реклама “Челюстей” (Jaws); по-видимому, такие родители считают, что позволить детям пойти на настоящий фильм ужасов все равно что принести гранату в детский сад.
Тут имеет место один из странных эффектов смещения: люди забывают, что процесс роста заключается в том, что дети моложе восьми лет способны испугаться чего угодно. В подходящем месте и в подходящее время дети боятся собственной тени. Рассказывают о четырехлетнем мальчике, который отказывался ложиться в постель без горящей лампы. Родители в конце концов поняли, что он боится существа, о котором часто говорил отец; существом оказался вечерний бейсбольный матч с искусственным освещением note 82.
В свете этого кажется, что даже фильмы Диснея представляют собой минные поля ужаса, а те мультфильмы, которые, по-видимому, будут демонстрироваться до конца времен, хуже всего note 83. И сегодня встречаются взрослые, которые на вопрос о том, что в детстве показалось им самым страшным, ответят, что это те сцены, когда мать Бемби убивает охотник или когда Бемби с отцом убегают от лесного пожара. Другие кадры диснеевских фильмов, которые для них сравнимы с ужасом обитателя Черной лагуны, это марширующие метлы, вышедшие из-под контроля в “Фантазии” (Fantasia) (на самом деле для маленького ребенка истинный ужас ситуации – подразумеваемые отношения отец – сын между Микки-Маусом и старым колдуном; метлы все приводят в полный беспорядок, а когда колдун/отец вернется, последует НАКАЗАНИЕ… Такая сцена вполне может вызвать у ребенка строгих родителей приступ ужаса); ночь на Лысой горе из того же фильма; колдуньи из “Белоснежки” (Snow White) и “Спящей красавицы” (Sleeping Beauty), одна с соблазнительно красным отравленным яблоком (а какого ребенка не приучают с самого младшего возраста бояться яда?), другая со смертоносным веретеном; так можно продолжать до относительно безвредных “Ста одного далматинца” (One Hundred and One Dalmatians), в котором выступает внучка диснеевских фильмов 30 – 40-х годов – злобная Корнелия Де Вилль, с костлявым, отвратительным лицом, громким голосом (взрослые иногда забывают, как пугаются дети громкого голоса даже своих родителей) и зверским планом убить всех щенят-далматинцев (настоящих “детей”, если вы сами ребенок) и пошить из них шубы.
Деннис далее указывает, что стереофильмы мстительно вернулись (“Паразит” – Parasite, “Пятница, тринадцатое”, часть третья – Friday the 13-th, Part III, “Космический охотник” – Spacehunter, “Приключения в запретной зоне” – Adventures in the Forbidden Zone, “Сокровище четырех корон” – Treasure of the Four Crowns), и добавляет, что “для самых отъявленных любителей созданы биполароидные постоянные очки”, но администратор кинотеатра сказал мне, что обычные солнцезащитные очки за двенадцать баксов тоже подойдут. Разве не удивительна современная технология?
И все же именно родители снова и снова пускают в прокат диснеевские фильмы; при этом у них самих бегут по спине мурашки, когда они вспоминают, как они дрожали от ужаса в детстве.., потому что хороший фильм ужасов (или полное ужаса завершение того, что может быть названо комедией или мультфильмом) прежде всего сбивает нас со взрослых подпорок и возвращает в детство. И тут наша собственная тень снова может превратиться в злобного пса, зияющую пасть или манящую темную фигуру.
Возможно, наиболее четко осознание этого возвращения к детству приходит в удивительном фильме ужасов Дэвида Кроненберга “Выводок” (The Brood), в котором обеспокоенная женщина буквально рожает “детей гнева”, одного за другим убивающих членов ее семьи. В середине фильма отец сидит в отчаянии в комнате на верхнем этаже, пьет и оплакивает жену, которая первой испытала на себе гнев этого выводка. Мы видим саму кровать.., и неожиданно из-под нее показываются когтистые руки и впиваются в пол рядом с туфлями отца. Так Кроненберг возвращает нас в прошлое: нам снова четыре года, и оправдались наши самые мрачные догадки о том, что может прятаться под кроватью.
Ирония заключается в том, что дети гораздо лучше взрослых приспособлены к тому, чтобы иметь дело с фантазией и ужасом на собственных условиях. Слова “на собственных условиях” я выделил курсивом не просто так. Взрослый способен справиться с катастрофическим ужасом – каким-нибудь вроде “Резня по-техасски с помощью механической пилы” (The Texas Chainsaw Massacre), – потому что понимает: все это не по-настоящему; когда съемки кончатся, мертвецы встанут и пойдут смывать сценическую кровь. Дети не способны провести такое различие, и “Резня” вполне справедливо отнесена к категории R note 84. Детям действительно такие сцены ни к чему, как ни к чему им и заключительные кадры “Ярости” (The Fury), где Джон Кассеветес буквально разрывается на куски. Но дело в том, что если вы посадите в первый ряд смотреть “Резню” шестилетнего ребенка и взрослого, который временно теряет способность различать вымышленное и “реальное” (как выражается Дэнни Торранс, маленький герой “Сияния” (The Shining) – допустим, вы дали взрослому за два часа до сеанса дозу ЛСД, – что ж, ребенку неделю будут сниться кошмары. Взрослый же проведет не меньше года в комнате с обитыми резиной стенами, откуда будет писать домой письма цветными мелками.
Некоторое количество фантазии и ужаса в жизни ребенка кажется мне полезным. Воображение помогает ему справиться с ними, а благодаря своему уникальному положению в жизни дети способны заставить такие чувства работать. К тому же они сами хорошо понимают уникальность своего положения. Даже в таком относительно упорядоченном обществе, как наше, им ясно, что выживут они или нет, от них совершенно не зависит. Дети до восьми лет “зависимы” во всех значениях этого слова; от отца и матери (или какого-нибудь их подобия) зависит не только наличие пищи, одежды и жилища, но и что машина не попадет в аварию, что они вовремя сядут на школьный автобус, что их приведут домой из каб-скаутов note 85 или “Брауниз” note 86, что лекарства будут покупаться в специальной упаковке, чтобы дети не могли их случайно вскрыть и отравиться, что их не ударит током, когда они возятся с тостером или играют в салон красоты Барби в ванной.
Этой зависимости противоречит врожденный инстинкт самосохранения. Ребенок осознает, что не контролирует ничего, и я подозреваю, что именно это заставляет его беспокоиться. Это приблизительно та же тревога, которую испытывают пассажиры самолета. Они не боятся, потому что воздушный транспорт считается безопасным; но они тревожатся, потому что ситуация от них не зависит, и если что-то пойдет не так, все, что они могут, это сидеть, сжимая в руках санитарный пакет или журнал. Напротив, информированный человек разумом отлично понимает, что поездка в машине гораздо опаснее самолета, и тем не менее за рулем чувствует себя комфортабельнее, потому что сохраняет контроль над ситуацией.., или по крайней мере иллюзию его.
Тайная враждебность, которую люди питают к пилотам самолетов, возможно, отчасти объясняет, почему, подобно мультфильмам Диснея, которые бесконечно крутят, старые волшебные сказки тоже живут вечно. Родитель, который протестующе вскидывает руки при мысли о том, что его ребенок пойдет смотреть “Дракулу” или “Подмененного” (Changeling) (с его извращенным образом тонущего ребенка), вряд ли станет возражать, если его чадо почитает на сон грядущий “Гензеля и Гретель”. Но вдумайтесь: в сказке о Гензеле и Гретель рассказывается о брошенном ребенке (да, организовала это мачеха, но все равно символически она мать, а отец – пустоголовый простофиля, который во всем слушается жену, даже когда знает, что она не права; следовательно, мы можем считать ее аморальной, а его – активно злым, в библейском или мильтоновском смысле), далее происходит похищение (ведьма в конфетном доме), порабощение, незаконное задержание и, наконец, оправданное убийство и кремация. Мало кто из родителей возьмет ребенка на “Выжить” (Survive) – остросюжетный фильм об игроках в регби, которые выжили в авиакатастрофе в Андах благодаря тому, что питались погибшими товарищами, но те же самые родители не возражают против “Гензеля и Гретель”, где ведьма откармливает детей, чтобы потом их съесть. Мы предлагаем детям такие сказки почти инстинктивно, возможно, на более глубинном уровне понимая, что они являются идеальными центрами кристаллизации страхов и враждебности.
Даже у снедаемых тревогой авиапассажиров есть свои волшебные сказки – все эти фильмы типа “Аэропорт”, которые, подобно “Гензелю и Гретель” и мультфильмам Диснея, проявляют все признаки бесконечной жизни.., но которые следует смотреть только на День благодарения. Потому что в каждом из них снимается большое количество индеек note 87.
Моя инстинктивная реакция на “Тварь из Черной лагуны” напоминала ужасный обморок наяву. Прямо на моих глазах происходил кошмар; весь ужас, который хранится у нас в генетической памяти, развертывался передо мной на экране кинотеатра.
Примерно двадцать два года спустя мне выпала возможность снова посмотреть “Тварь из Черной лагуны” – не по телевизору, когда впечатление нарушается рекламой подержанных автомобилей, музыкальных альбомов и нижнего белья; слава богу, фильм я смотрел нетронутый, несокращенный и даже в стереоварианте. Те, кто, подобно мне, носит очки, с трудом пользуются очками для стерео; спросите у любого очкарика, как ему нравятся картонные очки, которые дают при входе в кинотеатр. Если стереофильмы снова начнут производить в больших количествах, я намерен отправиться в ближайший центр коррекции зрения и заплатить семьдесят баксов за специальные защитные линзы – одну красную, другую зеленую. Не говоря уже о раздражающих очках, должен упомянуть, что я взял с собой своего сына Джо – ему было пять лет, примерно столько же, сколько было мне в том драйв-ин-кинотеатре (и представьте, каково было мне обнаружить, что картина, которая привела меня в такой ужас в тот далекий вечер, была экспертами ААК note 88 отнесена к группе Джи – точно так же, как фильмы Диснея note 89).
В результате я испытал то странное чувство возвращения назад во времени, которое, я уверен, испытывает большинство родителей, когда смотрят вместе с детьми фильмы Диснея, или читают им книги про Винни Пуха, или берут с собой в Шрайн note 90 или в цирк “Барнум и Бейли”. Популярная запись способна создать определенную “установку” в сознании слушателя именно из-за своей короткой – от трех недель до трех месяцев – жизни, и потому старые золотые диски звучат до сих пор – это эмоциональный эквивалент растворимого кофе. Когда по радио “Бич Бойз” note 91 поют “Помоги мне, Ронда”, я всегда испытываю удивительную виноватую радость первого чувства (и если вы учтете мой нынешний возраст – тридцать три года – и проделаете вычитание, то поймете, что я в этом отношении чуть отставал). Книги и фильмы делают то же самое, хотя, на мой взгляд, возрождаемая ими мысленная установка в случае кино по глубине и текстуре богаче и глубже, а в случае книг – сложнее.
В тот день с Джо я как бы посмотрел “Тварь из Черной лагуны” с другого конца телескопа, но теория возрождаемой мысленной установки по-прежнему применима; в сущности, она остается неопровержимой. Время, возраст и опыт наложили на меня, как и на всех, свой отпечаток; время не река, как полагал Эйнштейн, а большое стадо бизонов, которые проносятся над нами и втаптывают нас в землю, оставляя мертвыми и окровавленными, со слуховым аппаратом в ухе и с мешочком для постоянного принятия испражнений на ноге вместо кольта-44. Двадцать два года назад я не знал, что Тварь на самом деле – добрый старый Рику Браунинг, знаменитый подводный каскадер, в костюме из латекса, и на этот раз подавить недоверие мне было гораздо труднее. Но я его подавил – что ничего не значит, а может быть (я надеюсь!), означает, что стадо бизонов до меня еще не добралось. Но когда недоверие наконец исчезло, нахлынуло прежнее чувство, как пять лет назад, когда я впервые повел Джо и Наоми, мою дочь, в кино – на новую версию “Белоснежки и семи гномов”. В фильме есть сцена, в которой, после того как Белоснежка надкусила отравленное яблоко, гномы с плачем уносят ее в лес. Половина детишек, сидящих в зале, утопала в слезах; у остальных глаза тоже были на мокром месте. Мысленная установка восстановилась настолько, что я тоже почувствовал прилив слез. Я ненавидел себя за то, что мной можно так откровенно манипулировать, но тем не менее поддавался – сидел, пуская в бороду слезы из-за героев мультика. Но это не Дисней манипулировал мной – я сам. Это проснулся во мне ребенок, проснулся и заплакал.., и на какое-то время ожил.
Когда “Тварь из Черной лагуны” уже подходила к концу, груз недоверия уравновесился где-то у меня над головой, и режиссер Джек Арнолд вновь произвел передо мной древнее уравнение волшебной сказки – каждый символ отчетливый, крупный, и с ними управляться легко, как с детскими кубиками. Когда мы смотрим фильм, ребенок просыпается в нас и начинает понимать, что такое умирание. Умирание – это когда Тварь из Черной лагуны перегораживает выход. Умирание – это когда чудовище добирается до тебя.
В конце концов герой и героиня, разумеется, не только выживают, но и одерживают победу – как Гензель и Гретель. Когда в кинотеатре драйв-ин вспыхнул свет и на большом белом экране появилась надпись “Спокойной ночи, ведите машину осторожней” (а также напоминание “Не забудьте посетить вашу церковь”), на короткое время пришло чувство облегчения, почти воскрешения. Но более основательным было ощущение того, что добрый старый Ричард Карлсон и добрая старая Джулия Адаме исчезнут в третий раз, а останется – останется навсегда – Тварь, которая медлительно и терпеливо ждет свою жертву на дне Черной лагуны; даже сейчас я вижу, как она выглядывает из-за растущей стены грязи и веток.
Ее глаза. Ее древние глаза.
Глава 5. РАДИО И ДЕКОРАЦИИ РЕАЛЬНОСТИ
Книги и фильмы – дело хорошее, и скоро мы к ним вернемся, но сначала я хочу немного поговорить о радио середины 50-х годов. Начну с самого себя, и от меня мы сможем перейти к обобщениям.
Я принадлежу к последней четверти последнего поколения, которое еще помнит радиопостановки как форму драматического искусства со своими собственными декорациями реальности. Впрочем, к пониманию значения радио нас это утверждение не приближает, каким бы справедливым оно ни было. Золотой век радио кончился примерно в 1950 году, и в том же году начался период, скромная попытка осветить который предпринята в книге; в тот год я встретил свой третий день рождения и научился пользоваться горшком. Я присутствовал при рождении рок-н-ролла и видел, как он растет – здоровым и сильным… Но также я присутствовал у смертного одра радио, когда оно умирало как мощное средство передачи произведений искусства.
Бог свидетель, драму по-прежнему можно найти на радио – “Театр загадок” (Mystery Theater) Си-би-эс note 92 тому пример; и даже комедию, как знает всякий преданный поклонник удивительно абсурдного супергероя – Чикенмена note 93. Но “Театр загадок” выглядит странно плоским и мертвым – всего лишь антикварная вещица. Нет той эмоциональной энергии, которой бурлила радиосеть, когда каждую неделю со скрипом открывалась дверь “Внутреннего святилища” (Inner Sanctum), или начинались передачи “Неизвестное измерение” (Dimension Х), “Я люблю тайны” (I Love a Mystery), или в первые дни “Саспенса” (Suspense). Хотя я слушаю “Театр загадок”, когда выпадает время (и когда И. Дж. Маршалл бывает в ударе), я не особенно рекомендовал бы его публике: он похож на “студебекер”, который только по непонятной случайности еще на ходу, или на последнюю в мире бескрылую гагару. “Театр загадок” Си-би-эс похож на силовой кабель, через который когда-то подавался мощный, почти смертоносный ток, а теперь он валяется в углу, необъяснимо холодный и совершенно безвредный. “Приключения Чикенмена” (The Adventures of Chickenman), объединенная комедийная программа, воспринимается лучше (но это свойство комедий вообще, что на радио, что в театре), однако к неустрашимому Чикенмену все же необходимо привыкнуть, как к нюхательному табаку или виноградным улиткам. В приключениях Чикенмена мне больше всего нравится тот момент, когда он, в сапогах, трико и шляпе, приходит на остановку междугородного автобуса и обнаруживает, что поскольку у него нет карманов, то нет и ни единой монетки, чтобы заплатить за проезд note 94. Но как ни мил этот Чикенмен, весело переходящий от одной нелепой ситуации к другой, в компании со своей еврейской мамой, с ее бесценными советами и куриным бульоном с шариками мацы, он всегда как-то размыт, всегда словно не в фокусе.., за исключением, может быть, того бесценного момента, когда он стоит перед шофером автобуса, зажав шляпу между ног. Я улыбаюсь, слушая приключения Чикенмена; иногда даже смеюсь, но все же таких потрясающе смешных моментов, как с Фиббером Макги note 95, который подходит к своему шкафу, неудержимым, как само время, или с Честером Ф. Райли, погруженным в долгий и тревожный разговор с соседом, гробовщиком по имени Диггер О'Делл (“Он думает, что он большая шишка”), еще не встречал.
Наиболее отчетливо я помню только одну радиопрограмму, которая, безусловно, относилась к танцу смерти – “Саспенс”, и она тоже передавалась радиосетью Си-би-эс.
Мы вместе с моим дедом (тем самым, что в молодости работал с Уинслоу Хомером) слушали радио вместе. В восемьдесят два года дед был здоров и силен, но его речь понять было невозможно из-за густой бороды и отсутствия зубов. Он говорил – и очень много, – но только моя мать была способна разобрать его бормотание. “Гиззен-группен фазззава-групп?” – спрашивал он меня, когда мы вместе слушали старый настольный радиоприемник “Филко” note 96. “Конечно, дедушка”, – отвечал я, не имея ни малейшего представления о том, с чем согласился. Тем не менее радио нас объединяло.
В то время – 1958 год – мои бабушка и дедушка жили в одной комнате, которая служила одновременно гостиной и спальней, самой большой комнате маленького новоанглийского дома. Дедушка ходил – с трудом, но бабушка уже ослепла, была прикована к постели и ужасно тучна; она страдала гипертонией. Иногда сознание ее прояснялось, и тогда она разражалась длинными тирадами, требуя, чтобы мы накормили лошадь, погасили свет или помогли ей встать, чтобы она могла испечь на ужин пирог. Временами она разговаривала с Флосси, одной из моих теток по материнской линии. Флосси умерла от менингита сорок лет назад. Итак, ситуация в комнате была такой: дед сохраняет ясный ум, но понять его невозможно; бабушка вполне понятна, но впала в маразм.
И между ними двумя – дедушкин радиоприемник.
По радиовечерам я приносил стул, ставил его в дедушкином углу, а дед закуривал одну из своих большущих сигар. Звучал гонг, возвещающий начало “Саспенса”, или Джонни Доллар начинал еженедельный рассказ о своих расходах, или из динамика доносился голос Билла Конрада в исполнении Мэтта Диллона, глубокий и порой невыразимо вульгарный: “Это делает человека бдительным.., и немного одиноким”. Для меня запах крепкой сигары в маленькой комнате до сих пор связан с воспоминанием, как я воскресным вечером вместе с дедом слушаю радио. Скрип двери, звон шпор.., или вопль в конце классической серии “Саспенса”: “Вчера ночью ты умер”.
И они действительно умерли, одна за другой, все последние радиопрограммы. Первой ушла в небытие “Пороховой дым” (Gunsmoke). Сейчас у телезрителей лицо Мэтта Диллона, которое в прошлые годы можно было только воображать, ассоциируется с Джеймсом Арнессом, лицо Аманды Блейк – с Китти, Милбурна Стоуна – с Доком, а лицо Денниса Уивера, разумеется, с Честером. Их лица и голоса затмили голоса, приходящие по радио. И даже сейчас, двадцать лет спустя, энергичный, слегка подвывающий голос Уивера у меня связывается с Честером Гудом (или, как он именовался в радиопередачах, Честером Праудфутом); я вижу, как он торопливо идет по тротуару Додж-Сити и кричит: “Мистер Диллон! Мистер Диллон! Там, на Лонг-бренч, что-то случилось!” “Джонни Доллар” продержался еще с год или чуть дольше; он закрыл последнее дело и исчез в том аду, куда попадают все ушедшие в отставку следователи страховых компаний.
"Саспенс”, последний из радиоужастиков, умер в тот же день, что и “Джимми Доллар”, – 30 сентября 1962 года. К тому времени телевидение продемонстрировало свои способности производить ужасы; как и “Пороховой дым”, “Внутреннее святилище” перепрыгнуло с радио на видео, и мы наконец смогли увидеть скрипучую дверь. Она была поистине ужасна – слегка покосившаяся, покрытая паутиной, и тем не менее в этом было какое-то облегчение. Ничего нет ужаснее, чем звучащая дверь. Я не собираюсь писать длинную диссертацию на тему, почему умерло радио или почему оно по сравнению с телевидением предъявляет повышенные требования к воображению слушателя (хотя мы вкратце коснемся этой темы, когда будем говорить о великом Арчи Оболере); радиодраму и без того слишком много анализировали и явно перехваливали. Легкая ностальгия полезна для души, но, мне кажется, я уже достаточно отдал ей дань.
Однако я хочу кое-что сказать о воображении как инструменте искусства и об умении внушить страх. Эта мысль не принадлежит мне: я слышал, как ее выразил в 1979 году Уильям Ф. Нолан на Всемирной конвенции фантастов. Нолан сказал, что ничто не пугает так сильно, как то, что находится за запертой дверью. Вы подходите к двери в старом покинутом доме и слышите, как что-то скребется за ней. Аудитория замирает вместе с героем, когда он или она (чаще она) подходит к запертой двери. Героиня распахивает дверь и видит насекомое размером с автомобиль. Аудитория кричит, но в этом крике звучит странное облегчение. “Насекомое в десять футов – это, конечно, ужасно, – думает зритель, – но с десятифутовым насекомым я справлюсь. Я боялся, что оно будет в сто футов ростом”.
Если хотите, задумайтесь над самой страшной серией из “Подмененного”. Героиня (Триш ван Девере) бежит к дому с привидениями, который снял ее новый друг (Джордж Скотт), уверенная, что тот нуждается в ее помощи. На самом деле Скотта в доме нет, но множество негромких вкрадчивых звуков заставляют ее думать, что есть. Загипнотизированная публика смотрит, как Триш поднимается на второй этаж, на третий; наконец, взбирается по узкой, затянутой паутиной лестнице, ведущей на чердак, где восемьдесят лет назад был жестоко убит мальчик. И когда она заходит на чердак, кресло мальчика на колесиках неожиданно поворачивается и устремляется к ней, гонится за ней по всем трем этажам, по коридору и отрезает путь к входной двери. Публика кричит, когда пустое кресло преследует героиню, но самое страшное не это; самое страшное происходит, когда камера задерживается на длинных темных лестницах и мы пытаемся вообразить, как сами поднимаемся по этим лестницам к еще неведомому, но уже ждущему нас ужасу.
Приводя пример с большим насекомым, Нолан говорил как сценарист, но его мысль применима к любым видам искусства. То, что таится за дверью или на верху лестницы, никогда не пугает так, как сама лестница или дверь. И поэтому возникает парадокс: вызванный средствами искусства ужас почти всегда разочаровывает. Можно очень долго пугать неизвестным (классический пример, на который также указал Билл Нолан, это фильм Жака Турнюра “Проклятие демона” (Curse of the Demon), с Даной Эндрюс), но рано или поздно вам придется выложить карты. Придется открыть дверь и показать публике, что там, за ней. И даже если за ней насекомое не в десять, а в сто футов ростом, публика облегченно вздохнет и подумает: “Насекомое в сто футов – это ужасно, но с ним я справлюсь. Я боялся, что оно будет в тысячу футов”. Дело в том – и это очень удачно для человечества, потому что позволяет справиться с такими ужасами, как Дахау, Хиросима, крестовый поход детей note 97, массовый голод в Камбодже и то, что произошло в Джонстауне, в Гвиане, – итак, дело в том, что человеческое сознание способно справиться почти со всем, чем угодно.., и перед писателем или режиссером, работающими в жанре ужаса, возникает проблема: как изобрести психологический эквивалент перемещения быстрее света, если есть уравнение Е = mc
Существует и всегда существовала школа писателей (я не принадлежу к их числу), которые считают, что преодолеть это затруднение можно, вообще не открывая дверь. Классический пример этого – там даже есть дверь – созданная Робертом Уайзом версия романа Шерли Джексон “Призрак Хиллхауза” (The Haunting of Hill House). По сюжету роман и фильм не очень различаются, но мне кажется, они существенно различны в пафосе, точке зрения и конечном эффекте. (Мы ведь говорим о радио, кажется? Что ж, рано или поздно мы к нему вернемся.) Позже мы поговорим о превосходном романе миссис Джексон, но сейчас давайте разберемся с фильмом. В нем некий антрополог (Ричард Джонсон), чье хобби – поиски привидений, приглашает трех человек провести с ним лето в пользующемся дурной славой Хиллхаузе, где в прошлом происходило много страшных событий и где время от времени люди видят (или не видят) привидения. В эту группу входят две женщины (Джули Харрис и Клейр Блуми), у которых ранее уже был опыт контакта с невидимым миром, и беспечный племянник нынешнего владельца дома (его играет Расе Тамблин, этот старый пляшущий придурок из киноверсии “Вестсайдской истории” (West Side Story)).
Экономка миссис Дадли делает каждому простое пугающее предупреждение: “Ближе чем в городе нет ни одной живой души. Никто не придет сюда. Никто не услышит ваш крик. Ночью. В темноте”.
Конечно, миссис Дадли оказывается права, и выясняется это очень скоро. Все четверо переживают серию ужасных происшествий, одно страшнее другого, и беспечный Люк заявляет в конце концов, что дом, унаследовать который он так стремился, нужно сжечь дотла.., а почву посыпать солью.
Для нас самое любопытное здесь в том, что зритель так и не узнает, что же такое ужасное таится в Хиллхаузе. Что-то в нем есть, конечно. Что-то ночью берет за руку испуганную Элеанор – она думает, что это Тео, но на следующий день выясняется, что Тео к ней не приближался. Что-то бьет по стене со звуком пушечного выстрела. А пресловутую дверь это что-то заставляет выгибаться внутрь так, что она становится похожа на большой пузырь – зрелище настолько необычное для взгляда, что сознание реагирует на него с ужасом. Пользуясь выражением Нолана, что-то скребется за дверью. На самом деле, несмотря на отличную игру актеров, отличную режиссуру и превосходное черно-белое операторское мастерство Дэвида Болтона, в фильме Уайза (название сокращено до “Призрака” – The Haunting) мы имеем дело, по сути, с одним из немногих “радиоужастиков”. Что-то скребется за разукрашенной дверью, что-то ужасное.., но Уайз предпочитает так и не открывать эту дверь.
Лавкрафт бы открыл.., вернее, только чуть-чуть приотворил бы. Вот окончание дневника Роберта Блейка из посвященного Роберту Блоху рассказа “Обитатель тьмы” (The Hunter of the Dark):
"Нет ощущения пространства – далекое близко, а близкое – далеко. Нет света, нет стекла – вижу эту колокольню – башню – окно. Могу слышать – Родерик Ашер – сумасшедший или схожу с ума – в башне движется и издает звуки существо – я – это оно, а оно – это я – хочет выбраться.., должно выбраться и собирается с силами… Оно знает, где я нахожусь…
Я, Роберт Блейк, но я вижу башню в темноте. Появился отвратительный запах.., все путается перед глазами.., бросилось на окно башни.., разбило его и вырвалось наружу… Ия.., гнаи.., ягг…
Я вижу его – оно приближается – жуткий ветер – огромное пятно – черные крылья – Йог-Соттот, спаси меня! – огромные горящие глаза…” note 98.
Так кончается рассказ, а нам остается лишь смутно представлять себе, чем же был этот призрак Роберта Блейка. “Не могу его описать, – повторяет герой за героем. – Но если бы мог, вы бы сошли с ума от страха”. Почему-то я в этом сомневаюсь. Я думаю, что и Уайз, а до него Лавкрафт понимали, что открыть дверь – значит на девяносто процентов уничтожить цельный, подобный сновидению эффект чистого ужаса. “Я могу с этим справиться”, – скажет себе аудитория, усаживаясь поудобнее, и бах! – проиграет матч в самом конце девятого иннинга.
Я не одобряю такой метод – мы позволим двери выпячиваться, но не откроем ее, – потому что считаю: это игра не на победу, а на ничью. В конце концов в этих бесчисленных коробочках, вложенных одна в другую, существует (или может существовать) одна, которая погубит весь замысел. Я предпочитаю распахнуть дверь настежь в разгаре веселья, я лучше открою карты. А если публика разразится не криками ужаса, а смехом, если зрители заметят молнию на спине чудовища, придется вернуться к чертежам и попытаться построить все заново.
Самым привлекательным в радио – и это лучшее его качество – было то, что для него не существовало вопроса, открывать или не открывать дверь. Радио свободно от него по своей природе. Радиослушатели вплоть до 1950 года и помыслить не могли о том, что когда-нибудь декорация реальности будет подкреплена зрением.
Так что же это за декорация реальности? Вот еще один пример сопоставления и контраста из области кино. Один из классических фильмов ужасов, который мне не довелось посмотреть в детстве, – “Люди-кошки” (Cat People) Вэла Льютона, режиссер Жак Турнюр. Как и “Уродов” (Freaks), этот фильм непременно вспоминают фэны, когда заходит речь о “великих ужастиках”; наряду с ним упоминаются “Проклятие демона” (The Curse of the Demon), “Мертвая ночь” (Dead of the Night) и “Подкрадывается неизвестное” (The Creeping Unknown). Впрочем, сейчас нам достаточно фильма Льютона. Именно его многие с любовью помнят с детства – именно он впервые их напугал. Причем всегда вспоминаются два эпизода фильма, в обоих участвует Джейн Рэндольф, “хорошая” девушка, а ей угрожает Симона Саймон, “плохая” девушка (которая, будем справедливы, сама по себе зла не больше, чем бедный старый Ларри Тэлбот в “Человеке-волке” (The Wolf Man)). В первом эпизоде мисс Рэндольф оказывается запертой в пустом подвале с плавательным бассейном, и к ней подбирается большая кошка из джунглей; во втором эпизоде она идет по Центральному парку, а кошка опять подкрадывается.., все ближе и ближе.., она уже готовится прыгнуть.., мы слышим ее хриплый рев.., оказывается, что это всего лишь тормоза проезжающего автобуса. Мисс Рэндольф садится в него, публика с облегчением вздыхает, осознав, что ужасная катастрофа была совсем рядом, но миновала.
Если говорить о психологическом воздействии, я не стану спорить с тем, что “Люди-кошки” – хороший, может быть, даже великий американский фильм и, несомненно, лучший фильм ужасов 40-х годов. В основе мифа о людях-кошках – кошколаках, если хотите – сексуальный страх: Ирене (мисс Саймон) в детстве сказали, что всякое проявление страсти превратит ее в кошку, и с тех пор она в это верит. Тем не менее она выходит замуж за Кента Смита, который настолько поражен, что послушно ведет ее к алтарю, хотя каждому ясно, что брачную ночь – и множество других ночей – он проведет на кушетке психоаналитика. Неудивительно, что бедняга со временем начинает искать утешения у Джейн Рэндольф.
Но вернемся к этим двум эпизодам. Сцена в плавательном бассейне очень эффектна. Льютон и режиссер Жак Турнюр, подобно Стенли Кубрику, были настоящими мастерами, умели довести эпизод до совершенства и учитывали все мелочи. Они нигде не отступают от правды, начиная от крытых плиткой стен и плеска воды в бассейне до легкого эха, которое вторит мисс Рэндольф, когда она задает вечный вопрос фильмов ужасов: “Кто здесь?” Я уверен, что на публику 40-х годов не меньший эффект производила и сцена в Центральном парке, но сегодня так уже не выходит: даже в захолустных городках зрители свистят и смеются.
Я увидел этот фильм уже став взрослым и некоторое время не мог понять, из-за чего же весь сыр-бор. Наконец я сообразил, почему сцена преследования в Центральном парке работала в 40-е годы, но не срабатывает сегодня. Это связано с тем, что техники киностудии называют “уровнем искусственности”. Но это лишь рабочий термин для того, что я называю “зрительной установкой” или “декорацией реальности”.
Если у вас будет возможность посмотреть “Людей-кошек” по телевизору, или в доме отдыха, или за городом, обратите особое внимание на эту сцену. Вглядитесь внимательней, и вы убедитесь, что это совсем не Центральный парк. Это декорация, построенная в павильоне. Причина ясна:
Турнюр, который хотел в любое время контролировать освещенность note 99, не мог выбирать между павильоном и натурными съемками; у него просто не было выбора. “Уровень искусственности” в 1942 году не позволял снимать сцену на местности вечером. Если снимать днем с толстым фильтром, то фальшь еще больше бросается в глаза, и поэтому Турнюру некуда было деться от павильона – интересно, кстати, что сорок лет спустя Стенли Кубрик тоже предпочел павильон, снимая “Сияние” (The Shining)… Как Льютон и Турнюр, Кубрик – режиссер, который тоже очень чувствителен к нюансам света и тени.
Для театральной публики того времени в этом не было фальши: зрители привыкли включать в фильм процесс своего воображения. Декорации принимались как данность, точно так же, как сейчас мы принимаем почти полное отсутствие декораций в пьесах, которые (как “Наш город” (Our Town) Торнтона Уайлдера) требуют “голой сцены”; театрал викторианской эпохи такой спектакль встретил бы в штыки. Он мог бы понять принцип голой сцены, но на эмоциональном уровне пьеса для него утратила бы все очарование. Он сказал бы, что “Наш город” находится за пределами его декораций реальности.
Для меня сцена в Центральном парке утратила правдоподобность по той же причине. Чем дальше камера движется вслед за мисс Рэндольф, тем громче моему глазу все окружающее кричит: “Фальшь! Фальшь! Фальшь!” Я должен беспокоиться за мисс Джейн Рэндольф, а я думаю о каменной стене из папье-маше. Когда наконец подъезжает автобус и звук его тормозов напоминает рычание разочарованной кошки, я размышляю о том, как трудно втиснуть нью-йоркский автобус в тесный павильон, и о том, настоящие ли кусты на переднем плане.
Декорации реальности изменчивы, и границы той мысленной страны, в которой можно плодотворно использовать воображение (Род Серлинг дал этой стране название, которое стало в нашем языке идиомой – “Сумеречная зона”), находятся в почти непрерывном движении. В 60-е годы, когда смотрел фильмы, которых не видел раньше, “уровень искусственности” вырос настолько, что павильоны и декорации едва ли не стали нелепыми. Появилась возможность снимать практически при любом освещении. В 1942 году Вэл Льютон не мог снимать сцену в Центральном парке ночью, зато в “Барри Линдоне” (Barry Lyndon) Стенли Кубрик снял несколько сцен при свете свечей. Этот технический “квантовый скачок” имел парадоксальный эффект: он ограбил банк воображения. В своем следующем фильме – “Сияние” – Кубрик сделал гигантский шаг назад, к павильону note 100.
Вы можете сказать, что все эти рассуждения очень далеки от радиодрамы и вопроса, открывать или не открывать дверь, за которой чудовище, но на самом деле мы совсем рядом с обеими темами. Как зрители 40-х и 50-х годов верили в декорации Центрального парка, изготовленные Ньютоном, так и радиослушатели верили в то, что говорят им диктор, актеры и звукорежиссеры. Визуальная декорация присутствовала, но она была гибкой, и сильное воображение ее легко изменяло. Когда вы создаете чудовище в своем сознании, у него на спине нет никакой молнии; это самое настоящее чудовище. Сегодняшняя аудитория, слушая старые записи, не принимает вымышленный бальный зал, как я не принял каменные стены Льютона из папье-маше; мы просто слышим записи диджеев 40-х годов. Но для публики того времени этот бальный зал не был вымышленным; можно было представить себе мужчин во фраках и женщин в бальных платьях и гладких, по локоть, перчатках, горящие на стенах свечи и дирижера Томми Дорси в ослепительно белом смокинге. Или, как в случае со знаменитой постановкой Орсона Уэллса “Война миров”, с участием актеров театра “Меркурий” (миллионы американцев никогда этого не забудут), можно было настолько расширить страну воображения, что люди с криками выбегали на улицы. На ТВ это не сработало бы, но на радио никаких молний на спинах марсиан не было.
Мне кажется, радио избежало проблемы “открытой двери/закрытой двери”, потому что нацеливалось скорее на воображение, чем на “уровень искусственности”. И как следствие могло сделать реальным все.
Свой первый опыт, связанный с истинным ужасом, я получил из рук Рэя Брэдбери – это была постановка по его рассказу “Марс – это рай” из “Неизвестного измерения”. Передача вышла примерно в 1951 году, значит, мне тогда было четыре. Я попросил разрешения послушать, но мама не разрешила. “Уже поздно, – сказала она, – и кроме того, мальчика твоего возраста это расстроит”.
В другой раз мама рассказала мне, что одна из ее сестер едва не перерезала себе вены на руках, услышав радиоспектакль “Война миров” Орсона Уэллса. Тетка не собиралась спешить; она могла выглянуть в окно ванной комнаты, и, по ее собственным словам, она не собиралась кончать жизнь самоубийством, пока не увидела на горизонте марсианские треножники. Вероятно, можно сказать, что передача слишком расстроила мою тетю.., и голос моей матери до сих пор преследует меня в беспокойных снах:
"расстроит.., расстроит.., расстроит., "
Тем не менее я подобрался к двери, чтобы послушать тайком. Мама оказалась права: меня это расстроило.
Космические путешественники приземляются на Марсе – только это совсем не Марс. Это добрый старый Гринтаун, штат Иллинойс, и населен он покойными друзьями и родственниками космонавтов. Здесь их матери, возлюбленные, добрый старый Клэнси, полицейский, мисс Хэнрис, учительница второго класса. На Марсе Лу Гериг note 101 по-прежнему играет за “Янки”.
Марс – это рай, решают космические путешественники. Местные жители приглашают космонавтов в свои дома, там они мирно спят, набив животы гамбургерами, сосисками и яблочным пирогом. Только один из членов экипажа подозревает нечто невыразимо страшное, и он прав. О, как он прав! Но даже он слишком поздно распознает смертоносную иллюзию.., потому что ночью эти любимые лица начинают растекаться, распадаться, меняться. Добрые мудрые глаза превращаются в черные ямы, полные смертельной ненависти. Розовые яблочные щеки бабушки и дедушки удлиняются и желтеют. Носы вытягиваются в сморщенные хоботы. Это ночь страха, ночь безнадежных криков и запоздалого ужаса, потому что Марс – совсем не рай. Марс – это ад, полный ненависти, обмана и смерти.
В ту ночь я спал не в постели, а на пороге, чтобы мне на лицо падал реальный и рациональный свет лампы из ванной. Такова была власть радио в самом его расцвете. Тень, заверяли нас в начале каждого эпизода, обладает “силой затуманивать разум человека”. И сейчас, когда я думаю о художественных передачах, мне приходит в голову, что ТВ и кино часто затуманивают ту часть нашего разума, где наиболее плодотворно работает воображение; они делают это, навязывая нам диктатуру зримых декораций.
Если представить себе воображение как существо-метаморф (представьте себе, если хотите, что Ларри Тэлбот обречен оборачиваться каждое полнолуние не в волка, а всякий раз в другое животное, во всех животных – от акулы до мухи), то одна из этих форм – буйная горилла, существо, чрезвычайно опасное и совершенно не поддающееся контролю.
А если это кажется вам слишком надуманным или мелодраматичным, подумайте о своих детях или о детях близких друзей (но не о своем детстве: вы можете достаточно точно помнить события, но воспоминания об эмоциональном состоянии будут совершенно искаженными); мы знаем немало случаев, когда дети отказываются включить свет на втором этаже, или спуститься в подвал, или даже взять пальто из шкафа, потому что видели или слышали что-то, испугавшее их, – и это не обязательно кино или телепередача. Я уже упоминал “двухголовое ночное чудовище”; Джон Макдональд рассказывает, что его сын месяц с лишним боялся чего-то, что он называл “зеленым потрошителем”. Наконец Макдональд и его жена поняли, в чем дело, – за обедом их друг упомянул “Мрачного Косца” note 102; позже Макдональд назвал так один из своих рассказов о Трэвисе Макги.
Ребенок может испугаться чего угодно, и взрослые обычно понимают, что слишком переживать из-за этого – значит разрушить с ним нормальные отношения: начинаешь чувствовать себя как солдат посреди минного поля. К этому добавляется еще один усложняющий фактор: иногда мы нарочно пугаем детей. Однажды, говорим мы, дядя в черной машине остановится, даст тебе конфетку и пригласит прокатиться с ним. Это Плохой Человек (читай: Привидение), и если он остановится, ты никогда, никогда, никогда не должен…
Или: Вместо того чтобы бросать зубик мышке за печку, Джинни, давай положим его в бутылку с кокой. Завтра утром зуб исчезнет. Кока его растворит. Подумай об этом в следующий раз, когда будешь пить коку…
Или: Маленькие мальчики, которые играют со спичками, писают в кровать, они просто ничего с этим не могут поделать, поэтому ты…
Или вечное: Не бери это в рот, ты не знаешь, где оно было.
Как правило, дети хорошо справляются со своими страхами.., как правило. Возможности их воображения так широки, так разнообразны, что горилла выскакивает из ящика не часто. Они не только боятся того, что у них в шкафу или под кроватью; одновременно они воображают себя пожарными и полицейскими (которые представляются им Идеальными Рыцарями), матерями и медсестрами, сверхгероями самых разных сортов, собственными родителями, одетыми в старую одежду с чердака: одевшись так, они стоят перед зеркалом и хихикают, потому что очень уж смешно и не страшно получается. Им необходимо испытывать широкий спектр эмоций, от любви до скуки, примерять их на себя, как новую обувь.
Но время от времени горилла все-таки вылезает. Дети понимают, что это проявление воображения следует держать в клетке note 103. Однако клетки, которые дети строят исходя из такой необходимости, более хрупкие, чем у взрослых. Я не верю, что существуют люди, полностью лишенные воображения – хотя жизнь заставила меня поверить, что есть такие, у которых отсутствует даже рудиментарное чувство юмора, – но иногда невольно склоняешься к этой мысли.., может быть, потому, что некоторые строят не просто клетки, а сейфы, как в Чейз Манхэттен банке. И даже снабжают их замком с часовым механизмом.
Одному журналисту, который брал у меня интервью, я сказал: вы замечали, что у большинства великих писателей на лице сохраняется детское выражение любопытства, и особенно у тех, кто пишет фэнтези. Например, у Рэя Брэдбери лицо мальчишки из Иллинойса, несмотря на шестьдесят с лишним лет, седые волосы и толстые очки. У Роберта Блоха лицо шутника-шестиклассника, отличного клоуна, хотя ему тоже больше шестидесяти (насколько больше, я даже не буду пытаться угадать, а то он может прислать ко мне Нормана Бейтса); это лицо ребенка, сидящего на задней парте – иногда учитель пересаживает его вперед, но ненадолго – и издающего скрипучие звуки, проводя ладонью по крышке. У Харлана Эллисона лицо городского мальчишки-хулигана, настолько уверенного в себе, что обычно он добр, но если его задеть, любому покажет кузькину мать. Но возможно, выражение, которое я пытаюсь описать (или, вернее, только намекнуть на него, потому что на самом деле описать его невозможно), заметнее всего на лице Исаака Башевиса Зингера note 104, который, хотя в критическом истеблишменте и считается “настоящим” писателем, тем не менее основную часть жизни посвяти ч составлению каталога дьяволов, ангелов, демонов и дибаков note 105. Возьмите книгу Зингера и посмотрите на фото автора (можете заодно и саму книгу прочесть). Лицо старика, но эта лишь внешняя оболочка, столь тонкая, что сквозь нее можно читать газету. А под ней ясно виден мальчишка. Главным образом в глазах – они молодые и ясные.
Одна из причин этого явления, возможно, в том, что авторам фэнтези нравится горилла. Они никогда не беспокоились о крепости клетки, в которой она сидит, и в результате их не постигла утрата воображения, которая является обязательным признаком взросления, у них не установилось ограниченное – туннельное – зрение, так необходимое для успешной карьеры взрослого человека. Один из парадоксов фэнтези/ужаса в том, что писатель, работающий в этом жанре, подобен ленивому поросенку, который строит свой дом из соломы и веток; но вместо того чтобы усвоить урок и строить кирпичный дом по примеру своего старшего брата (навечно врезанного в память благодаря Диснею), автор фэнтези/ужаса просто заново строит свой домик из тех же соломы и прутьев. Потому что каким-то безумным образом ему нравится, когда волк приходит и сдувает его домик, точно так же как нравится, когда горилла сбегает из клетки.
Конечно, далеко не все писатели пишут фэнтези, но многие из нас сознают необходимость время от времени подкармливать свое воображение такими страхами. Люди понимают, что воображению необходим этот корм, как нужен йод для профилактики заболеваний щитовидки. Фантазия – это йод мозга.