Она ничего не ответила. Побледнела и пошла прочь. А он крикнул ей вдогонку:
- Ты бы лучше посмотрела на себя в зеркало!
Он приказал ей посмотреться в зеркало. Нас не интересовало, какие у нас носы, рты, подбородки, куда торчат волосы, где вскочил прыщ. И Нинка знала только то зеркало, которым были для нее мы, когда играли в красавицу. Она верила нам. Этот тип с родимым пятном на щеке разбил наше зеркало. И вместо живого, веселого, доброго появилось холодное, гладкое, злое. Нинка в первый раз в жизни пристально взглянула в него - зеркало убило красавицу. Каждый раз, когда она подходила к зеркалу, что-то умирало в ней. Пропали лебяжья шея, коралловые губы, глаза, синие, как море.
Но мы тогда не понимали этого. Мы ломали себе голову: что это с ней? Мы не узнавали свою подружку. Она стала чужой и непонятной. Мы сторонились ее. Она и не стремилась к нам, молча проходила мимо. А когда ей встречался новенький с большим родимым пятном на щеке, она убегала прочь.
В нашем городе часто идут дожди. Могут лить круглые сутки. И все так привыкают к ним, что не обращают внимания. Взрослые ходят под зонтами. Ребята делают короткие перебежки от одной подворотни к другой, прыгают по булыжным островам.
В тот вечер был сильный дождь, дул сверлящий ветер. Говорили, что на окраинах города начиналось наводнение. Но мы крепились, жались в подворотне, не хотели расходиться по домам. А Нинка из седьмой квартиры стояла под окном новенького. Зачем ей понадобилось стоять под его окном? Может быть, она решила позлить его? Или сама с собой поспорила, что простоит под дождем, пока не сосчитает до тысячи? Или до двух тысяч. Она была в коротеньком пальто, из которого давно выросла, без косынки. Ее прямые волосы вымокли и прилипли к щекам, и от этого лицо вытянулось. Глаза блестели, как две застывшие капли. Гремели водосточные трубы, дребезжали подоконники, трещали перепончатые купола зонтов. Она ничего не видела и не слышала. Не чувствовала холодных струй. Она стояла под окном, охваченная отчаянной решимостью.
Мы кричали ей из подворотни:
- Нинка! Иди к нам, Нинка!
Она не шла. Мы выбежали под дождь. Схватили ее за руки: не пропадать же человеку.
- Отойдите! - Она прямо-таки прикрикнула на нас.
Мы отошли. Повернулись спиной и стали смотреть на улицу. Люди спешили, подняв над головами зонты, словно на город спустился целый десант на угрюмых черных парашютах. Десант прохожих.
Потом мы увидели, как к Нинке подошла ее мать. Она долго уговаривала Нинку уйти. Наконец ей удалось увести девчонку из-под дождя в подъезд. Там горела тусклая лампочка. Нинкина мать повернула лицо к свету, и мы услышала, как она сказала:
- Посмотри на меня. Я, по-твоему, красивая?
Нинка удивленно посмотрела на мать и, конечно, ничего не увидела. Разве мать может быть красивой или некрасивой?
- Не знаю, - созналась Нинка.
- Тебе пора бы знать, - жестко сказала Нинкина мать. - Я некрасивая. Просто дурнушка.
- Нет, нет! - вырвалось у Нинки.
Она прижалась к матери и заплакала. Мы так и не поняли, кого она жалела: мать или себя.
- И ничего страшного, - уже спокойно сказала Нинкина мать. - Счастье приходит не только к красивым. И некрасивые выходят замуж.
- Я не хочу замуж! - резко ответила Нинка, и мы были согласны с ней.
- Да, да, конечно, - как бы спохватилась мать. - Не обязательно замуж...
Потом они вышли на дождь и пошли по улице. Мы, не сговариваясь, двинулись за ними. Нет, не из любопытства. Нам казалось, что мы можем понадобиться Нинке.
Неожиданно мы услышали, как Нинка спросила:
- У тебя был муж?
- Нет.
- Но у меня был отец?
Мать не ответила. Она как бы не расслышала вопроса. Нинка рассердилась и сказала довольно грубо:
- Что ж, меня аист принес?
- Да, аист, - глухо прошептала мать. - Прилетел, понимаешь, аист. И улетел. А ты осталась.
Они шли по темному переулку, и у них не было зонта. Но им было все равно: дождь так дождь. А нас трясло от холодной сырости.
- Значит, мой отец аист? - произнесла Нинка и тихо засмеялась. Очень хорошо. Когда я стану учительницей, меня будут называть Нина Аистовна. И может быть, у меня вырастут крылья... Вот если бы ты нашла меня в капусте, было бы куда скучнее.
- Не смейся, - сказала мать.
- Я не смеюсь. - Она и в самом деле уже не смеялась, но голос ее дрожал, дробился. - А где он... аист?
Мать отвернулась в сторону и вытерла со щеки бороздку дождя.
- Он тоже был некрасивый?
Нинка остановилась, крепко сжала мамину руку выше локтя и заглянула ей в лицо. Она смотрела на мать так, как будто произошла ошибка и рядом с ней оказалась чужая, незнакомая женщина. Девочка как бы увидела маму в холодном, безжалостном зеркале. Такой, какая она есть. Какой видели ее мы - чужие ребята, жавшиеся к темной стене дома. Мы были так близко от них, что чувствовали запах мыла и ношеной одежды. И, не видя нас, Нинка из седьмой квартиры как бы почувствовала наше присутствие и совершенно другим, спокойным голосом сказала:
- Мама, давай с тобой сыграем в красавицу.
- Глупости!
- Нет, нет, давай сыграем. Я тебя научу. Ты стой и слушай, что я буду говорить.
Она сильней сжала мамину руку, приблизилась к ней, тихо, одними губами стала произносить знакомые слова из нашей игры, которые мы до приезда новых жильцов дарили ей:
- Мама, у тебя лебяжья шея и большие глаза, синие, как море. У тебя длинные золотистые волосы и коралловые губы...
Потоки дождя тянулись из невидимых туч. Под ногами разливались холодные моря. И все железо города гремело и грохотало. Но сквозь гудящий ветер, сквозь пронизывающий холод поздней осенней мглы живой, теплой струйкой текли слова, заглушающие горе:
- У тебя атласная кожа... соболиные брови... жемчужные зубы...
И они зашагали дальше, крепко прижавшись друг к другу. И уже ни о чем не говорили. И были спокойны. Им помогла придуманная нами игра. Эна, бена, рес... А мы стояли у стены, держа друг друга за рукава. И провожали их взглядом, пока они не скрылись в темной мгле. Квинтер, контер, жес...
Нинка из седьмой квартиры погибла в 1942 году на фронте под Мгой. Она была санитаркой.
СРЕТЕНСКИЕ ВОРОТА
Декабрьским утром на шестой батарее был убит красноармеец Коля Дорожко. Его срезала очередь, которую дал с неба желтобрюхий фашистский штурмовик с черными крестами на обоих крыльях. Трассирующая пуля - красная в полете - попала прямо в висок. Крови почти не было. Только на серой шапке-ушанке проступило алое пятнышко. Будто шапка съехала набок, и красноармейская звездочка очутилась на виске.
Немецкий штурмовик появился внезапно. Он подкрался с выключенным мотором. Когда разведчик ударил в медную гильзу, а комбат, выскочив из землянки, закричал: "По штурмовику, на батарею!" - самолет с железным свистом уже мчался над огневой позицией. От него к земле тянулся светящийся пунктир трассирующих пуль. Пули ушли в снег. Только одна из них, перед тем как погаснуть и потерять силу, пробила серую солдатскую шапку. Будь на ее пути каска, а не мягкая шапка, может быть, Коля Дорожко и остался бы жив. Но касок все еще не привезли из дивизиона.
Пока орудийные номера разворачивали неподатливые пушки - смазка замерзла! - штурмовик успел нырнуть за соцгород. Одно орудие выпустило "по уходящему" два снаряда, но они разорвались слишком поздно. Два черных шерстяных клубка повисли в воздухе, и ветер тут же начал разматывать их, развешивая по свету.
Коля Дорожко лежал в трех шагах от орудийного ровика. Он прижался щекой к холодному кристаллическому снегу, а руки застыли вдоль тела. Будто при встрече со смертью он, как перед начальством, вытянул их по швам. В этой позе не было ни суетливости, которую вызывает испуг, ни покорности, которая склоняет человеку голову. Что-то наивно-гордое было в его позе.
С командного пункта к орудийному ровику уже бежал заспанный санинструктор Карпенко. Большие роговые очки чудом держались на его красном вздернутом носике, придавая санинструктору сугубо штатский вид. Он был щуплым и узкоплечим. Шинель с оторванным хлястиком висела на нем, как ряса. Карпенко бежал к орудию, неловко волоча по снегу большие кирзовые сапоги. В руке у него болталась брезентовая сумка с красным крестом. Эта сумка - боевая материальная часть санинструктора - еще ни разу не была в действии.
При виде Коли Дорожко, лежавшего на снегу, Карпенко остановился. Губы его дрогнули, а маленький нос сморщился и от этого стал еще меньше. Не отрывая глаз от мертвого товарища, Карпенко механически расстегнул сумку и достал оттуда пузырек с йодом. Он понимал: надо действовать. Но что мог сделать этот смешной батарейный эскулап, который в своей практике мазал лишь солдатские чирья похожей на деготь ихтиоловой мазью и щедро заливал йодом царапины?
Но сейчас товарищи в первый раз смотрели на него серьезно и, как ему показалось, с надеждой. Карпенко отбросил сумку и опустился на колени. Он взял Колину руку, медленно стянул с нее варежку и стал искать пульс. Но он и у живых-то с трудом находил бьющуюся жилку, а Дорожко был мертв. Осторожно, боясь причинить боль, Карпенко перевернул мертвого красноармейца на спину, расстегнул на нем шинель и, припав ухом к груди, стал слушать. Он слушал долго. Порой ему казалось, будто он что-то слышит. Но это отдавались удары его собственного сердца.
Коля Дорожко был мертв. И только в сознании товарищей он все еще по инерции числился живым. И бойцам казалось, что ему жестко лежать на земле и что ему холодно. И вокруг говорили тихо, боясь нарушить его сон.
Так на шестую батарею в первый раз пришла смерть.
Спустя несколько часов, когда уже стемнело, командир батареи велел позвать красноармейца Илюшина. Илюшин был на посту, и пришлось срочно его подменить. Он появился на пороге командирской землянки, промороженный, покрытый густым белым ворсом. Шинель, под которую был затиснут ватник, стесняла движения, а шерстяной подшлемник закрывал все лицо. Были видны только глаза.
- Товарищ лейтенант, красноармеец... - начал было докладывать Илюшин, но командир прервал его:
- Снимите с головы свою хламиду и садитесь.
Илюшин прислонил к стене карабин и непослушными от мороза пальцами стал развязывать обледеневшие тесемки шапки-ушанки. Наконец ему удалось стянуть с головы шапку и подшлемник, и он сразу превратился в юношу с подстриженной под машинку головой, похожей на спелый подсолнух, с темной щетинкой, пробивающейся на подбородке и над верхней губой. Он щурился от света, словно только что проснулся и открыл глаза. Рукой он стирал с бровей капельки растаявшего инея. От холода и ветра его лицо порозовело, и на губах появились маленькие трещинки. Мочки ушей пылали и были пунцовыми.
- Поедете в Москву, - неожиданно сказал командир батареи, - в политотдел. Отвезете пакет из дивизиона. Им, видите ли, некого послать. А у нас и так некомплект.
Последние слова командир произнес отрывисто и сердито, как будто Илюшин тоже был виноват в том, что в дивизионе некого послать, а на батарее некомплект. Красноармеец решил, что разговор окончен, и собрался уходить, но лейтенант сказал:
- Садитесь.
Илюшин сел.
- Вы, кажется, дружили с Дорожко? - спросил лейтенант, когда Илюшин акклиматизировался в теплой землянке и присел на край табуретки.
Илюшин кивнул.
- Он москвич?
- Москвич.
- А родные у него есть?
- У него сестра в Москве. Родители эвакуированы.
Лейтенант задавал вопросы как бы нехотя, не поднимая на Илюшина больших, впалых от бессонницы глаз. Он никак не мог примириться с мыслью, что его батарея понесла потери - убит красноармеец, - и всячески старался скрыть свою растерянность.
- Вы знаете адрес Дорожко?
Илюшин покачал головой. Ему вдруг стало странно, что он не знает адреса друга. Собственно, Колин адрес был такой же, как и его самого: полевая почта 43895, что на гражданском языке означало - батарея в поле за деревней Фуники. А тот, московский адрес практического значения не имел. До него надо было еще довоевать и остаться в живых...
- Тогда справьтесь у старшины. - Комбат посмотрел на Илюшина большими, словно обведенными темным ободком глазами и заговорил неестественно тихо, другим голосом: - Видите ли, похоронную ей пришлют... Но после политотдела вы можете зайти к сестре... Дорожко. Вы поезжайте в Москву. Возьмите у старшины паек дней на пять. Для сестры. И подбодрите ее. О смерти брата лучше узнать от человека, чем из бумажки.
Илюшин сидел на табуретке и внимательно слушал комбата. Его удивляли незнакомые теплые нотки в голосе командира. Бледное, вытянутое лицо лейтенанта впервые показалось ему мягким и уступчивым, а в глазах пропал строгий холодок. Илюшин всегда думал, что комбат умеет только приказывать, покрикивать, подавать артиллерийские команды, песочить. Сейчас командир разговаривал так, словно под стеганым ватником у него была не гимнастерка с кубарями на петлицах, а простая гражданская рубаха с галстуком. Эта перемена не укладывалась в сознании красноармейца, как и все события сегодняшнего дня.
- Вот так, - сказал лейтенант, и это "вот так" подводило черту разговора. Теперь на командире снова чувствовалась военная форма.
Илюшин поднялся.
- Разрешите идти?
- Идите! Завтра к десяти ноль-ноль быть на батарее.
- Есть!
Красноармеец повернулся и хотел щелкнуть каблуками, но на ногах были беззвучные, подшитые войлоком караульные валенки.
Хотя фронт придвинулся к самому каналу, шестая батарея оставалась маленьким островком, до которого в полной мере не докатилась тяжелая волна войны. Была бесконечная изнуряющая бессонница: по десять тревог в сутки. Были короткие стычки с немецкими самолетами. Была осточертевшая мучная болтушка в котле. И вместе с тем шестая батарея не видела ни одного немца - самолеты не в счет! - и на землю ее огневой позиции не пролилось ни капли крови.
Все это помогало Илюшину - красноармейцу первого года службы - долгое время оказывать внутреннее сопротивление войне. Со смертью друга к Илюшину вплотную подошла настоящая война.
С батареи Илюшин направился в дивизион. Получил пакет. Расписался в получении и минут через двадцать был уже на станции. Но поезда пришлось ждать около двух часов. Илюшин ходил по большой ледяной платформе и все думал о погибшем друге. Порой ему начинало казаться, что их вместе послали в Москву и что Дорожко отлучился и сейчас появится на платформе. А может быть, он остался на батарее и сейчас в кургузом ватнике, с котелком в руке бежит рысцой в столовую... Их связывало очень многое, и смерть Коли Дорожко не смогла сразу обрубить все нити.
Так в брошенном блиндаже вдруг зазвенит зуммер забытого телефона. Но никто не снимет трубку, никто не прокричит в микрофон: "Сокол слушает!" Нет Сокола.
Илюшин ходил по перрону, пока не пришел поезд. Тогда он протиснулся в вагон, бережно держа под мышкой сверток с пайком. В углу горела чугунная печурка. Этот маленький благодатный оазис тепла был окружен тесным кольцом пассажиров, севших в поезд на предыдущих станциях. На весь вагон тепла не хватало, и оно досталось тем, кто поспел раньше. Однако от сознания, что рядом аппетитно потрескивают угольки, и от запаха дыма было уже не так холодно.
Илюшин сел на скамейку и закрыл глаза. Он все еще пытался разложить по полочкам сознания события сегодняшнего дня. Но полочки не выдерживали и трещали. И тогда Илюшин снова увидел своего друга лежащим на снегу, в шапке с алым пятнышком на виске, и все его думы отступили перед обезоруживающим, щемящим чувством утраты.
В левом кармане гимнастерки вместе с документами лежала бумажка с адресом Коли Дорожко. Кроме почтового адреса - Сретенский бульвар, дом No 6/1, - рукой старшины были начертаны "кроки", словно красноармеец отправился не в город, а в незнакомую пустынную местность. Главным ориентиром были Сретенские ворота.
- Доберешься до Сретенских ворот, а там рядом, - объяснял старшина, спросишь дом "Россия".
- Дом "Россия"? - переспросил красноармеец.
- А что тут удивительного? - Старшина даже обиделся, что Илюшин не знает дома "Россия". - Этот дом тебе любой москвич укажет. А название дома с дореволюционных времен осталось. Было страховое общество "Россия".
Старшина относился к той ревнивой породе старых москвичей, которые считают, что все должны знать по имени и отчеству каждый кривенький переулок столицы. Не говоря уже о Сретенских воротах и доме "Россия".
Илюшин шел по городу, опасливо держа руку перед собой, чтобы не наткнуться на столб. Со всех сторон его окружала плотная тьма. Эта тьма давила на плечи и мешала идти. Над подворотнями в маленьких скворечниках-номерах горели синие лампочки.
Политотдел находился неподалеку от вокзала, и красноармеец Илюшин сравнительно быстро нашел здание бывшей школы и сдал пакет. А потом вышел в мороз и тьму.
Чахлые синие маячки встречали Илюшина за каждым поворотом и провожали от дома до дома, от квартала до квартала. И ему казалось, что он идет не по большому городу, а пробирается по узкой просеке глухого темного леса, где стоит шагнуть в сторону - и уже не выберешься. Он не знал названий улиц, по которым шел, не представлял себе, что за дома стоят на этих улицах. Шел напропалую, как разведчик по азимуту.
Где же эти Сретенские ворота?
Мысленно он представил себе большую каменную арку, вскинутую в небо, а у подножия ворот наготове стоят стальные "ежи" на случай, если танки прорвутся в город.
На Кировской улице (он не знал, что это Кировская) его остановил патруль, как призрак, возникший из темноты.
- Стой! - окликнул его один из патрульных, направляя в лицо красный фонарик. - Документы.
Патрульный был в тулупе с поднятым воротником. И не видно было, кто он по званию. Да это и не имело значения: когда ты красноармеец, все остальные старше тебя чином! Пока Илюшин лез за командировочным, патрульный сухо спросил:
- Куда следуете?