Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пляска смерти - Стивен Кинг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В 1976 году во время деловой поездки в Нью-Йорк я видел очень толстого человека, который застрял во вращающейся двери книжного магазина “Даблдэй” на Пятой авеню. Огромный, потный, в полосатом костюме, он просто заклинил собой дверь. К охраннику на помощь прибежал городской полицейский; вдвоем они толкали и нажимали, пока мало-помалу дверь снова не начала рывками двигаться. Наконец она повернулась настолько, что джентльмену удалось выйти. И тогда я задал себе вопрос, который задаю до сих пор: многим ли отличается толпа, собравшаяся, чтобы поглазеть на эту спасательную операцию, от той, что слушает болтовню ярмарочного зазывалы.., или от зрителей первого фильма студии “Юниверсал”, не сводящих глаз с экрана, когда чудовище Франкенштейна встает с лабораторного стола и идет.

Чудовищны ли толстяки? А люди с заячьей губой или большими родимыми пятнами на лице? В ярмарочную труппу с этим не попадешь – слишком обычное уродство, к сожалению. А те, у кого по шесть пальцев на руках или ногах? Таких тоже немало. И если перейти поближе к повседневности, что вы скажете о человеке, у которого очень много угрей?

Конечно, обычные прыщи – это пустяк: даже у предводительницы болельщиц может время от времени выскочить прыщик в уголке ее чудесного ротика; но я и не говорю об обычных прыщах – я говорю о тех ужасных случаях, когда они покрывают все лицо, словно в японском фильме ужасов, нарыв на нарыве, и почти все пылают и гноятся.

Как та сцена в “Чужом”, когда разрывается грудь, – вполне достаточно, чтобы заставить вас расстаться со съеденным попкорном.., только видим мы это не в кино, а в реальности.

Может быть, я еще не затронул ваших представлений о чудовищном в обычной жизни и, возможно, так их и не затрону, но задумайтесь ненадолго о таком банальном явлении, как левша. Разумеется, дискриминация по отношению к левшам очевидна с самого начала. Если вы учились в колледже или средней школе с современными партами или столами, то знаете, что все они спроектированы исключительно для правшей. В самых передовых учебных заведениях могут в качестве символического жеста заказать несколько парт для левшей, но не больше. А во время тестов или экзаменов левши сбиваются в кучу на какой-нибудь одной стороне зала, чтобы не толкать локтями своих нормальных соперников.

Но проблема шире, чем просто дискриминация. Дискриминация расползлась всюду, но корни чудовищности уходят и в ширину, и в глубину. Левши-бейсболисты всегда считаются посредственными игроками, хотя на самом деле они могут играть очень хорошо note 34. Французы называют левшу la sinistre, это слово происходит из латинского языка, и предок у него тот же самый, что у нашего sinister – “зловещий”. В соответствии со старинным поверьем, ваша правая сторона принадлежит Богу, а левая – тому, другому парню. К боксерам-левшам всегда относились подозрительно. Моя мать была левшой; она рассказывала нам с братом, что в школе учитель бил ее линейкой по левой руке, чтобы она взяла ручку в правую. Когда учитель отходил, она, конечно, тут же снова брала ручку левой рукой, потому что правой могла изобразить только большие детские каракули; такова судьба многих, кто пытается писать, как говорят жители Новой Англии, “тупой рукой”. Мало кто умеет одинаково хорошо владеть обеими руками, как Брэнвелл Бронте, не лишенный таланта брат Шарлотты и Эмилии. Брэнвелл настолько хорошо владел обеими руками, что мог писать два письма двум разным людям одновременно. Можно задуматься, является ли такая способность чудовищной.., или гениальной.

В сущности, любое отклонение от интеллектуальной или физической нормы рассматривалось в истории – и рассматривается сейчас – как проявление чудовищности; полный список включал бы в себя вдовьи чепцы (когда-то они считались доказательством того, что муж этой женщины был колдуном), родимые пятна на теле женщины (доказательство того, что она ведьма) и крайние проявления шизофрении, благодаря которым церковь канонизировала умственно нездоровых людей.

Чудовищность привлекает прежде всего того консервативного республиканца в костюме-тройке, который сидит в каждом из нас. Концепция чудовищности нравится нам и нужна нам, потому что она подтверждает существование порядка, к которому мы, как человеческие существа, стремимся ежеминутно.., и позвольте предположить, что не физические и умственные отклонения приводят нас в ужас, а то отсутствие порядка, которое они символизируют.

Покойный Джон Уиндем, возможно, лучший писатель в жанре фантастики из всех англичан, хорошо выразил эту мысль в своем романе “Хризалиды” (The Chrysalids), выпущенном в Америке под названием “Возрождение” (Rebirth). На мой взгляд, в этой книге проблема мутации и отклонения от нормы рассматривается полнее и глубже, чем в любой другой книге на английском языке со времен Второй мировой войны. В гостиной дома молодого героя книги висят таблички-поучения: ТОЛЬКО ОБРАЗ БОЖИЙ И ЕГО ПОДОБИЕ ЕСТЬ ЧЕЛОВЕК; НЕ ОСКВЕРНЯЙ НЕЧИСТЬЮ РОД, УГОДНЫЙ БОГУ; В ОЧИЩЕНИИ НАШЕ СПАСЕНИЕ;

НОРМА – ЖЕЛАНИЕ ГОСПОДА; и самое красноречивое: ИЩИ И НАЙДИ МУТАНТА! В конечном счете, даже просто обсуждая чудовищность, мы выражаем свою веру в норму и страх перед мутантами. И тот, кто пишет романы ужасов, простой представитель этого статус-кво, не больше, но и не меньше.

5

Теперь после всего сказанного давайте вернемся к фильмам “Американ интернешнл пикчерз” 50-х годов. Чуть позже мы поговорим об аллегорических свойствах этих картин (вы там, в заднем ряду, перестаньте смеяться или покиньте помещение), но пока давайте еще немного порассуждаем о чудовищности.., и если коснемся аллегории, то лишь поверхностно, полагая, что в фильмах ее нет.

Хотя эти фильмы появились в то время, когда рок-н-ролл прорвал расовый барьер, хотя они обращены к тем же самым молодым людям, увлеченным современной музыкой, интересно отметить некую вещь, которая в них отсутствует совершенно.., по крайней мере если говорить в терминах “подлинной” чудовищности.

Мы уже отмечали, что фильмы АИП и других компаний, которые начали ей подражать, дали киноиндустрии 50-х годов столь необходимый ей толчок. Они предложили миллионам молодых зрителей то, что те не могли увидеть дома по телевизору, а также место, куда можно пойти и сравнительно комфортабельно провести время. Именно эти “инди” note 35, как называл их журнал “Верайети”, вызвали у всего поколения детей войны ненасытную жажду к кино и, возможно, обеспечили успех таким несопоставимым друг с другом фильмам, как “Легкое чтение” (Easy Reader), “Челюсти” (Jaws), “Рокки” (Rocky), “Крестный отец” (Godfather) и “Изгоняющий дьявола” (Exorcist).

Но где же чудовища?

О, поддельных чудовищ полно: пришельцы на летающих тарелках, гигантские пиявки, оборотни, люди-кроты (в фильме студии “Юниверсал”) и десятки других. Но чего АИП не показала нам, испытывая эти многообещающие новые виды, так это нечто такое, что отдает настоящим ужасом.., по крайней мере в том, который дети войны воспринимают эмоционально. Это важное утверждение, и я надеюсь, вы согласитесь со мной, что оно заслуживает курсива.

Они – то есть мы – знали психологический дискомфорт, появившийся с Бомбой, но никогда не знали физических лишений или голода. Дети, которые шли смотреть эти фильмы, были сытыми и ухоженными. У некоторых на войне погиб отец или дядька. Но таких было немного.

И в фильмах тоже не было толстых детей, не было детей с бородавками или страдающих нервным тиком; прыщавых детей; детей, вечно простуженных; детей с сексуальными проблемами; детей с заметными физическими недостатками (даже такими ничтожными, как плохое зрение, которое приходится исправлять с помощью очков, – у всех детей из фильмов ужасов и пляжных картин АИП стопроцентное зрение). Конечно, иногда на экране мог появиться эксцентричный подросток (таких, как правило, играл Ник Адаме), ребенок чуть ниже ростом или чуть более смелый, чем остальные, склонный к небольшим странностям, например, носить шапку козырьком назад, как бейсбольный кетчер (обычно у такого парня было прозвище Псих или Чокнутый), но дальше этого дело не заходило.

Почти во всех фильмах действие разворачивается в небольшом американском городе – с этой сценой аудитория знакома лучше всего.., но города эти выглядят странно, будто здесь накануне съемок поработала специальная команда, удалив всех хромых, заик, толстопузых или веснушчатых, – короче, убрав всех, кто не похож на Фрэнки Авалона, Аннет Фуничелло, Роберта Янга или Джейн Уайатт. Конечно, Элиша Кук Младший, который играл в большинстве таких фильмов, выглядит странновато, но его обычно убивают в самом начале, так что, мне кажется, он не в счет.

Хотя и рок-н-ролл, и молодежные фильмы (от “Я был подростком-оборотнем” (I Was a Teenage Werewolf) до “Восстания без причины” (Rebel Without a Cause)) потрепали нервы старшему поколению, которое только-только успело начать расслабляться настолько, чтобы превратить “их войну” в миф – неприятный сюрприз, словно выскакивающий из-за живой изгороди крокодил, – и музыка, и кино были лишь предвестием того юнотрясения, которое произойдет позже. Смущал Литтл Ричард, смущал и Майкл Лэндон, который даже не снимал форменный школьный пиджак, превращаясь в волка, но оставались еще годы и мили до Рыбьего Веселья в Вудстоке или до Старика с Дубленым Лицом, который проделывал свою импровизированную хирургическую операцию в “Резне по-техасски с помощью механической пилы” (The Texas Chainsaw Massacre).

Это было десятилетие, когда каждый родитель трепетал перед призраком подростковой преступности: мифическим хулиганом-подростком, стоящим в дверях кондитерской Нашего Городка; волосы его смазаны бриолином, под эполет мотоциклетной куртки заткнута пачка “Лаки”, сигарета в углу рта, в заднем кармане – новенький нож с выкидным лезвием, и он ждет ребенка. Ребенка, которого можно бы побить, или его родителя, чтобы запугивать и оскорблять, или девушку, чтобы ее изнасиловать, а может, собаку, чтобы ее убить – или съесть. Этот пугающий образ, некогда созданный Джеймсом Дином и/или Виком Морроу, внушал ужас любому – и вдруг появляется Артур Фонзарелли note 36. Впрочем, в те времена популярные газеты и журналы видели молодежную преступность повсюду, точно так же как за несколько лет до этого им повсюду мерещились коммунисты. Сапоги с цепочками и потрепанные джинсы можно было увидеть или вообразить на улицах Оакдейла, Пайнвью и Сетервилла; в Мандемейне, Айова, и в Льюистоне, Мэн. Далеко протянулась тень этой страшной подростковой преступности. Марлон Брандо первым дал этому пустоголовому нигилисту дар речи – в картине под названием “Дикарь” (The Wild One). “Против чего ты восстаешь?” – спрашивает у него хорошенькая девушка. “А что у тебя есть?” – отвечает Марлон.

Для какого-нибудь парня в городке Эшер-Хейтс, Айова, который чудом остался в живых, совершив на своем бомбардировщике сорок один вылет над Германией, а теперь хочет лишь продать побольше “бьюиков” с новой трансмиссией, это очень плохая новость; этого парня молодежь нисколько не привлекает.

Но коммунистов и шпионов оказалось гораздо меньше, чем предполагалось; точно так же опасность молодежной преступности была сильно преувеличена. В конечном счете дети войны хотели того же, что и их родители. Им нужны были водительские права; работа в городе и дом в пригороде; жены и мужья; страховка; сознание безопасности; дети; платежи в рассрочку, которые они в состоянии выплатить; чистые рубашки; чистая совесть. Они хотели быть хорошими. Еще годы и мили между “Гли-клубом” note 37 и Ассоциацией деятелей шоу-бизнеса; годы и мили между Нашим Городом и дельтой Меконга; а единственный фуз-тон, который они знали, – это когда Марти Роббинс сбивался, играя кантри. Школьная форма была им не в тягость. Длинные бакенбарды вызывали у них насмешку, а парень на каблуках или в шортах безжалостно высмеивался – ясно, что он педераст. Эдди Кохрен мог петь об “умопомрачительных розовых женских брюках”, и подростки раскупали его записи.., но не сами брюки. Для детей войны норма была благословением. Они хотели быть хорошими. И они искали мутантов.

В ранних фильмах ужасов 50-х годов, ориентированных на молодежь, допускалось только одно отклонение на картину, только одна мутация. Не верили в нее родители. Именно дети – жаждущие быть хорошими – стояли на страже (чаще всего на одиноком холме, нависающем над Нашим Городом за аллейками влюбленных); именно дети искали, находили и уничтожали мутанта, снова делая мир безопасным и пригодным для сельского клуба танцев и для миксеров “Хамильтон Бич”.

В 50-е годы для детей войны ужас по большей части – за исключением психического напряжения от ожидания Бомбы – был вполне мирским ужасом. Возможно, концепция подлинного ужаса недоступна людям с набитым желудком. Ужас, доступный детям войны, был небольшого масштаба, и в этом свете фильмы, которые принесли АИП подлинный успех – “Я был подростком-оборотнем” и “Я был подростком-Франкенштейном” (7 Was a Teenage Frankenstein), – заслуживают особого внимания.

В “Оборотне” Майкл Лэндон играет привлекательного, но замкнутого школьника со вспыльчивым характером. В целом он хороший парень, только любит подраться (как Дэвид Баннер, альтер эго Невероятного Неуклюжего в телевизионном сериале, герой Лэндона никогда не начинает первым), и в конце концов дело доходит до того, что его могут исключить из школы. Он отправляется к психоаналитику (Уит Бисселл, который играл безумного потомка Виктора Франкенштейна в “Подростке-Франкенштейне”), но тот оказывается воплощением зла. Считая психику Лэндона рудиментом ранних стадий развития человека, Бисселл с, помощью гипноза добивается полного регресса Лэндона, сознательно ухудшая его положение, вместо того чтобы помочь мальчишке.

Эксперимент Бисселла удается и превосходит все его ожидания – или худшие кошмары, – и Лэндон превращается в свирепого оборотня. Для школьников 1957 года, впервые наблюдающих такое превращение, это было великое зрелище. Лэндон стал воплощением всего того, что нельзя делать, если хочешь быть хорошим.., если хочешь окончить школу, вступить в Национальное Общество Чести, получить рекомендации и учиться в хорошем колледже, где можно иногда подраться и выпить, как делал в свое время твой старик. У Лэндона лицо покрывается шерстью, вырастают длинные клыки, из пасти течет жидкость, подозрительно похожая на крем для бритья. Он набрасывается на девушку, которая одна в гимнастическом зале упражняется на бревне, и можно представить себе, что от него несет, как от бродячего хорька, вывалявшегося в дерьме койота. На нем нет застегнутого на все пуговицы костюма Лиги Плюща note 38; этот парень ни в грош не ставит отборочные тесты высшей школы.

Несомненно, невероятный успех фильма отчасти объяснялся освобождающим, искупительным ощущением, которое испытывали дети войны, желающие быть хорошими. Когда Лэндон нападает на хорошенькую гимнастку в спортивном трико, он как бы делает заявление от лица всех зрителей. Но одновременно зрителей охватывает и ужас, потому что на психологическом уровне картина есть цикл объективных уроков поведения – от “брейся перед уходом в школу” до “никогда не тренируйся одна в пустом зале”.

Одним словом, чудовища есть повсюду.

6

Если “Я был подростком-оборотнем” психологически представляет собой известный кошмар, в котором у вас падают брюки в то время, как вы салютуете флагу, только доведенный до крайности и принявший вид косматого чужака, угрожающего вашим сверстникам в Школе Нашего Города, то “Я был подростком-Франкенштейном” – болезненная притча о полном отказе желез внутренней секреции. Это фильм для всякого пятнадцатилетнего подростка, который утром стоял у зеркала и нервно разглядывал свежий прыщ, выскочивший за ночь, мрачно осознавая, что даже патентованные медицинские подушечки не разрешат эту проблему, что бы там ни говорил Дик Кларк note 39.

Вы можете упрекнуть меня в излишнем внимании к угрям. Вы правы. Во многих отношениях произведения ужасов 50-х и начала 60-х годов – скажем, до появления “Психо” note 40 – это торжественные гимны засоренным порам. Я уже говорил, что сытый человек не может испытать подлинный ужас. Так и американцам пришлось строго ограничить свою концепцию физического уродства – вот почему угри играют такую важную роль в психическом развитии американского подростка.

Конечно, – где-то есть парень с врожденным дефектом, который бормочет про себя: только мне не говори об уродстве, осел.., и, безусловно, не подлежит сомнению, что существуют косолапые американцы, американцы безносые, безрукие и безногие, слепые американцы (мне всегда было любопытно, чувствуют ли слепые американцы себя дискриминированными, слыша рекламную песенку Макдоналдса: “Не отрывай взгляда от жареной картошки…”). Рядом со столь катастрофическими неудачами Бога, человека и природы несколько угрей кажутся таким же серьезным несчастьем, как заусеница. Но необходимо напомнить, что в Америке серьезные физические недостатки (по крайней мере пока) являются скорее исключением, чем правилом. Пройдите по любой средней американской улице и подсчитайте, сколько вам встретится серьезных физических дефектов. Если пройдете три мили и насчитаете больше полудесятка, вы намного превзошли средний показатель. Если станете искать сорокалетних со сгнившими до десен зубами, детей с распухшими от голода животами, людей со следами оспы на лице, то ваши поиски будут напрасны. Болезни, уродующие человека, чаще встречаются в деревнях и в бедных городских кварталах, но в большинстве городов и пригородов Америки люди выглядят здоровыми. Обилие курсов первой помощи, поголовная поглощенность культом развития личности (“Я буду более уверенной в себе, если не возражаете”, как говорит Эрма Бомбек note 41) и распространяющийся со скоростью степного пожара обычай созерцать пупок – все это доказательства того, что американцы в большинстве своем заботятся о низменных сторонах жизни, что для них, как и для всего мира, жизнь – это испытание на выживаемость.

Не могу представить себе, чтобы человек, страдающий от недоедания, разделял лозунг “У меня все хорошо – у вас все хорошо” note 42 или чтобы кто-нибудь, с трудом добывающий средства для существования себя самого, жены и восьмерых детей, много думал об оздоровительном курсе Вернера Эрхарда или о глубоком массаже. Это все для богатых. Недавно Джоан Дидион note 43 написала книгу о своем собственном пути в 60-е годы – “Белый альбом” (The White Album). Наверное, для богатых эта книга весьма интересна: история богатой белой женщины, которая может себе позволить лечить нервный срыв на Гавайях; в семидесятые годы нервный срыв – эквивалент угрей шестидесятых.

Когда горизонт человеческого опыта сужается до размеров квартиры, меняется перспектива. Для детей войны, живущих в безопасном (если не считать Бомбы) мире регулярных (два раза в год) медицинских осмотров, пенициллина и всеобщей заботы о зубах, угри стали единственным физическим дефектом, который можно увидеть на улице или в коридоре школы: об остальных дефектах уже позаботились. Кстати, раз уж я упомянул заботу о зубах, добавлю, что дети, которые под почти удушающим давлением родителей носят зубные скобки, считают и их чем-то вроде физического дефекта, и время от времени в школе можно услышать оклик: “Эй ты, железная пасть!” Но все же в глазах большинства эти скобки – просто средство лечения, не более бросающееся в глаза, чем повязка на поврежденной руке или наколенник у игрока в американский футбол.

А вот от угрей лекарства не существует.

Но вернемся к “Подростку-Франкенштейну”. В этом фильме Уит Бисселл собирает из частей трупов погибших гонщиков существо, которое играет Гэри Конвей. Лишние части скармливаются крокодилам, живущим под домом, – конечно, у зрителя довольно рано возникает предчувствие, что самого Бисселла тоже в конце концов сжуют аллигаторы, и он не остается разочарованным. В фильме Бисселл является воплощением зла, его злодейство достигает экзистенциальных масштабов. “Он плачет, даже слезные железы действуют!.. У тебя во рту вежливый язык: я знаю, потому что сам его вырезал” note 44. Но именно несчастный Конвей представляет собой главную изюминку фильма. Как и злодейство Бисселла, физическое уродство Конвея столь велико, что становится почти нелепым.., и он очень похож на старшеклассника, у которого угри по всей физиономии. Лицо его представляет собой бесформенный макет горной местности, из которой безумно торчит один подбитый глаз.

И все-таки.., все-таки.., каким-то образом это спотыкающееся существо способно танцевать рок-н-ролл, значит, оно не может быть таким уж плохим, верно? Мы встретились с чудовищем, и, как говорит Питер Страуб в своей “Истории с привидениями”, оказалось, что оно – это мы сами.

Ниже мы еще вернемся к чудовищности, и надеюсь, это будут более глубокие умозаключения, чем те, что можно добыть из руды “Подростка-оборотня” и “Подростка-Франкенштейна”, но сейчас для меня было важно показать, что даже на простейшем уровне истории о Крюке добиваются многого, причем не рассчитывая на это. В них присутствует аллегория, и они позволяют пережить катарсис, но лишь потому, что создатель этих произведений – прежде всего агент нормы. Это справедливо в отношении физического ужаса, но кроме того, как мы еще убедимся, справедливо и в отношении произведений более артистического характера, хотя, обратившись к мистическим свойствам ужаса и страха, мы, разумеется, найдем куда более тревожные и поразительные ассоциации. Но чтобы достичь этой точки, мы должны, по крайней мере на время, отложить фильмы и перейти к обсуждению трех романов, которые составляют основу большинства современных произведений жанра ужасов.

Глава 3. ИСТОРИИ ТАРО

1

Одна из самых распространенных тем в фантастике – бессмертие. “Бессмертное существо” – основной герой произведений от “Беовульфа” до рассказов По о Вальдемаре и искусственном сердце и далее до книг Лавкрафта (таких, например, как “Прохладный воздух”), Блетти и даже, спаси нас Господь, Джона Сола note 45.

Три романа, о которых пойдет речь в этой главе, по-видимому, действительно постигли бессмертие, и невозможно достаточно полно и глубоко анализировать произведения ужасов 1950 – 1980 годов, не касаясь при этом их. Все три как бы выходят за круг признанной английской “классики”, и, возможно, не без причины. “История доктора Джекила и мистера Хайда” была написана в лихорадочной спешке за три дня. Повесть привела жену Стивенсона в такой ужас, что тот бросил рукопись в камин.., а потом написал снова, и опять за три дня. “Дракула” – откровенная мелодрама, втиснутая в рамки эпистолярного романа, – форма, испускавшая предсмертные вздохи еще за двадцать лет до того, как Уилки Коллинз сочинял свои последние, полные тайн и напряжения романы. “Франкенштейн”, самый известный из трех, написан девятнадцатилетней девушкой, и хотя в художественном смысле он сильнее остальных двух, читают его меньше остальных, да и автору уже никогда потом не удавалось писать так быстро, так хорошо, так успешно.., и так дерзко.

С точки зрения нелюбезного критика все три романа выглядят как обычные популярные книжки своего времени, мало чем отличающиеся от других – “Монаха” М.Г. Льюиса, например, или “Армадейла” Коллинза – книг, забытых всеми, кроме исследователей готического романа. Время от времени они рекомендуют их своим студентам; те берутся за них с большой осторожностью.., а затем проглатывают залпом.

И все же эти три романа – нечто особенное. Они образуют фундамент того небоскреба книг и фильмов – этой готики двадцатого столетия, которая известна как “современный жанр ужасов”. Больше того, в центре каждого из них находится (или таится) чудовище, принадлежащее к той структуре, которую Берт Хетлен note 46 назвал “бассейном мифов”; в этот бассейн художественной литературы погружены мы все, даже те, кто не читает книг и не ходит в кино. Словно в колоде карт Таро, там есть яркие представители зла, его символы: Вампир, Оборотень и Безымянная Тварь.

Один из величайших романов о сверхъестественном, а именно “Поворот винта” (The Turn of the Screw), Генри Джеймса исключен из колоды Таро, хотя он сделал бы этот ряд полным, добавив в него наиболее известную сверхъестественную фигуру – Призрака. Я исключил этот роман по двум причинам: во-первых, потому что “Поворот винта”, несмотря на его элегантную стилистику и выверенный психологизм, оказал очень слабое влияние на мейнстрим американской массовой культуры. В качестве архетипа скорее можно было бы взять Каспера, дружелюбное привидение. Во-вторых, Призрак – тот архетип, чья область бытования (в отличие от чудовища Франкенштейна, графа Дракулы и Эдварда Хайда) слишком обширна, чтобы быть представленной одним-единственным романом, каким бы великим этот роман ни был. Архетип Призрака – это в конечном счете океан литературы о сверхъестественном, и хотя в свое время мы заведем о нем разговор, эта беседа не будет ограничиваться одной книгой.

Все эти книги (и “Поворот винта” тоже) объединяет одно: каждая из них имеет дело с самыми глубинными основами ужаса, с тайнами, которые лучше не раскрывать, и словами, которые лучше не произносить. И все же Стивенсон, Шелли и Стокер (а также Джеймс) обещают нам раскрыть эти тайны. Они достигают этого с разной степенью воздействия и успеха.., но ни о ком нельзя сказать, что он потерпел неудачу. Может быть, оттого эти романы и кажутся полными жизни. Во всяком случае, они существуют, и, по-моему, нельзя написать такую книгу, как эта, не обратившись к ним. Это корни. Вы можете знать, а можете и не знать, что ваш дед любил вечером после ужина посидеть на веранде и выкурить трубку, но знать, что он эмигрировал из Польши в 1888 году, приехал в Нью-Йорк и участвовал в строительстве подземки, вы просто обязаны. Кроме всего прочего, вы с другим чувством будете заходить в метро. Точно так же трудно понять Кристофера Ли в образе Дракулы, не зная, что написал о Дракуле рыжеволосый ирландец Абрахам Стокер.

Итак.., немного о корнях.

2

Даже по Библии не снято столько фильмов, как по “Франкенштейну”. Для примера можно назвать хотя бы “Франкенштейн” (Frankenstein), “Невеста Франкенштейна” (The Bride of Frankenstein), “Франкенштейн и человек-волк” (Frankenstein Meets the Wolf-Man), “Месть Франкенштейна” (The Revenge of Frankenstein), “Блекенштейн” (Blackenstein), “Франкенштейн 1970” (Frankenstein 1970). В свете этого пересказывать сюжет представляется излишним, но, как я уже говорил, “Франкенштейн” сейчас читают нечасто. Миллионам американцев известно это имя (хота, конечно, не так хорошо, как имя Рональда Макдональда; вот уж поистине культовая фигура), но большинству даже невдомек, что Франкенштейн – это имя создателя чудовища, а не самого чудовища; и этот факт служит еще одним доказательством, что книга стала частью американского бассейна мифов, а не чужда ему. Это все равно что сказать, будто Билли Кид (знаменитый главарь банды из Калифорнии. О нем созданы десятки вестернов) на самом деле был неженкой из Нью-Йорка, носил котелок, болел сифилисом и, вероятно, большинство своих жертв убил выстрелом в спину. Людей интересуют такие факты, но они инстинктивно чувствуют, что сейчас это не важно – если вообще было когда-то важно. Есть одна особенность, делающая искусство силой, с которой приходится считаться даже тем, кто об искусстве не думает, – это та систематичность, с какой миф поглощает правду.., и при этом не страдает ни отрыжкой, ни несварением желудка.

Роман Мэри Шелли – это медлительная и многословная мелодрама; тема проложена крупными, продуманными, но грубыми мазками. Повествование разворачивается так, как приводил бы свои аргументы в споре умный, но наивный студент. В отличие от основанных на нем фильмов в романе сцен насилия почти нет, и в отличие от бессловесного чудовища времен “Юниверсал” (“Карлофф-фильмы”, как очаровательно называет их Форри Экермай) существо Шелли изъясняется высокопарными и правильными фразами пэра в палате лордов или Уильяма Ф. Бакли, вежливо спорящего с Диком Каветтом в телевизионном ток-шоу note 47. Это разумное существо в отличие от подавляющего даже физически чудовища Карлоффа, со скошенным лбом и маленькими, глубоко посаженными глуповато-хитрыми глазками; и во всей книге нет ничего столь же страшного, как слова, которые Карлофф произносит тусклым, мертвенным, дрожащим тенором: “Да.., мертвая.., я люблю.., мертвых”.

Роман Мэри Шелли имеет подзаголовок “Современный Прометей”, и Прометеем тут является Виктор Франкенштейн. Он оставил родной дом ради университета в Ингольштадте (мы уже слышим скрип оселка – Мэри Шелли точит один из излюбленных топоров этого жанра: Есть Вещи, Которые Людям Не Следует Знать), где и свихнулся – и очень опасно – на идеях гальванизма и алхимии. Неизбежным результатом, естественно, становится создание чудовища; для этой цели используется больше частей, чем можно насчитать в автомобильном каталоге Уитни. Франкенштейн создает своего монстра в едином порыве лихорадочной деятельности, и в этой сцене проза Шелли достигает наибольших высот.

О вскрытии могил, необходимом для достижения цели:

"Как рассказать об ужасах этих ночных бдений, когда я рылся в могильной плесени или терзал живых тварей ради оживления мертвой материи? Сейчас при воспоминании об этом я дрожу всем телом… Я собирал кости в склепах; я кощунственной рукой вторгался в сокровеннейшие уголки человеческого тела.., иные подробности этой работы внушали мне такой ужас, что глаза мои едва не вылезали из орбит” note 48.

О сне, который приснился создателю после завершения эксперимента:

"Я увидел во сне кошмар: прекрасная и цветущая Элизабет шла по улице Ингольштадта. Я в восхищении обнял ее, но едва успел запечатлеть поцелуй на ее устах, как они помертвели, черты ее изменились, и вот я держу в объятиях труп моей матери; тело ее окутано саваном, и в его складках копошатся могильные черви. Я в ужасе проснулся; на лбу у меня выступил холодный пот, зубы стучали, а все тело свела судорога; и тут в мутном желтом свете луны, пробивавшемся сквозь ставни, я увидел гнусного урода, сотворенного мной. Он приподнял полог кровати; глаза его, если можно назвать их глазами, были устремлены на меня. Челюсти его двигались, и он издавал непонятные звуки, растягивая рот в улыбку”.

На этот кошмар Виктор реагирует, как любой нормальный человек: с криком убегает в ночь. С этой минуты повествование превращается в шекспировскую трагедию, и ее классическая цельность нарушается лишь сомнением миссис Шелли, в чем же роковая ошибка: в дерзости Виктора (возомнившего себя Творцом) или в его отказе принять на себя ответственность за свое создание, после того как вдохнул в него искру жизни.

Чудовище начинает мстить своему создателю и убивает его младшего брата Уильяма. Кстати, читателю не слишком жалко Уильяма: когда чудовище пытается с ним подружиться, мальчик отвечает: “Отвратительное чудовище! Пусти меня! Мой папа – судья! Его зовут Франкенштейн. Он тебя накажет. Ты не смеешь меня держать”. Эта обычная реакция ребенка из богатой семьи оказывается последней в его жизни: услышав из уст мальчика имя своего создателя, чудовище ломает ему хрупкую шею.

В убийстве обвиняют ни в чем не повинную служанку Франкенштейнов Жюстину Мориц и приговаривают ее к повешению – и бремя вины несчастного Франкенштейна удваивается. Не выдержав, чудовище приходит к своему создателю и рассказывает свою историю note 49. В заключение он говорит, что хочет подругу. Он обещает Франкенштейну, что если его желание будет исполнено, он заберет свою женщину и они вдвоем будут жить в какой-нибудь далекой пустыне (предполагается Южная Америка, так как Нью-Джерси в те времена еще не изобрели), вдали от людей. А в качестве альтернативы чудовище грозит царством ужаса. Он подтверждает вечную истину “лучше творить зло, чем ничего не делать”, сказав: “Я отомщу за свои обиды. Раз мне не дано вселять любовь, я буду вызывать страх; и прежде всего на тебя – моего заклятого врага, моего создателя, я клянусь обрушить неугасимую ненависть. Берегись: я сделаю все, чтобы тебя уничтожить, и не успокоюсь, пока не опустошу твое сердце и ты не проклянешь час своего рождения”.

Наконец Виктор соглашается и действительно создает женщину. Заключительный акт своего второго творения он совершает на одном из пустынных Оркнейских островов, и на этих страницах Мэри Шелли вновь добивается такой же интенсивности настроения и атмосферы, какие были в начале. За мгновение до того как наделить существо жизнью, Франкенштейна охватывают сомнения. Он представляет себе, как эта парочка опустошает мир. Хуже того: они видятся ему Адамом и Евой отвратительной расы чудовищ. Дитя своего времени, Мэри Шелли и не подумала, что человек, способный вдохнуть жизнь в разлагающиеся части трупов, сочтет детской забавой создать бесплодную женщину.

Разумеется, после того как Франкенштейн уничтожает подругу созданного им монстра, тот немедленно появляется; и у него подготовлено для Виктора Франкенштейна несколько слов, и ни одно из них не звучит как пожелание счастья. Обещанное им царство ужаса разворачивается, как цепь взрывающихся хлопушек (хотя в размеренной прозе миссис Шелли это больше напоминает разрывы капсюлей). Для начала чудовище душит Генри Клервала, друга детства Франкенштейна. Вслед за этим оно делает самый ужасный намек: “Я буду с тобой в твою брачную ночь”. Для современников Мэри Шелли, как и для наших с вами современников, в этой фразе содержится нечто большее, чем просто клятва убить.

В ответ на угрозу Франкенштейн почти сразу же женится на своей Элизабет, которую любит с самого детства, – не самый правдоподобный момент книги, но все равно с чемоданом в канаве или беглой благородной арабкой его не сравнить. В брачную ночь Виктор выходит навстречу монстру, наивно полагая, что тот угрожал смертью ему. Не тут-то было: чудовище тем временем врывается в маленький домик, который Виктор и Элизабет сняли на ночь. Элизабет гибнет. За ней умирает отец Франкенштейна – от сердечного приступа.

Франкенштейн безжалостно преследует свое создание в арктических водах, но сам умирает на борту идущего к полюсу корабля Роберта Уолтона, очередного ученого, решившего разгадать загадки Бога и природы.., и круг аккуратненько замыкается.

3

И вот вам вопрос: как получилось, что эта скромная готическая история, которая в первом варианте едва занимала сто страниц (Перси уговорил свою супругу добавить воды), превратилась в своеобразную эхо-камеру культуры; теперь, спустя сто шестьдесят четыре года, мы имеем овсянку “Франкенберри” (близкая родственница двух других лучших завтраков – “графа Чокулы” и “Буберри”); старый телесериал “Мюнстеры”; модный конструктор “Аврора Франкенштейн” (если его собрать, глаз юного модельщика порадует фосфоресцирующее создание, которое, очевидно, бродит по кладбищу; и такие выражения, как “вылитый Франкенштейн”, для обозначения чего-то предельно уродливого) note 50?

Наиболее очевидный ответ на него – фильмы. Это заслуга кино. И это будет верный ответ. Как указывалось в литературе о кинематографе ad infinitum note 51 (и, вероятно, ad nauseam note 52), фильмы великолепно подошли для культурной эхо-камеры… возможно, потому, что в мире идей, как и в акустике, эхо удобнее всего создать в большом пустом пространстве. Вместо мыслей, которые дают нам книги, фильмы снабжают человечество большими порциями инстинктивных эмоций. Американское кино добавило к этому яркое ощущение символичности, и получилось ослепительное шоу. Возьмем в качестве примера Клинта Иствуда в фильме Дона Сигела “Грязный Гарри” (Dirty Harry). В интеллектуальном смысле этот фильм представляет собой идиотскую мешанину. Но по части символов и эмоций – юную жертву похищения на рассвете вьпаскивают из цистерны, плохой парень захватывает автобус с детьми, гранитное лицо самого Грязного Гарри Каллахана – фильм великолепен. Даже самые отъявленные либералы после фильмов типа “Грязного Гарри” или “Соломенных псов” (Straw Dogs) выглядят так, словно их стукнули по голове.., или переехали поездом.

Есть, конечно, фильмы, в основе которых – идея, и они бывают очень разные – от “Рождения нации” (Birth of a Nation) до “Энни Холл” (Annie Holl). Однако вплоть до последнего времени они оставались прерогативой иностранных режиссеров (“новая волна” в кино, которая прокатилась по Европе с 1946 по 1965 год), а в Америке прокат этих фильмов всегда был сопряжен с финансовым риском; их показывали в “артистических домах”, если показывали вообще. В этом отношении, как мне представляется, легко можно неверно истолковать успех фильмов Вуди Аллена в более поздние годы. В сельских районах Америки после показа его фильмов – и таких фильмов, как “Кузен, кузина” (Cousin, Cousine) – на почте выстраиваются очереди. Как говорил Джордж Ромеро (“Ночь живых мертвецов” (Night of the Living Dead), “Рассвет мертвецов” (Dawn of the Dead)), “льются старые добрые чернила”, но в глуши – в кинотеатрах-близнецах в Дейвенпорте, Айова, или в Портсмуте, Нью-Гэмпшир – эти фильмы демонстрировались неделю-другую, а потом исчезали. Американцы предпочитают Берта Рейнольдса в “Смоки и бандите” (Smokey and the Bandit): когда американцы отправляются в кино, они хотят видеть действие, а не шевелить извилинами; им нужны автокатастрофы, заварной крем и бродячие чудовища.

Как ни смешно, но потребовался иностранец – итальянец Серджио Леоне, – чтобы сформировать архетип американского кинематографа, определить и типизировать то, что хотят увидеть в кино американцы. То, что сделал Леоне в фильме “За пригоршню долларов” (A Fistful of Dollars), “На несколько долларов больше” (For a Few Dollars More) и наиболее полно в “Однажды на Диком Западе” (Once Upon a Time In The West), нельзя даже назвать сатирой. В особенности “Однажды на Диком Западе” – грандиозное и удивительно вульгарное утрирование и без того утрированных архетипов американских киновестернов. В этом фильме пистолетные выстрелы звучат с оглушительностью атомных взрывов; крупные планы тянутся минутами, перестрелки – часами, а улицы маленьких западных городков кажутся широкими, как современные шоссе.

Так что когда ищут причину, которая превратила красноречивого монстра Мэри Шелли, с его образованием, полученным из “Страданий юного Вертера” и “Потерянного рая”, в популярный архетип, наилучшим ответом будет – фильмы. Бог свидетель: кино превращает в архетипы самых неподходящих субъектов: жители гор в засаленных лохмотьях, покрытые грязью и вшами, превращаются в гордый и прекрасный символ фронтира (Роберт Редфорд в “Иеремии Джонсоне” (Jeremiah Johnson) или возьмите по своему выбору любую картину “Санн интернешнл”); полоумные убийцы становятся представителями умирающего американского духа свободы (Битти и Данавей в “Бонни и Клайде” (Bonnie and Clyde)); и даже некомпетентность становится архетипом, как в фильмах Блейка Эдвардса/Питера Селлерса, где покойный Питер Селлерс играет инспектора Клузо. Из таких архетипов американское кино создало свою собственную колоду Таро, и большинство из нас знакомо с ее картами, такими, как Герой Войны (Оди Мерфи, Джон Уэйн), Сильный и Немногословный Защитник Спокойствия (Гэри Купер, Клинт Иствуд), Шлюха С Золотым Сердцем, Спятивший Хулиган (“Лучше всего в мире, мама!”). Неумелый, Но Забавный Папуля, Все Умеющая Мама, Ребенок Из Канавы На Пути Вверх, и десятки других. То, что все это стереотипы созданы с различной степенью мастерства, понятно само собой, но даже в самых неудачных образчиках присутствует отражение архетипа, этакое культурное эхо.

Впрочем, здесь мы не рассматриваем ни Героя Войны, ни Сильного и Немногословного Защитника Спокойствия; мы обсуждаем другой чрезвычайно популярный архетип – Безымянную Тварь. Ибо если какой-нибудь роман сумел пройти дистанцию книга – фильм – миф, так это “Франкенштейн”. Он стал сюжетом для одного из первых “сюжетных” фильмов, когда-либо созданных, – одночастной картины, в которой в роли чудовища снимался Чарлз Огл. Руководствуясь своим представлением о монстре, Огл рвал на себе волосы и, очевидно, вымазал лицо полузасохшим “бисквиком” note 53. Продюсером фильма был Томас Эдисон. Сегодня тот же самый архетип выступает в телевизионной серии Си-би-эс “Невероятный Неуклюжий” (The Incredible Hulk), который умудрился объединить два обсуждаемых здесь архетипа.., и сделать это с успехом (“Невероятного Неуклюжего” можно рассматривать как произведение об оборотне и о безымянной твари одновременно). Хотя каждое превращение Дэвида Баннера в Невероятного Неуклюжего заставляет меня гадать, куда девались его ботинки и как он их себе возвращает note 54.

Итак, вначале было кино – но какая сила превращает “Франкенштейна” в фильм, и не один раз, а снова, снова и снова? Один из возможных ответов: сюжет, хотя и постоянно изменяемый (хочется сказать, извращаемый) кинематографистами, содержит удивительную дихотомию, которую вложила в него Мэри Шелли: с одной стороны, писатель ужасов есть агент нормы, который хочет, чтобы мы искали и уничтожали мутантов, и мы чувствуем ужас и отвращение, испытываемое Франкенштейном по отношению к созданному им безжалостному, страшному существу. Но с другой стороны, мы понимаем, что чудовище не виновато, и разделяем страстное увлечение автора идеей tabula rasa.

Чудовище душит Генри Клервала и обещает Франкенштейну “быть с ним в брачную ночь”, но это же чудовище способно испытывать ребяческое удовольствие и удивление, глядя, как сверкающая луна поднимается над деревьями; оно, подобно доброму духу, приносит по ночам дрова крестьянской семье; оно хватает за руку слепого старика, падает на колени и умоляет: “Настало время! Спаси и защити меня!.. Не бросай меня в час испытаний!” Монстр, который задушил высокомерного Уильяма, в то же время вытащил маленькую девочку из воды.., и был вознагражден зарядом дроби в зад.

Мэри Шелли – давайте стиснем зубы и скажем правду – не очень хорошо справлялась с эмоциональной прозой (именно поэтому те студенты, что приступают к чтению книги в ожидании захватывающего кровавого сюжета – эти ожидания сформированы кинофильмами, – удивляются и остаются разочарованными). Лучше всего ей удались страницы, на которых Виктор и его создание, словно на дебате в Гарварде, обсуждают “за” и “против” просьбы монстра сотворить ему подругу; иными словами, она чувствует себя лучше всего в мире чистых идей. Так что есть определенная ирония в том, что свойство книги, обеспечивающее ей такую привлекательность для кино, заключается в способности Шелли пробудить в читателе двух человек: одного, который хочет закидать камнями чудовище, и другого, который на себе испытывает удары этих камней и чувствует всю несправедливость происходящего.

И все же ни один режиссер не воплотил обе эти идеи полностью; вероятно, ближе всего подошел к этому Джеймс Уэйл в своем стильном фильме “Невеста Франкенштейна”, в котором экзистенциальные горести чудовища (юный Вертер с болтами в шее) сводятся к гораздо более земным, но эмоционально куда более сильным: Виктор Франкенштейн соглашается и создает женщину.., но той не нравится монстр. Эльза Ланчестер, которая выглядит как королева диско поздних лет, орет дурным голосом, когда он пытается к ней прикоснуться, и мы вполне сочувствуем монстру, громящему проклятую лабораторию.

Грим для Бориса Карлоффа в оригинальной звуковой версии “Франкенштейна” создавал Джек Пирс; это он сотворил лицо, столь же знакомое нам всем (хотя и менее благообразное), как лица дядюшек и двоюродных братьев в семейном фотоальбоме: квадратная голова, мертвенно-бледный, слегка вогнутый лоб, шрамы, винты, тяжелые веки. “Юниверсал пикчерс” скопировала грим Пирса, но когда английская студия “Хаммерс филмз” в конце 50-х – начале 60-х годов снимала свою серию фильмов о Франкенштейне, была использована другая концепция. Возможно, вариант не такой вдохновенный, как оригинальный грим Пирса (в большинстве случаев Франкенштейн “Хаммера” очень похож на несчастного Гэри Конвея в “Я был подростком-Франкенштейном”), но у обоих вариантов есть нечто общее; хотя в том и другом случае на чудовище страшно смотреть, в нем есть что-то такое печальное, такое жалкое, что наши сердца устремляются к нему, и в то же время мы отшатываемся в страхе и отвращении note 55.

Как я уже отмечал, большинство режиссеров, обращавшихся к Франкенштейну (за исключением тех, кто снимал исключительно юмористические картины), осознавали эту дихотомию и пытались ее использовать. Найдется ли режиссер с душой настолько остывшей, что ему никогда не хотелось, чтобы монстр спрыгнул с горящей ветряной мельницы и затолкал факелы в глотки невежественных тупиц, которые из кожи лезут, чтобы его прикончить? Сомневаюсь. Если такой и существует, то это поистине жестокосердый человек. Но не думаю, чтобы хоть один режиссер сумел передать весь пафос ситуации, и нет такого фильма о Франкенштейне, который вызывал бы у зрителя слезы с той же легкостью, как заключительная сцена “Кинг-Конга”, где гигантская обезьяна сидит на вершине Эмпайр Стейт Билдинг и отбивается от самолетов, словно от доисторических птиц родного острова. Подобно Иствуду в спагетти-вестерне Леоне, Конг – архетип архетипа. В глазах Бориса Карлоффа, а позже – Кристофера Ли мы видим ужас, когда чудовище осознает себя чудовищем; у Кинг-Конга, благодаря удивительным спецэффектам Уиллиса О'Брайена, он написан на всей морде гигантской обезьяны. В результате получается почти живописное полотно одинокого умирающего чужака. Это один из лучших образцов величайшего слияния любви и ужаса, невинности и страха – слияния, эмоциональную реальность которого лишь наметила, лишь предположила в своем романе Мэри Шелли. Я полагаю, что она поняла бы точнейшее замечание Дино де Лаурентиса о великой привлекательности подобной дихотомии и согласилась бы с ним. Де Лаурентис говорил о собственном незабываемом римейке “Кинг-Конга”, но мог бы сказать то же самое и о несчастном монстре: “Никто не плачет, когда гибнут Челюсти”. Что ж, мы действительно не плачем, когда умирает чудовище Франкенштейна – но аудитория рыдает, когда Конг, этот заложник из более примитивного и романтического мира, падает с Эмпайр Стейт, – но при этом, возможно, мы испытываем отвращение к самим себе за свое чувство облегчения.

4

Хотя разговор, который в конечном счете привел Мэри Шелли к решению написать “Франкенштейна”, происходил на берегу Женевского озера, за много миль от британской земли, его все же следует признать одним из безумнейших английских чаепитий всех времен. И как ни забавно, но это собрание несет ответственность не только за появление “Франкенштейна”, опубликованного в том же году, но и за “Дракулу” – роман, написанный человеком, который родится только через тридцать один год.

Был июнь 1816 года, и группа путешественников – Мэри и Перси Шелли, лорд Байрон и доктор Джон Полидори – вынуждена была провести взаперти две недели из-за сильного ливня. Путники начали вслух читать немецкие готические рассказы о призраках из книги “Фантасмагория”, и вынужденное заточение постепенно стало принимать определенно странный характер. Кульминация произошла, когда с Шелли случилось что-то вроде приступа. Доктор Полидори записал в своем дневнике: “За чаем в 12 часов разговоры о привидениях. Лорд Байрон прочел несколько строк из “Кристабель” Кольриджа; когда наступила тишина, Шелли неожиданно закричал, сжал руками голову и со свечой в руке выбежал из комнаты. Я побрызгал ему в лицо водой и дал эфир. Оказалось, он смотрел на миссис Шелли и неожиданно подумал о женщине, у которой вместо сосков глаза; это привело его в ужас”.

Пусть с этим разбираются англичане.

Итак, члены общества договорились, что каждый попытается написать новую историю о сверхъестественном. Именно у Мэри Шелли, чье произведение будет единственным, которое выдержит испытание временем, были наибольшие трудности с его созданием. У нее вообще не было никаких замыслов, и прошло несколько ночей, прежде чем воображение не снабдило ее кошмаром, в котором “бледный подмастерье святотатственных искусств создал ужасный призрак человека”. Эта сцена сотворения представлена в четвертой и пятой главах ее романа (из которой выше приводились цитаты).

Перси Биши Шелли написал фрагмент, озаглавленный “Убийцы”. Джордж Гордон Байрон – любопытную страшную историю “Погребение”. Но именно Джона Полидори, доброго доктора, иногда упоминают как возможный мостик к Брему Стокеру и “Дракуле”. Его рассказ впоследствии был расширен до романа и пользовался большим успехом. А назывался он “Вампир”.

На самом деле роман Полидори достаточно плох.., и отличается подозрительным сходством с “Погребением”, рассказом о призраках, написанным его несравненно более талантливым пациентом лордом Байроном. Возможно, здесь пахнет и плагиатом. Известно, что вскоре после короткой интерлюдии на берегах Женевского озера Байрон и Полидори жестоко повздорили и дружба их закончилась. Можно предположить, что причиной разрыва послужило сходство между двумя произведениями. Полидори, которому в то время был двадцать один год, кончил плохо. Успех романа, в который он превратил свой рассказ, заставил его бросить врачебную практику и стать профессиональным писателем. Но его произведения успехом больше не пользовались; зато он преуспел в создании карточных долгов. Поняв, что его репутация безвозвратно загублена, он, как истый английский джентльмен того времени, пустил себе пулю в лоб.

Появившийся на стыке столетий роман Стокера [Дракула” лишь отдаленно напоминает “Вампира” Полидори: тема узкая, и даже если исключить преднамеренные аллюзии, семейное сходство всегда будет присутствовать – но можно не сомневаться, что Стокер знал о романе Полидори. Прочитав “Дракулу”, невольно думаешь, что Стокер не оставил в этой области ни один камень неперевернутым. Таким ли уж сомнительным покажется предположение, что он прочел книгу Полидори, тема его заинтересовала и он решил написать лучше? Мне кажется, что так оно и произошло, точно так же, как мне нравится думать, что Полидори заимствовал основную идею у Байрона. В таком случае Байрон стал бы литературным дедом легендарного графа, который как-то похвастал Джонатану Харкеру, что прогнал турок из Трансильвании.., а ведь сам Байрон умер, сражаясь вместе с греками в восстании против турок, восемь лет спустя после встречи с Шелли и Полидори на берегу Женевского озера. Сам граф аплодировал бы такой смерти.

5

Все рассказы ужасов можно разделить на две группы: те, в которых ужас возникает в результате действия свободной и осознанной воли – сознательного решения творить зло, – и те, в которых ужас предопределен и приходит извне, подобно удару молнии. Наиболее классический пример рассказа второго типа – история Иова, который становится кем-то вроде болельщика на космическом духовном суперкубке note 56 команд Бога и Сатаны.

Психологические истории ужасов – те, что исследуют территорию человеческого сердца, – почти всегда вращаются вокруг концепции свободной воли, “врожденного зла”; одним словом, чего-то такого, ответственность за что мы вправе возложить на Бога-Отца. Таков Виктор Франкенштейн, который создает живое существо из отдельных частей, чтобы удовлетворить собственное высокомерие и гордость, а затем усугубляет свой грех, отказываясь взять на себя ответственность за содеянное. Таков доктор Джекил, создавший мистера Хайда исключительно из викторианского лицемерия – он хочет пьянствовать и развлекаться, но при этом ни одна самая грязная уайтчепельская проститутка не должна подозревать, что это доктор Джекил, в глазах всех подобный святому. Возможно, лучший из всех рассказов о внутреннем зле – это “Сердце-обличитель” (77;е Tell-Tale Heart) Эдгара По, в котором убийство совершается из чистого зла и нет никаких смягчающих обстоятельств. По предполагает, что его героя окрестят безумцем, потому что мы всегда считаем немотивированное зло безумием – ради собственного здравомыслия.

Литературу ужасов, имеющую дело с внешним злом, часто бывает трудно воспринимать серьезно; слишком уж она смахивает на замаскированные приключенческие романы для подростков, в конце которых отвратительные чужаки из космоса непременно бывают побеждены; а то в самый последний момент Красивый Молодой Ученый находит решение.., как в “Начале конца” (Beginning of the End) Питер Грейвз изобретает акустическое ружье и с его помощью загоняет всех гигантских кузнечиков в озеро Мичиган.

И все же именно концепция внешнего зла обширнее и страшнее. Лавкрафт это понял, и оттого его рассказы о грандиозном, циклопическом зле бывают столь впечатляющи – когда они хорошо написаны. Многие написаны неважно, но когда Лавкрафт бывал в ударе, как в “Ужасе Данвича” (The Dunwich Horror), “Крысах в стене” (The Rats in the Walls) и прежде всего – в “Сиянии извне” (The Colour Out of Space), его рассказы производят неизгладимое впечатление, а самые лучшие заставляют нас почувствовать бесконечность вселенной и существование тайных сил, которые способны уничтожить все человечество, стоит им просто хмыкнуть во сне. В конце концов, что такое мелкое внутреннее зло вроде атомной бомбы по сравнению с Ньярлахотепом, Ползущим Хаосом или Шаб-Ниггуратом, Козлом с Тысячью Молодых?

"Дракула” Брема Стокера представляется мне значительным произведением потому, что гуманизирует концепцию внешнего зла; Лавкрафт никогда не позволял нам уловить ее таким знакомым способом и ощутить ее текстуру. Это приключенческое произведение, но оно ни на мгновение не опускается до уровня Эдгара Раиса Берроуза или “Варни Вампира” (Varney the Vampire).

Этого эффекта Стокер достигает в основном благодаря тому, что почти на всем протяжении длинного романа держит зло вне повествования. В первых четырех главах граф почти постоянно на сцене, он вступает в дуэль с Джонатаном Харкером, медленно теснит его к стене (“Потом будут поцелуи вам всем”, – слышит, впадая в полуобморок, Харкер его слова, обращенные к трем странным сестрам).., а затем исчезает почти на триста оставшихся страниц note 57. Этот один из наиболее замечательных и увлекательных приемов, обман зрения, в английской литературе редко кому удавался. Стокер создает своего страшного бессмертного монстра примерно так же, как ребенок – тень гигантского кролика на стене, шевеля пальцами перед огнем.

Несомое графом зло кажется полностью предопределенным; его приезд в Лондон, где “кишат миллионы”, не результат злой воли смертного существа. Испытание Харкера в замке Дракулы – не следствие внутренней слабости или греха: он, Харкер, пришел сюда, потому что ему было это поручено. Смерть Люси Вестенра тоже отнюдь не закономерна. Ее встреча с Дракулой на кладбище Уитби – моральный эквивалент случайного удара молнии во время игры в гольф, и она ничем не заслужила того, чтобы Ван Хельсинга и ее жених Артур Холмвуд вбили ей в грудь осиновый кол, отрубили голову и набили рот чесноком.

И не то чтобы Стокер игнорировал внутреннее зло или библейскую концепцию свободы воли; в “Дракуле” эта концепция воплощена в обаятельнейщем из всех маньяков мистере Ренфильде, который символизирует также истоки вампиризма – каннибализм. Ренфильд, который трудным путем пробирается в высшую лигу (начинает с мух, продолжает пауками и потом переходит к птицам), приглашает графа в сумасшедший дом доктора Сьюарда, прекрасно сознавая, что делает; но предположить, что это достаточно крупный образ, чтобы приписать ему ответственность за все последующее зло, значит предположить нелепость. Образу Рейнольда, хотя и обаятельному, недостает силы, чтобы взвалить на него это бремя. Можно не сомневаться, что если бы Дракула не мог воспользоваться Рейнольдом, он нашел бы другой способ.

В определенном смысле решение о том, что зло приходит извне, диктовали Стокеру нравы его времени, потому что зло, воплощенное в графе, в большой степени есть извращенное сексуальное зло. Стокер дал жизнь легенде о вампире главным образом потому, что его роман буквально перенасыщен сексуальной энергией. Граф даже не нападает на Джонатана Харкера; на самом деле Харкер обещан странным сестрам, которые живут в замке вместе с хозяином. Единственное столкновение Харкера с этими развратными, но смертоносными гарпиями – сексуальное столкновение, и оно представлено в его дневнике весьма живописными строчками:

"Блондинка придвинулась ко мне и так низко наклонилась, что я почувствовал ее дыхание на своей щеке… Лицо ее выражало сладострастие, которое меня и притягивало, и отталкивало. Женщина облизывала губы, как животное, чуя добычу. В лунном свете я увидел влажные полураскрытые губы и белые зубы… Она наклонялась все ниже и ниже, вот ее губы уже совсем близко от моих… Я ощутил легкое прикосновение, дрожащие мягкие губы прижались к коже на шее, и вот уже острые зубы впиваются мне в горло… С замирающим сердцем я ждал, что будет дальше” note 58.

В Англии 1897 года девушка, которая “придвинулась и низко наклонилась”, это не та девушка, которую стоит приглашать домой, чтобы познакомить со своей мамой; Харкеру предстоит оральное изнасилование, да он и не возражает. Не возражает, потому что не несет ответственности за происходящее. В обществе со строгой моралью можно найти клапан психологического спасения в концепции внешнего зла: это сильнее нас обоих, детка. Когда появляется граф и прерывает этот тет-а-тет, Харкер даже разочарован. Вероятно, большинство шокированных и затаивших дыхание читателей тоже.

Кроме того, граф в романе охотится только на женщин: вначале Люси, затем Мина. Реакция Люси на укус графа почти такая же, как отношение Джонатана к странным сестрам. Еще вульгарнее то, что Стокер в чисто классической манере утверждает, что Люси свихнулась. Днем бледная, но вполне аполлонианская Люси, принимая ухаживания своего будущего мужа Артура Холмвуда, ведет себя в соответствии с приличиями. Но по ночам она по-дионисийски забывается со своим мрачным кровавым соблазнителем.

В реальной жизни Англию в это время охватила эпидемия увлечения месмеризмом, хотя Франц Месмер, отец того, что мы называем гипнозом, уже восемьдесят лет как почил в бозе.

Подобно графу, последователи Месмера в основном предпочитали молоденьких девушек; эти Свенгали note 59 XIX века вводили девушек в транс, поглаживая по телу.., по всему телу. Объекты этих экспериментов испытывали “удивительное чувство, заканчивавшееся высшей вспышкой наслаждения”. Очень вероятно, что эта “высшая вспышка наслаждения” была оргазмом, но лишь немногие незамужние женщины того времени узнали бы оргазм, случись он у них, и поэтому эффект считался просто побочным результатом научных опытов. Многие девушки возвращались и просили снова принять их для участия в экспериментах; “Мужчины не знают, но маленькие девочки понимают”, – как поется в песне Бо Дидли note 60. Во всяком случае, то, что было сказано о вампиризме, вполне применимо и к месмеризму: высшая вспышка наслаждения допускалась, потому что приходила извне; девушка испытывала наслаждение, за которое не несла ответственности.

Этот сильный сексуальный подтекст, несомненно, послужил одной из причин столь долгой жизни Вампира в кино; жизнь эта началась с Макса Шрека в “Носферату” (Nosferatu), продолжилась интерпретацией Лагоши (1931), потом интерпретацией Кристофера Ли и далее вплоть до “Жребия” (1979), в котором Регги Налдер в своей трактовке делает полный круг, возвращаясь к Максу Шреку.



Поделиться книгой:

На главную
Назад