Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Рассказы и очерки - Георгий Иванов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

За сорок четыре года и четыре дня, как человеку родиться,- дуновение происходит. Ничего нет, пустота, высь, звезды небесные, и вдруг - точно ветерок с высоты подул и пропал. А это уже и есть ты, или я, или наша барыня, или хошь сам губернатор. Подул и пропал, только именно самое, что в человеке есть, все уж тут, никуда не уйдет. Через четыре дня и сорок четыре года вот он, готов, бери тепленького. А откуда все взялось - через дуновение. Ты вот толкуешь: душа, душа! А что такое душа - просто обыкновенный характер, разве в этом важность? Душа позже, годков через тридцать пять образуется, душа к ангелам поступает - они ее на землю несут, они ею и распоряжаются. Подправляют по своему скусу, распределяют - кому в офицеры, кому в анженеры, кому свиней пасти. Зазеваются ангелы - черт подскочит, своего прибавит. Душа, как одежа,- поносил и бросил. А дуновение - чистый Господь Бог в нас. Как Бог подул - таков и Федул. Так-то.

Ты со мной не спорь. Ты слушай меня. Я старая, скоро помру, и мое со мной помрет. Моих рассказов никто тебе не расскажет. Разве кто помнит теперь, к примеру, крепостное время? Ты вот просишь: расскажи, нянька, про крепостное время, будто расскажи про царя Гороха, что было в нем хорошо, что плохо, про его медовую страну, да чернобровую жену. Сказка для тебя мое время, да не для тебя одного, ты не обижайся - для всех вас, нынешних. Конечно, какая теперь жизнь? Выпил кофею, почитал газету, сел в трамвай, покатился по солнышку. А вечером в театр либо в кинематограф. Откуда же тебе понять?

А крепостное время было потяжеле, помедленней, трамваи по нем не ходили, смеху было поменьше, слез побольше, особенно для нашего брата, крестьян, именно крепостных. Господам, конечно, вольнее жилось, да и то какая это была воля? Кушали, конечно, одевались в шелка, выезжали в каретах и в нашей крестьянской жизни были вольны - это верно. Но, если рассудить, настоящей воли и у господ не было. Ну, хорошо, расскажу я тебе одну историю. Это давно было,- ты еще и дуновением не был,- куда там - в незапамятное это было время. Мне было семнадцать годков, не больше, может, и шестнадцать всего, нет, помню теперь - семнадцать исполнилось как раз, когда меня господа Дубковы продали. Плакала я тогда, ах ты, Боже мой, как плакала, и барыня, Марья Николаевна, тоже, глядя на меня, прослезилась, добрая была барыня, царствие небесное. И барин был добрый и все семейство, с народом обращались жалеючи, без самоуправства, по-божески. Через то меня и продали: управляющий генеральский сперва не меня, а Машку приторговал, хорошие деньги давал. Только Машка жила при матери, и не согласились господа - покупайте, говорят, со старухой, порознь не торгуем, не христианское это дело - дочку с матерью разлучать,- справедливые были господа. Ну, старухи генеральский управляю-щий брать не хотел, - нам, говорит, требуется горничная при барыне, чтобы все умела: шить, плоить, волосы завить. Генерал наш, слышали, женился, так к молодой генеральше горничная нужна. А старых ведьм, извините, у нас своих довольно. Если у вас девки не приторгую, поеду к господам Кремлевым - у них тоже продажные есть, да и где нет этого добра - какое время, сами знаете: товар дешев, деньга дорога. Ну, господам моим Дубковым, понятно, обидно сделалось - народ в ту пору был действительно дешев, родоносные были годы прямо до ужасти на народ; были, говорят, такие бабы, что дважды в год рожали, да еще по двойне многие, по тройне - не знаю уж почему - стихия такая нашла. А хлебушка, наоборот, что ни год, то неурожай. С оброч-ными мужиками господам еще туда-сюда, а с дворней действительно прямо Божье наказание - девчонка какая-нибудь, вроде меня тогда, гоняет собак, гоняет, раз в год грибов наберет или сапожки почистит, есть-то ей каждый день нужно, опять-таки и одеть и понаблюдать за ней. Так что если находился покупатель, то за счастье считали. А барыне нашей Марье Николаевне как раз в ту пору пунцовое платье иметь - мода тогда была, чтобы непременно пунцовое, в давленые цветы. Барин же, царствие небесное, любил ее, конечно, но скуповат был, как она о платье разго-вор заведет - с удовольствием, говорит, милочка, только надо погодить - недоимок не уплачено, с молотка могут продать, какие тут платья, не до жиру, быть бы живу! Это он, конечно, так прибе-днялся богатый был господин, только скуповат, конечно. Ну, хорошо, видит барыня, ничего ей не добиться, и говорит как-то: вот что, моншер, если денег нет, и платья мне сшить нельзя, и, значит, у предводителя на бале все будут в пунцовом, а я одна, как чумичка, то изволь, я согласна, только этого я не переживу, утоплюсь - и все. Он ее утешать, обещать - любил ее, конечно, только скуповат был - твердит свое. Да денег нет, дорогая, ты пойми...- Я поняла,- говорит,- и с тебя ничего не требую, однако, и мое решение твердо: не будет у меня к балу платья,- не будет у тебя супруги. Барин, господин Дубков, беспокоятся, сами чуть не плачут, толкуют что-то, барыня слушать не хочет, и в это самое время колокольчик звенит и въезжает во двор тройка с генеральским управляющим. Важнейший был генерал, фон Бок фамилия, богач страшный, дом полная чаша, чего-чего не было, крокодил живой, и тот был такой был богач. Только объяснил управляющий зачем приехал - девка к молодой генеральше требуется - барыня наша так и захлопала в ладоши - это, говорит, мое платье. Николя, продавай, непременно продавай. Барин и сам не прочь - одно дело денежки живые из кармана вынуть, другое - так, да измучился он, бедняжка, разговором, если бы управляющий не подоспел, должно быть, и так - и посупротив-лялся бы, посупротивлялся и уступил. Ну, а тут дело еще спокойнее обернулось: девок у нас в экономии было достаточно. Управляющий хотел Машку, но и на меня, ничего, согласился, спросил только уступить за то, что я курносая была. Ну, господа уступили, конечно, тут же и купчую составили, багаж мой был невелик - узелок с платьем да клетка с чижом, барынин же подарок...

...Ты со мной не спорь, ты меня слушай - это только присказка, сказка впереди будет. Еду я в управляющевой тройке, на облучке, держу на коленях ненаглядного своего чижа, слезы из глаз так и капают в клетку, а чиж, глупая птица, прыгает, ловит их - ему неводомек, думает, это зерно. Плачу я, плачу, и себя жалко, и деревни нашей, и Дубковых господ, и страх меня берет - какая теперь будет моя жизнь, строгости какие,- госпожа Дубкова, я понимаю, просто барыня. А тут генеральша, я, признаться, генеральш живых тогда и не видела близко.

Думаю и плачу, думаю и плачу. Вот приехали. Ну, роскоши такой, действительно, и не воображала. Дом барский в три этажа, чисто мраморный, перед домом все фонтаны, фонтаны, цветы, цветы, дворня вся в ливреях, у подъезда львы каменные, а повыше над ними пушки. Ну,- говорит управляющий,утри слезы, плакса,- юбку оправь, представлю тебя сейчас генеральше, ждет она тебя не дождется - в куклы ей играть не с кем. Только не помри, смотри, от страха, больно грозная у нас генеральша, с непривычки многие очень пугаются.

Я уж и не понимаю ничего. Иду ни жива, ни мертва, не я ногами иду ноги сами за меня идут, пола не чувствую. Ведут меня через разные залы и приводят в комнатку небольшую, вроде будто бы детской. "Подожди тут",говорят. Огляделась я - детская и есть: на диване куклы побросаны, на столике книжки с картинками, обруч, чтобы прыгать, волчок... Стою я - вдруг дверь открывается, и входит девочка щупленькая такая, бледненькая, личико с кулачок, совсем дите. "Здравствуй,- говорит,- Настя, я твоя новая барыня".

Так-то, милый, вот какие случаи в крепостные времена-то случались, это тебе не трамвай, это тебе не кинематограф. Одиннадцати годочков без малого выдали мою генеральшу-то, а генералу было все шестьдесят, злой был, из себя черный, усищи страшные и, представь, вместо правой ноги деревяшка - бонбой на войне отхватило. И это еще ничего, а то характера такого - прямо царю Ироду в пару. Пьяница, картежник, развратник - я и то, едучи на облучке, дивилась, зачем это таким важным генералам девок прикупать, разве своих нет? Потом поняла - девок-то сколько угодно - и у Ирода, видно, кой-какая совесть бывает - постеснялись своих девок к невинной душе, к генеральше моей, приставлять, такие они были, через генерала-то, все до одной. Да, милый мой, вот какие были в крепостные-то времена дела.

Тут в скорости узнала я от ангела моего, генеральши, из самых ихних сахарных губок, все, как было. Пьяного генерала на ней женили, как есть пьяного влежку - и где, ты только вообрази, в собственном ее родительском доме. Из княжеского рода она была, забыла теперь фамилию, только знаменитейшего рода, и тоже генерал был папаша - ан разорившийся. Дочкой и решили дела подправить, дочку - малое дитя - и выдали за безногого черта. Под венец, говорят, так и несли его в беспамятстве от винища, ее - в обмороке, бедняжечку. Обкрутили, чего там, поп был на то особый припасен, шафера - свои люди - Исайя, ликуй! - и готово. Была девочка маленькая, Божья душа невинная, стала генеральша, мужу своему раба. Генерал-то утром проснулся, протер глазища, прокашлял глотку, смотрит, что такое обручальное кольцо на руке. Что за чорт. Филька,- кричит камердинеру своему,- это что за штука? - С честным браком, дескать, поздравляю ваше превосходительство. Как? Что? Почему? Разъяснили ему. Потемнел, как туча, книги церковные потребовал, чтобы ему представили. Представили книги видит генерал - все по-благородному, честь-честью, комар носа не подточит.Ладно, говорит, коли так, где же моя ненаглядная супруга, почему не в мужниной кровати? Подать ее сюда. Ведут сердешную, а она обомлела вся и только книксены делает, книксены, присядку такую, как ее мадама обучала. Посмотрел на нее генерал, покрутил усища, и - не знаю, сердце ли в нем тронулось или не по скусу она ему пришлась,- только никакого зла ей не сделал, посмотрел и отпустил.

Так-то, милый, вот такие дела. Ты со мной не спорь, ты послушай, что дальше было - самые чудеса только начинаются. Ну, живет дите невинное при безногом черте, не живет - страдает. Тошно на нее смотреть. Обращение генерала с ней ненадежное - то по головке погладит, конфет подарит, то изругает при людях ни за что, ни про что, то недели целые на глаза к себе не допуска-ет, то, как вечер, требует к себе ее, Божьего ангела,- гости, дескать, у меня, занимайте гостей, дрожайшая супруга. А гости - дворовые девки, наряжены, намазаны, водку пьют, срамные пляски пляшут, прихлебатели генеральские - множество у него было, все отпетый люд, озорной, перепьются - такое у них начинается, что хоть святых выноси вон. А ангел мой, генеральша Лизанька,- смотри на все и пикнуть не смей! Генерал только покрикивает: "Супруга дорогая, что призадумалась, почему не весело глядите, ваше превосходительство, может, жарко вам, так вы не стесняйтесь,- следуйте примеру благородных дам и кавалеров. Может быть, желаете - я вам помогу". Водку пить заставлял, бесстыжим словам учил. Затянут всей компанией похабную песню, и ей подпевать велит. А ангел мой, знай, терпи, сдерживай слезки, твори про себя молитву. Раз не удержалась она, разрыдалась,- мочи моей, кричит, нет, не могу я тут жить, к папеньке с маменькой хочу.

Усмехнулся генерал. Подумал, посопел носом.- Не можете? - спрашивает.Не нравится у мужа? К князь-папеньке желаете, ваше превосходительство? К княгине-маменьке? К любезным родителям вашим, столь меня осчастливившим и рукой вашей и приданым? Что же делать? Эй, Филька, закладывай карету, генеральша от нас уезжает. Подают карету - генеральшину прида-ную. Всего только она и принесла в дом сундучок с бельем, да карету вот. Худая была карета, колеса новые пришлось поставить. Подают карету.- Пожалуйте, говорит, ваше превосходи-тельство, садитесь, кланяйтесь от меня их сиятельствам. А сундучок ваш где? На козлы его, вот так! Покрепче привязать, не дай Бог свалится, в народе молва пойдет, князь-батюшка осерчает. Подлец, скажет, зять мой, думал, по любви женился, ан из корысти - женино приданое промотал! Так что извольте удостовериться при свидетелях - все ваше при вас, и сундук, и карета. Ну, с Богом, не поминайте лихом. Только виноват, чуть не забыл,- колеса-то на карете мои. Так уж вы, сударыня, не обессудьте - вашего нам не надо, но и своего терять не хотим. Пожалуйте, мадам, садитесь, а ты, Филька, эй, руби колеса!

Так-то, милый, вот какая была у моей генеральши жизнь - вроде как у святой мученицы, не иначе. Только и утешение у ней было - обнимет меня вечером за шею, прижмется ко мне и плачет-плачет. Я ее по головке глажу, успокаиваю ее, яблочко ей припасу, сказки рассказываю, сбываются-де времена, наступают сроки, лежит царевна в хрустальном гробу, качается гроб на семи цепях, да не долго ей лежать, не долго тосковать, скачет Иван-царевич на сером волке, везет тебе за пазухой любовь и слободу. Успокоится она, заснет, а я, бывало, долго еще не сплю, все думаю, все душой за нее, голубушку мою, болею, все о судьбе для нее мечтаю.

Да, вот и домечталась наконец,- ты только меня послушай. Недаром умные люди говорят: Богу молитва, дьяволу мечтанье. Если бы я поменьше тогда мечтала, побольше поклоны перед иконами била - может, и планета у моей свет-Лизаньки была другая. Да откуда мне было знать, дура я была, молода. Вот и домечталась. Князя для Лизаньки все воображаю, красавца, богача черт-то меня не вовремя, должно быть, и подслушал.

Пять годков служила я при генеральше, пять годков шла ее мука. На шестой годок генерал, волею Божьею, от удара помре - и вовремя, скажу я тебе,- из ребенка превратилась она в красавицу, и старый черт, царство ему небесное, стал на нее поглядывать с антиресом. То было совсем о ней забыл, даже полегше жить нам стало, и вдруг приехал к генералу предводитель, посмотрел на Лизаньку и говорит: "Извините меня, старика, какая вы красавица стали, Лизавета Алексеевна, прямо богиня". И с чувством этак ручки ей расцеловал. Генералу тут и открылись глаза, и стал он с той поры будто бы влюбившись. Даже нравом переменился, пить меньше стал, буянить отучился, требует, чтобы всегда она при нем была, и кофей чтобы из ейных ручек, и на сон грядущий чтобы с ним сидела. Скажу по секрету, был генерал в ту пору уже не при своей прежней силе, вовсе даже, как говорится, не петух, ......... как говорится. И ходил-то, больше на деревяшку напирая, собственная-то служить отказывалась. Что ж ты думаешь, поправляться стал, влюбимшись-то, молоко стал пить, в Италию, говорит, скорее поедем. Опять в петуха обращаться стал, представьте себе, на Лизанькино горе! Ну, тут, на полдороге, и помер, пришел за ним Кондрашка, царствие ему небесное, вовремя.

Весною помер генерал, а осенью переехала Лизанька в губернский наш город Тамбов, в собственный свой дом. Шишнадцать лет, семнадцатый, хороша, как розан, богата, богаче всех в губернии - сам ты посуди, как все вокруг нее завертелось, колесом каким заходило. Женихи прямо в очередь становились, и какие женихи, первейшие люди, только Лизанька всем отказывала. Придет, бывало, от губернатора или откуда еще с бала, в шелку, в брульянтах, запыхавшая, раскрасневшая, ну, чистый розан, жду я ее в постельку уложить. Раздеваю, укладываю ее, а она рассказывает - и тот влюблен, и тот сватает, и ентот стреляться хочет - только я, говорит, не хочу, жду, говорит, принца сказочного, Ивана-царевича, помнишь, как когда-то ты, Настя, меня на сон грядущий утешала. Жду, говорит, его, не хочу других... Вот и прибыл прынец, прибыл на нашу голову!

Слух пошел по Тамбову - приехал с Кавказа князь Карабах, вроде как бы царь кавказский. Красавец, в плечах косая сажень, въехал во дворянские нумера, целый етаж занял, ходит в белой черкеске, на чай, кто только подвернется, золотые швыряет. Всех, с кем познакомится, к себе зовет, и стоит у него в нумере аграмаднейший самовар чистого серебра. Где углям быть, там лед, где кипяток - там шампанское - пей, кто хочет и сколько хочет, всех он, князь Карабах, от сиятельства своего и богатства день и ночь поит. Слух пошел по Тамбову, взволновались все. Взволновалась и Лизанька моя сердешная. В скорости и познакомилась она с ним, с князем этим. Ну, и что там рассказывать - влюбились, само собой, без памяти друг в дружку - он в нее, она в него.

Двух недель не прошло - невестой Лизанька стала. Князь каждый день ездит, на тройке подкатывает. Полость соболья, за поясом кинжал, кучер краснорожий, зверь прямо, и кругом все верховые,- рабы его - нечего сказать, что твой губернатор выезжает. Подарками Лизаньку засыпал, цветов откуда-то навыписывал, влюблен, одно, по уши - и со свадьбой страшно торо-пит. На январь назначили свадьбу, сейчас после Крещенья. А пока решено было, что на Святки в имение Лизанька уедет,- одна до свадьбы будет жить. Родня, видишь ли, потребовала, слухи, видишь ли, пошли по Тамбову некрасивые, что слишком вольно-де князь с Лизанькой себя ведут - будто бы не жених с невестой, а полюбовники. Что же скрывать - полюбила Лизанька своего принца от всего сердца, полюбил и он ее - молодые, богатые, чего, казалось бы, им и бояться: если что, так ведь в январе свадьба - венец все покроет. Все-таки родня настояла - уехала Лизанька в деревню.

Радостная она была, но и смутная какая-то. Я даже, прости Господи, дура была,- выговари-вала ей.- Ну, чего грустишь, грустить время прошло, радоваться надо.- Я и радуюсь, Настя, ответит, ан, видно, тошно ей, беспокоится. Князь, по уговору, к нам не ездил, только верховых каждый день слал, с подарками, письмами. Время меж тем идет, наступил Сочельник. Ну, зажгли мы елку, сели за стол. Грустит моя Лизанька.- Что с тобой? спрашиваю.- Ничего,- отвечает, а из глазок слезки кап на тарелку, да кап. Думаю, развлеку ее, погадаем. Принесли свечу, таз с водой, стала я воск лить, и все будто крест получается, а то словно гроб. Бросила я гадать. Не тот воск, говорю, не льется он, надо, чтобы соборная свеча была, рублевая так ничего не получится. - И не надо,- говорит Лизанька, чего там гадать, судьбу не переспоришь, судьба сама себя окажет.- Счастливая твоя судьба, говорю. Молчит она. Грустные были Святки. Да.

Уже поздно было - спать мы собирались ложиться. Вдруг слышим, на дворе конский топот, подъезжают к подъезду сани, выскакивает кто-то, в дверь стучит. Бегу я к дверям. Кто там? - Это я, князь, барынин жених, отворяй. Отворила я и не узнала князя. Бурка на нем белая, а лицо белее бурки. Лизанька тут выбежала, бросилась ему на шею. "Что, что случилось?" шепчет. "Не волнуйся, ангел мой",- говорит князь, а сам белый-белый, и зуб на зуб не попадает, будто бы от холоду. Выслали меня из горницы. Заперлись они. Подходила я несколько раз к дверям - слышно только - шепчутся тихо, будто плачет она, будто он ее целует. Да плохо слышно, ветер за окном шумит, снег валит - что ты расслышишь? Долго так сидели, я уж дремать начала. Вдруг выходит Лизанька, спокойная такая, только глазки красные, плакала, видно, дюже, и говорит: "Вели, Настя, закладать, князь уезжает". Простились они при мне. Много я видела, как люди прощаются, мать с сыном, жена с мужем, перед смертью или перед походом, но такой нежности не видывала я, как промеж них. Стал князь на колени, обняла она его, начала крестить... Ты, говорит, ничем передо мной не виновен, люблю тебя до гроба! А он все: прости, прости, и такой мужчина, косая сажень в плечах, а в три ручья плачет. Эх, да что там!..

"Умерла бы я, Настя, в сей же вечер бы умерла,- да не могу - ребеночек во мне, не имею я права умирать, пока он не родился". Только и сказала Лизанька эти слова, когда князь уехал, и к себе ушла. Всю ночь не спала я. Что передумала, что перечувствовала... А утром наскакали к нам солдаты, начальство, ищут повсюду, роют. Князь-то разбойником оказался, с Карабахских гор атаманом, с них он и прозвище свое взял. Беглый каторжник был, прынец-то наш. Рыли, искали, только ищи ветра в поле - ушел он от них, верно, обратно к себе на Кавказ атаманствовать, кровь христианскую проливать. Так-то, милый, вот какие в крепостные времена случаи бывали, это тебе не кинематограф. А что Лизанька, спрашиваешь? А разве я знаю? Наше дело темное - нам говорят, мы слушаем, молчат - значит, не нашего ума дело. Увезли Лизаньку мамаша с папашей сначала в Петербург, потом, слышь, заграницу. Мне Лизанька шаль свою ковровую подарила и вольную мне дала уехала я в Тамбов, нянькой в дом поступила. А где Лизанька моя,- за здравие ли ее или за упокой молиться, это надо у ветра спросить - он повсюду, и по заграницам дует, может, он о ней и слышал. А мне про то ничего не известно.

Примечания

Опубликован в "Иллюстрированной России", №446, Париж, 1931, стр. 9-12. Рассказ никогда не перепечатывался. На том же материале написан и другой более поздний рассказ Г. Иванова - "Настенька. (Из семейной хроники)", напечатанный в 1950 г. в "Возрождении" № 12. (См. Настоя-щее издание) .

НАСТЕНЬКА (Из семейной хроники)

Посвящается Н. Ю. Балашовой

В памятном старым петербуржцам толстейшем томе, на красной крышке которого было золотом вытеснено: "Весь Петербург", из года в год печаталось имя некоей Б. фон Б., Анастасии Абрамовны. Звание ее было - вдова подполковника. Однофамильцев у нее не было. Адреса она не меняла.

Ничьего любопытства это имя, конечно, возбудить не могло. Мало ли было в Петебурге штаб-офицерских вдов? И само это звание автоматически вызывало знакомую картину: небольшая квартира, одна прислуга, пенсия, всенощная, вечно подогреваемый кофейник, сплетни, пересуды, лампадки, пасьянс... Кому какое дело до радостей и невзгод такой почтенно бесцветной, скучно прожитой и тихо доживаемой жизни? Не все ли равно, была госпожа Б. фон Б. моложе или старше своего "покойника", дружно ли они жили, когда и от чего он скончался, были ли у них дети и т. д. Одним словом, воображение человека, взгляд которого случайно остановился бы на этом имени и адресе - никакой пищи себе бы не нашло.

По теории вероятности так и должно было быть... И вопреки ей, все, начиная от обстановки, окружавшей эту "вдову подполковника", вплоть до самого ее звания, было совсем "не так". И перед тем, кто полюбопытствовал бы на нее взглянуть - предстала бы не салопница "из благород-ных", как он, естественно, ожидал, а странно очаровательный призрак прошлого, с романтически-причудливо-нелепой судьбой...

* * *

Адрес, указанный во "Всем Петербурге", был зданием одного из важнейших министерств. Квартира, в которой г-жа Б. фон Б. обитала,- была очень большой, комнат в пятнадцать, казенной квартирой. Хозяин ее, некто X., был если не сановником, то очень крупным чиновником - "членом совета" министерства. Еще далеко не старый человек, он делал быструю карьеру. Если не ошибаюсь, война 1914 года застала его уже тайным советником, и вскоре он был пожалован званием егермейстера. Эти быстрые успехи объяснялись некоторыми сослуживцами не столько талантом X., сколько его умением угодить начальству. И в самом деле, когда, незадолго до революции, покровитель X., долголетний глава министерства, был отставлен, "чистка", произве-денная новым министром,- креатурой Распутина,- не только X. не коснулась, но, напротив, он стал еще более преуспевать...

Супруга этого сановника - была единственной дочкой нашей вдовы подполковника. Брюнет-ка, с характерно-восточной наружностью и резким гортанным голосом, она имела вспыльчивый и чрезвычайно властный нрав. Перед ней не только дрожали курьеры и прислуга - побаивалось ее все министерство. Квартира X., как ей и полагалось, от обстановки до самого воздуха дышала важностью, респектабельным холодком, близостью к "сферам"... Достаточно сказать, что, войдя в нее, можно было столкнуться с самим министром, разгуливавшим в ней запросто, иногда даже в домашней тужурке и ковровых туфлях. А министр этот был к тому же не "обыкновенным" минис-тром, а знаменитостью - "столпом реакции" или "оплотом престола" - в зависимости от точки зрения... В частной жизни - замечу, кстати - этот громовержец выглядел уютным, добродуш-ным стариком. Очень мил и любезен был он, между прочим, с Анастасией Абрамовной. Носил ей шоколадную "соломку" от помещавшегося наискось министерства Крафта, выслушивал терпеливо ее уже много раз слышанные рассказы, одним словом, вносил в грустную жизнь совершенно чужой ему старушки душевное тепло, которого она не получала ни от дочери, ни от зятя. Как старушка это ценила - было слышно уже в звуке ее голоса, когда она произносила его имя отчес-тво. А этого самого министра вся Россия - и те, кто ловчился взорвать его бомбой, и полагавшие-ся на него, как на оплот,- считала, и по-видимому с основанием, образцом бессердечия и черст-вости! "Потемки - душа человеческая"...

* * *

Часть стены узкой и длинной комнаты - "кабинетика" - занимала большая клетка с множес-твом канареек: их возня и пение развлекали Анастасию Абрамовну. Кабинетик был всегда жарко натоплен - при 18° тепла старушка уже начинала зябнуть. Обстановка была сборная. О красоте комнаты заботиться было нечего. Кроме своих людей, никто в нее не заходил, а самой ее обитате-льнице было все равно, каковы у ней обои или ковер: уже лет двадцать как она была слепа.

В своем кабинетике Анастасия Абрамовна проводила, кроме сна и еды, все время. Домашние не очень баловали ее визитами, но одна она все же никогда не оставалась. При ней неотлучно дежурил подросток лет 15, в синей ливрейной курточке. Он не только отлично служил ей, но, самое главное, умел внятно, отчетливо и неутомимо читать вслух. Утром от доски до доски прочитывалась "Петербургская Газета". Вечером - "Биржевка". В промежутках "Исторический Вестник", "Нива", какой-нибудь роман. Целый чулан был набит такими книгами,- время от времени букинист увозил прочитанное и доставлял порцию новых.

...Жарко натопленный кабинетик. Канарейки возятся и трещат. Мальчик в ливрее внятно, не торопясь, читает вслух. В кресле у печки кутается в оренбургский платок хрупкая женская фигурка. Если не подходить близко, кажется, что это какая-то барышня. Даже не молодая дама, именно барышня. В тонком, немного кукольном личике, светлых вьющихся волосах, широко раскрытых глазах, во всем облике Анастасии Абрамовым, если смотреть издали,- что-то девическое. Подойдя ближе, вы увидите, что ее лицо изрезано тысячью мельчайших морщин и волосы белы как снег.... Но и вблизи большие, ясные, голубые глаза смотрят по-девически невинно и доверчиво-нежно. И так же грустно-доверчиво, совсем не по-старушечьи, звучит голос. А как-никак ей за восемьдесят лет...

О муже ее и говорить нечего - такая старина его давно забытая жизнь. Даже чин, который он носил, давно отменен в русской армии: и Анастасия Абрамовна, собственно говоря, вдова не подполковника, а майора!..

* * *

В "кабинетике" красовалось несколько портретов покойного - от лихого, писаного маслом, в топорной золотой раме, до крохотной, для медальона, миниатюры на кости. В художественном отношении все они были весьма посредственны - среди крепостных майора Борвиковского явно не было. На всех был изображен чересчур уж молодцеватый вояка, с глазами и грудью навыкате, в уланской форме и великолепных усах. Тут же на ночном столике стояла шкатулка с его реликвиями. Реликвии были любопытней портретов. Да и сама шкатулка была необыкновенная. Плоская, длинная, слегка напоминающая формой футляр для скрипки, снаружи затейливо инкрустирован-ная чем-то вроде янтаря, внутри она была обита ярко-красной кожей, до того твердой, что иголка гнулась и ломалась, не прокалывая ее. В одном из углов шкатулки были два круглых отверстия, величиной с гривенник. По словам Анастасии Абрамовны, вывезена была эта диковинная вещь ее "блаженной памяти" дедушкой из Индии, в бытность последнего молодым офицером, т. е. даже не при Екатерине II, а Бог уж знает, при каком царе или царице, в каком незапамятном году... Стран-ная же форма шкатулки объяснялась тем, что предназначалась она для перевозки священных змей.

Здесь было множество бумаг и бумажек, писем и документов, слежавшихся и вылинявших. Хранилось между ними, рядом с послужным списком майора и его духовным завещанием, и нечто вроде его дневника. Эта довольно объемистая тетрадь не раз находилась у меня в руках, но, увы, рассматривал я ее тогда без внимания, которого она заслуживала. А жаль. Майор не только был охотник пофилософствовать, но еще имел привычку записывать свои сны. На синеватых, с водяными знаками, страницах тетради вперемежку с рецептами от запора и ревматизма было подробно записано множество сновидений майора разных периодов его жизни и среди них встречались курьезные.

Помню один сон, забавный тем, что обнаруживает таившийся в майорском подсознании особый "кавалерийский" комплекс: майор скачет на великолепном коне. Сперва он наслаждается бешеной скачкой. Потом наслаждение сменяется беспокойством. Он не может остановить коня. Наконец всадником овладевает страх, что конь сбросит его. И едва успевает он это подумать, он уже лежит под копытами коня, и копыта затаптывают его все глубже в землю... Сон этот снился майору не раз и относился к разряду "вещих", но что, собственно, по мнению майора он предве-щал,- не указывалось. Помню еще другой, квалифицированный "мерзопакостным и богопротив-ным". Крепостные девки рвут в клочки духовное завещание майора и бросают эти клочки "пребесстыдно" в лицо своему барину. И заявляют при этом: "не пойдем к кому ты нас завещал, сыщем сами себе господ по своему скусу". На возражение же, что такова его барская воля, которой девки должны слушаться, те, хохоча, отвечают: "Был барин, да весь вышел. Погляди на себя,- червям нечего глодать - один шкелет остался"... К этому, тоже "не лишенному метафизи-ки", сну следовало примечание: "Четырех из сих бунтовщиц запомнил в лицо. Хороводила рыжая Матрешка. Размыслив - решил, как пригрезившееся, оставить без взыскания, хотя Матрена известная язва. Но до чего же дуры! Ежели над холопами власть вручена дворянству Вседержите-лем в сем бренном мире, возможно ли, чтобы Он в царствии небесном отменил Им же установлен-ный закон? А дурищам невдомек!"

Если этот, отдающий загробным холодком, сон и возбудил в майоре сомнения в праве завещать крепостных девок, то, по-видимому, логика собственных рассуждений их развеяла. По крайней мере, в хранившемся в той же шкатулке его завещании, утвержденном ковенским судом, вперемежку с другими сувенирами, оставленными майором разным приятелям,- собаками, пенковыми трубками, седлами "аглицкой работы" и пр.- было перечислено штук двадцать Матрен, Глашек и Машек с краткими пояснениями физических и нравственных качеств каждой: "Нрава ленивого, но скромна и послушна"... Или наоборот: "Строптива, баловница и дерзка на язык, повидло же и прочее варенье при малом сахаре отменно изготовляет"... Или: "Собой весьма хороша, изъян же - смуглизна лица - удалять обтираньем натощак рассолом с хреном, к чему без поблажек понуждать"...

* * *

Майор Б. фон Б., столь молодецки глядевший с портретов в кабинетике Настеньки, действите-льно отличался молодечеством - даже в российской кавалерии "дней Александровых прекрас-ного начала",- когда каждый улан или гусар, как известно, был воплощенным персонажем Дениса Давыдова. Наездник, кутила, повеса и игрок, он был любим и начальством, и товарищами. На войне "коалиций" он сразу зарекомендовал себя отчаянным смельчаком. Его безрассудная храбрость еще подогревалась тем, что, рискуя иногда совершенно зря головой, он ни разу не был ранен. Но не считаясь с опасностью, он часто не считался и с дисциплиной. И за одно и то же безумное по лихости дело атаку в конном строю на неприятельскую батарею, окончившуюся блестящей удачей - французы бежали, бросив последние пушки,- лихой улан, и на этот раз вышедший из боя без царапины, был одновременно и представлен к Георгиевскому кресту, и получил от самого великого князя Константина Павловича "строжайший выговор" за "неискорени-мое и неумеренное озорство, воинской субординации вредящее". Выговор кончался распоряжени-ем посадить чересчур ретивого героя, "елико обстоятельства без ущерба для службы позволят", на месяц под арест.

Но наступления таких "обстоятельств", т. е. конца военных действий, нашему улану, увы, не пришлось дождаться. Под Эйлау счастье, наконец, ему изменило. Знаменитая атака эйлауского кладбища, где русская кавалерия рассчитывала отрезать и взять в плен Наполеона, была его последним сражением. Французское ядро оторвало ему ногу...

Бесчувственного, истекающего кровью, его вынес с поля битвы преданный вестовой Филька. Ни отбывать гауптвахты за прежнее "отчаянное озорство", ни совершать новые после долгой борьбы со смертью в госпитале не приходилось. Кое-как поправившись, с новенькой деревяшкой вместо правой ноги, в чине майора в отставке наш улан отбыл "отдыхать" в родовое имение Р-аго уезда Ковенской губернии.

* * *

Тяжек на первых порах был этот вынужденный отдых. Жизнь, в том смысле, как новый отставной майор привык ее понимать, оборвалась начисто... Жизнь была попойками, картами, женщинами, лошадьми, полковой средой - была тем "озорством" безрассудного молодечества, которым восхищались не только товарищи, но, конечно, и сам автор высочайшего нагоняя, такой же в глубине души кутила, картежник и смельчак. Жизнь была веселым, опьяняющим риском, лихой скачкой "поверх барьеров"... И вот, вместо всего этого, запущенный помещичий дом, заросший бурьяном парк, мужики, бабы, ребятишки, куры, утки, одиночество, тоска... Если наш инвалид не пустил себе на первых порах пулю в лоб, то вероятно потому, что не догадался. Но время шло. Понемногу майор начал не только привыкать к новой жизни, но и находить в ней приятные стороны...

У себя в имении он сам собой был царь и Бог. Но и за его пределами все общество, начиная с начальника губернии, приняло нового помещика с радушием и почетом. Уважение к Георгиевско-му кресту и двум тысячам незаложенных душ еще увеличилось, когда обнаружились щедрость и гостеприимство их владельца. А майор не считал ни проигрышей, ни вин, ни разносолов, ни выписанных из Варшавы бонбоньерок дамскому полу, ни сотен свечей в двухсветной зале своего дома, где под гром отличного крепостного оркестра заплясала и завеселилась "вся губерния".

Скоро майору было уже не до меланхолии. Скучать было некогда, вермени не хватало и для развлечений. Барский дом, казавшийся прежде до нелепости пустым и огромным, сделался теперь скорее тесноват: теперь двадцати с лишним комнат едва хватало. В одних жили по неделям и месяцам облепившие тароватого хозяина приживальщики. В других шли сражения на зеленом поле. В левом крыле псари и егеря опекали особо ценных и любимых охотничьих собак. В правом, отделенном от остальных помещений толстой дубовой дверью, ключ от которой майор носил при себе,- жила в безделье и неге дюжина "прекрасных одалисок", переименованных из Матрен и Глашек в Заиры и Фатьмы. Невольницы эти время от времени менялись - одни с грустью возвра-щались в прежнее состояние, другие радостно облачались в их атласные халаты и чадры. Случа-лось, правда, что в горячую пору уборки рабочих рук не хватало, тогда и одалисок без церемоний гнали жать и вязать снопы. Но обычно жизнь их была поистине гаремной. В промежутках между посещениями майора и его особо близких друзей Фатьмы и Заиры жарились в "три листика", объедались вареньем и спали на пуховиках до одури...

Время шло. Годы мелькали, незаметно сливаясь в десятилетия. Майор продолжал жить в свое удовольствие, шумно, пьяно, весело и был вполне доволен судьбой. Довольны были и его соседи и приятели, которых он угощал и веселил без отказу. Дамскую половину общества он, впрочем, с течением времени сильно разочаровал тем, что любезно, но упорно уклонялся от сетей, расставля-емых завидному жениху маменьками, имевшими дочерей на выданье. Очередных претенденток на свое сердце и деревяшку, а их за тридцать лет сменилось немало, он задаривал конфетами, катал на тройках, развлекал фейерверками, но при этом, молодецки покручивая усы, неизменно говорил, что считает себя старым инвалидом, недостойным семейного счастья, и с этой позиции не давал себя сбить... Маменьки, наконец, примирились с этим - и холостяком майор как-никак доставлял им и их дочерям не мало удовольствий. По той же причине общество смотрело сквозь пальцы на то обстоятельство, что, принимая у себя так широко и охотно, сам майор, ссылаясь на ту же инвалидность, никому визитов не отдавал и в гости не ездил...

Единственное исключение он делал только для Г., генерала в отставке, недавно ставшего его соседом. То ли из уважения к высокому чину, то ли по самодурству, возможно по тому и другому, но у Г. майор был довольно частым гостем. Являлся он к этому соседу в карете, нагруженной винами и яствами,Г. был начисто разорен, весь в долгах. Майор целовал церемонно ручки хозяйки, гладил по головке и одаривал сластями синеглазую девочку,единственную дочку, посланную генералу Богом на старости лет... Потом друзья удалялись в кабинет. Филька, весто-вой, вынесший когда-то раненого майора с поля битвы, а теперь его доверенное лицо и неотлуч-ный спутник, раскупоривал бутылки и раскладывал закуски. И майор, и генерал одинаково любили выпить, были крепки на вино и все-таки каждый раз дружно напивались. Майор эти ужины вдвоем все больше предпочитал шумной ватаге гостей, переполнявшей его собственный дом. "Отдохнул душой, будто у себя в полковом собрании побывал",- говорил он на следующий день, несмотря на то, что ему приходилось отлеживаться с компрессом на голове...

...В тот памятный вечер "душевный отдых" начался и продолжался, как всегда, по раз заведен-ной программе. Чокались, пили, закусывали, снова чокались. Подвыпив, пели нестройно, но с увлечением, военные песни и чувствительные романсы. Боевые воспоминания сменяли пение, воспоминания анекдоты. Понемногу пение совсем перестало ладиться, и разговор пошел вразброд, но чокались по-прежнему четко, в такт... За Государя Императора, за полковое знамя, за конницу, даже за покойную ногу майора давно уже выпили,- теперь уже чокались за луну, которая глядела в окно... Потом... Потом луна уже не глядела в окно, а плавала под самым носом лежавшего у себя в спальне с компрессом на лбу майора. Майор отмахивался от нее, но луна не отставала, лезла то с одной, то с другой стороны. Наконец явился Филька со жбаном кваса и огурцом. Филька открыл окно и выгнал назойливую небесную тварь, а майору, бережно поддер-живая его трещавшую голову, помог выпить ледяной квас и закусить огурцом. Полегчало, мысли начали проясняться... Ставя жбан обратно на поднос, майор взглянул на собственную руку. На четвертом пальце сияло новенькое золотое кольцо. Отроду он не носил никаких колец. Почуди-лось с перепоя? Сейчас исчезнет, как исчезла изводящая луна. Но кольцо не исчезало. Майор протер глаза. Кольцо блестело на руке по-прежнему.

- Филька, что это такое? - заревел майор, потрясая пятерней.

И Филька, вытянувшись и щелкнув каблуками, отрапортовал:

- Дозвольте, ваше высокородие, поздравить со вступлением в законный брак.

Майор от удивления округлил и без того круглые глаза и задвигал усами:

- Что ты врешь, болван?

- Никак нет-с, не вру. Изволили нынче ночью сочетаться законным браком с Анастасией Абрамовной. Оне-с уже и переехать к нам соизволили и в гостиной дожидаются-с...

Хмель соскочил с майора. Обвенчался? Вчера? С кем? Кто такая Анастасия Абрамовна, не слыхал никогда о такой. "Ты не пьян, Филька?" Но Филька был трезв...

- Одеваться,- заорал майор на всю комнату.- В гостиной ждет? Черт знает что, с ума я что ли сошел?.. Новый халат подай! Опопанаксом вспрысни, чурбан!.. Платок мне!.. Живо!

На диване сидела прехорошенькая 12-летняя девочка, в белом вышитом платьице с забавно выглядывавшими из-под него тоненькими ножками в кружевных панталончиках и черных туфель-ках... Ножки висели в воздухе, не достигая пола. Из широко открытых голубых глаз катились слезы, розовые губки дрожали. Возле нее, поучая и успокаивая ее стояла степенная, пожилая женщина в праздничном платье, с набивной шалью на плечах - нянька.

При входе майора она быстро толкнула девочку в бок.

- Пойди, Настенька, поздоровайся с супругом,- и сама быстро и безостановочно закланялась в пояс.

Девочка послушно соскользнула с дивана и, сделав два шажка к майору, присела перед ним в глубоком реверансе. Слезы капали одна за другой на кружевное платьице, в которое предприимчи-вые родители, так ловко обкрутившие богача-инвалида, принарядили "новобрачную".

Вид майора был страшен. Теперь он, наконец, понял, кто такая Анастасия Абрамовна, его супруга... Перед ним стояла плачущая и дрожащая Настенька, дочка генерала Г., соседа и "лучшего друга". Настенька, которую он гладил по русой головке и баловал, которой вчера еще привез бонбоньерку... И, поняв наконец, раскатисто захохотал.

- Супруга-то с нянькой прибыла! Ай, ай, ай,- надрывался и захлебывался он, хлопая себя по ляжкам.- Куклы захватили с собой, сударыня? Сопли, небось, няня утирает,- не научились еще? Ай да Ваше Превосходительство, генерал и кавалер. Повенчал простофилю, черта с грудным младенцем! Попался, который кусался!

От хохота и крика майора дрожали стекла и подвески на люстре. Настенька, пряча головку в сборках нянькиной юбки, плакала навзрыд. Нянька крестилась и твердила молитвы. Испуганные лица дворни высовывались из дверей...

В тот же день в усадьбу был вытребован генерал. Не подав ему руки и не посадив, майор сообщил превосходительному тестю свое решение:

"Не желая позорить воинское звание и честь дворянства, подлость, над собой учиненную, огласке не предам. Для всех: просил руки и, получив согласие, я, по собственному желанию, сочетался браком". Настенька остается у него в доме. "Когда подрастет - посмотрим, малолетних же отроду не совращал, а к носящей мое незапятнанное имя тем более до подобающего возраста не прикоснусь! А засим, любезный тесть,- заключил он свою речь,кругом марш, вон! И на глаза мне больше не показываться ни вы, ни супруга ваша! Явитесь - велю вытолкать в шею и собак спущу... Филька, проводи генерала!.."

* * *

Так началась "замужняя" жизнь Настеньки. Майор ни в чем не изменил образа жизни. По-прежнему балы сменялись холостыми попойками, по-прежнему в "гареме" обитали "Заиры" и "Зюлейки". Настеньки все это не касалось. Она жила во флигеле с той же нянькой. Майор выписал для нее гувернантку, потом пригласил и танцмейстера... Понемногу Настенька, росшая дома дичком, обучилась и французскому языку, и манерам, и всему "благородному, персоне женского пола" следуемому. Но этим интерес майора к "супруге" и ограничился. Хотя гувернантка, нянька и молодые горничные, приставленные к ней, в обязанность которых входило не только служить ей, но и играть с ней в куклы, буде "барыня Настенька" пожелают, всячески старались ей угодить, и хотя жилось ей в уютно обставленном флигеле много привольнее, теплее и сытнее, чем в разорен-ном родительском гнезде, счастлива она не была.

Страх, который испытала она от приема, оказанного ей "супругом", был непреодолим. Хохот майора, стук его деревяшки, выкаченные глаза она не могла забыть. Иногда, не имея больше силы сдерживать этого панического страха, она кричала: "Не могу больше! К маменьке хочу". И сейчас же раскаивалась в этом. "К маменьке желаете,- ядовито ухмыляясь, спрашивал ее майор, услы-шав о желании "барыни" от прислуги или гувернантки.- К ее Превосходительству, достойной вашей родительнице? Извольте! Не смею задерживать!" И затем во все горло орал: "Филька! Закладывай барынину карету! Руби колеса!" - Это значило, что колеса кареты, в которой "новобрачная" с нянькой и скромными пожитками прибыла в то памятное утро в майорскую усадьбу, едва держались, и майор велел поставить новые. Колеса принадлежали майору. Желает Настенька уезжать,- пусть и катит, как знает, в карете без колес...

Но время шло. Настенька начала подрастать, хорошеть, превращаясь в барышню... Тонкая, высокая, в широких, стянутых в талии платьях, с белокурыми легкими локоноами, она станови-лась, на свое горе, прелестной. Равнодушный дотоле к ней майор стал теперь все чаще ее навещать и все слаще на нее поглядывать... А потом и любезными обиняками дал ей понять, что шестого июня, день ее шестнадцатилетия, будет отпразднован пышным балом, на котором майор предста-вит ее губернскому обществу, а потом... К этому ужасному "потом" за полгода шли приготовле-ния. Обновлялась шелком и обставлялась новой, роскошной мебелью их будущая с майором спальня...

Когда Настенька была совсем маленькой, нянька пугала ее страшным "генералом Топтыги-ным".- "Если будешь капризничать,- приедет генерал Топтыгин, топ-топ, спросит - где тут непослушная девочка - топ-топ разинет рот и слопает тебя живьем. Лучше закрой глазки и засыпай,- пока не пришел". И для большей убедительности нянька стучала об пол поленом топ-топ...

И вот страшная сказка превращалась теперь в страшную явь. 6-ое июня было не за горами. Еще три месяца, два, один - и оно наступит. Начнут съезжаться гости. Будут пить и есть, танцевать, смотреть на фейерверк, будут улыбаться Настеньке и говорить ей любезности. И она должна будет танцевать, и улыбаться, и отвечать всем так же любезно. Потом за ужином захлопают пробки шипучего, и гости будут кричать "горько!" молодым генералу Топтыгину и ей. А когда все это кончится, генерал Топтыгин, сильно подвыпивший, а то и совсем пьяный, улыбаясь масляной страшной улыбкой, стуча своею деревяшкой - топ-топ,- откроет дверь спальни, пропуская Настеньку вперед... И страшная сказка - станет страшной явью - генерал Топтыгин проглотит ее живьем...

В тот год весна наступила необыкновенно рано. В середине апреля снег повсюду стаял и грязь на горячем солнце просохла. Майор, становившийся все веселей и оживленней, чем ближе был день шестнадцатилетия Настеньки, однажды утром велел закладывать "в шарабан". Это значило, что он решил, воспользовавшись хорошей дорогой, доставить себе развлечение, к которому за последние годы он пристрастился. Развлечение было довольно опасное. Кавалерийское сердце майора нашло своеобразный способ удовлетворить страсть к лошадям. Верный Филька был послан куда-то на край России. После долгого отсутствия он вернулся в компании десятка киргизов. Прибыли они на нескольких подводах. Везли подводы обыкновенные лошади, а на подводах, оглашая воздух каким-то особым диким ржанием, стояли, стреноженные и крепко привязанные, степные, необъезженные, не знавшие ни узды, ни упряжки, кроме петли аркана, лошади, которые недавно были захвачены из вольного степного табуна. Развлечение майора заключалось в том, что пару этих диких коней киргизы каким-то способом запрягали, вернее крепко прикручивали к дышлу шарабана. Майор взбирался на сиденье, коней держали ловкие руки азиатов. Потом майор давал знак - отпускай. Вожжи натягивались, шарабан летел зигзагами - вот-вот перевернется, разобьется вдребезги. Борьба шла ожесточенно и долго, но майор неизме-нно торжествовал победу - шарабан начинал катиться ровней. Так одна за другой были перепро-бованы все степные лошади, и майор не только не сломал себе шеи, но начинал находить, что удовольствие становится не таким уж острым... Впрочем, давая этим утром распоряжение "закладывать", он мог рассчитывать на сильные ощущения. С осенней распутицы поездок в шарабане не производилось.- По грязи или по снегу на них не отваживался даже и майор...

Предчувствие сильных ощущений - майора не обмануло. Шарабан взвился и понесся по широкой дороге, потом - это случалось и прежде - резко свернул с нее и понесся по полю. Но несколько минут спустя произошло то, что до сих пор еще не случалось. Экипаж, подпрыгнув, задел за дерево, едва не перевернулся, снова свернул и помчался еще быстрей...

Киргиз, сопровождавший майора, был убит на месте. Майора, с проломанной грудью, осторо-жно несли трое мужиков. Кровь струйкой текла из угла рта. Водянисто-голубые глаза его смотре-ли в бледное весеннее небо. Деревяшки не было. Она осталась на дне оврага, куда сбросили майора дикие лошади. Майор скончался два часа спустя в полном сознании, исповедывавшись и причастившись. Завещание, где все майорское состояние отказывалось "дражайшей и верной супруге нашей", составленное уже полгода тому назад, хранилось тут же в его холостяцкой спальне. Положив ключ от ящика, где оно было заперто, в ручку Настеньки, майор прижал эту трепещущую ручку к губам и долго не отпускал. "Не пришлось дожить до счастливейшего дня жизни,произнес он тихо.- Не ропщу,- значит, на то Господня воля. Ну, прощай, птичка, лети, пользуйся молодостью и жизнью. И помни,- встретишь хорошего человека и полюбишь, выходи за него. Я там - буду радоваться на вас"...

Помолчав, он коснеющим языком добавил: "Траура и слез поменьше... сколько надо для проформы и баста. А потом задай... на всю... на всю... губернию... бал..." И на слове "бал" майор испустил дух.

* * *

Как не повторить еще раз - "Потемки душа человеческая"... Пока майор был жив, Настенька боялась его до дрожи, почти что ненавидела своего генерала Топтыгина. После его неожиданной смерти она вдруг почувствовала себя всерьез неутешной вдовой. Глубокий траур лишь спустя год генеральша сняла с дочери чуть ли не силком. Еще больше хитрости и уловок пришлось старухе употребить, чтобы добиться согласия дочери выйти из добровольного затворничества, начать встречаться с людьми и развлекаться. Наконец ей удалось уговорить Настеньку провести предсто-ящую зиму в Ковне. Там майор владел прекрасным, но давно запущенным особняком. За лето особняк был отделан и обставлен заново, а осенью Настенька при маменьке и бесчисленной челяди неохотно, но уже не споря, в него перебралась. Закрепить дело окружив Настеньку атмосферой веселья и удовольствия, в какой та не только никогда не жила, но даже не догадыва-лась, что она возможна - было для генеральши уже сущим пустяком. Тем более, что, веселя и развлекая дочку, она развлекалась вовсю и сама...

Зима прошла быстро и приятно. Настенька, с каждым днем расцветая, как цветок на солнце, все больше входила во вкус новой беззаботно-счастливой жизни. Без приемов, гостей, театра, танцев - ей теперь самой уже было бы скучно. Она и кокетничать научилась и кокетство стало для Настеньки одним из любимейших развлечений. Все, имевшиеся в губернии "женихи", уже успели сделать ей предложение. Она радовалась каждому и одинаково мило и не обидно для очередного претендента отказывала. Сердце ее билось по-прежнему ровно. Сердце Настеньки во всем этом не принимало участия... Но вот перед самым Рождеством в Ковне распространился слух о новом приезжем. Приезжего звали князь Карабах. Он приехал один с тремя слугами и снял в лучшей гостинице целый этаж - одиннадцать комнат. Кое-кто успел с князем познакомиться и у него побывать. По рассказам он был не только красавцем, но еще и явно богачом. Доказательст-вом последнего, кроме одиннадцати комнат, были бриллиантовые, огромной величины кольца на пальцах князя и серебряный самовар, стоявший у него на столе. В самоваре вместо угля был лед, вместо воды - шампанское, текшее из крана замороженным. Слуги гостиницы подтверждали щедрость и богатство приезжего: на чай за малейшую услугу он бросал червонец.

Настенька, как и все ковенское общество, с любопытством слушала эти рассказы. Вскоре, на новогоднем балу у губернатора, князя ей представили. Прямой, как стрела, очень высокий, с перетянутой, как у осы, талией, в белой черкеске, князь Карабах, грациозно согнувшись пополам, поцеловал ручку Настеньки. Первые слова, сказанные им, были так же необычайны, как его блестящие черные глаза, гордый профиль и вкрадчиво-звучный голос: "Я думал, что прекрасней всего на свете звезды над снегами Казбека,- сказал, снова низко склоняясь перед Настенькой, князь.- Но я ошибался. Ваши глаза прекрасней этих звезд. А ваши плечи белее горного снега"...

Не найдя, что на это ответить, Настенька растерянно закрыла веером вспыхнувшее лицо. Судьба ее была решена... Три месяца головокружительной страсти пролетели, как в тумане. Настенька ничего не видела, не слышала, не понимала, кроме того, что князь и она влюблены друг в друга, что он просил ее руки, что они помолвлены, и что большего счастья не может быть ни на земле, ни на небе... Все остальное не имело значения. Все, кроме этого счастья, перестало существовать...

День свадьбы был назначен, приданое заказано. Губернатор сам вызвался быть посаженым отцом Настеньки. Самая большая в Ковне зала благородного собрания, вмещавшая свыше тысячи человек, отделывалась заново для свадебного пира. Приглашения были разосланы далеко за пределы губернии. Гостей ждали из Петербурга, из Москвы, с Кавказа...

...До дня свадьбы оставалось недели две. Настенька, стоя у окна, смотрела на улицу. Из-за поворота сейчас вынырнет серая в яблоках княжеская тройка, и она увидит фигуру жениха в белой черкеске, его гордый профиль, его влюбленные глаза... Сейчас тройка покажется и, лихо завернув, подкатит к ее крыльцу... Сейчас, сейчас князь Карабах, ее жених, легко взбежит по лестнице и, дыша счастьем, крепко прижмет Настеньку к груди. Сейчас, сейчас... Но князь сегодня почему-то опаздывал... Начинало темнеть. Князя все не было. Что это значит? Что случилось? Если еще четверть часа его не будет, Настенька сама поедет в гостиницу... Ее могут заметить? Ее осудят. Ах, не все ли равно! Кроме князя и их любви, ничего важного в мире нет. Приличия, условности, "можно", "нельзя"... все это были теперь пустые слова, не касающиеся их обоих. Еще десять минут она будет ждать, а потом поедет к князю сама. Еще семь, еще пять минут. Но срок, поставленный Настенькой своему терпенью, еще не истек, когда княжеские лошади показались из-за угла... Но тройка не остановилась у Настенькиного крыльца. Она завернула наискось к трехэтажному рыжему зданию с флагом на крыше и часовыми у ворот - жандармскому управлению. И князь вышел из саней не один, за ним выскочили два жандарма с саблями наголо.

Князь и жандармы, как-то странно теснясь друг к другу, подошли к чугунным воротам. Пока ворота с лязгом открывались, жених Настеньки, обернувшись, посмотрел на Настенькин дом шалыми, страшными глазами. Кандалы блеснули на его скованных вместе руках...

* * *

Жениха Настеньки в цепях по этапу угнали на Кавказ. Там - вблизи Карабахских гор - он несколько лет безнаказанно разбойничал, там его и полагалось судить. Не знаю, что с ним стало. Настенька скрылась от неслыханного скандала к себе в имение, но прожила там недолго. Волей-неволей ей пришлось скоро признаться матери в беременности... Генеральша рыдала, рвала волосы и грозила Настеньке материнским проклятием. Но в конце концов простила и увезла ее за границу. Где-то в Италии Настенька разрешилась от бремени девочкой - носительницей имени и наследницей состояния майора в отставке и кавалера Б. фон Б...

Дочь Настеньки выросла за границей. Там же, на каком-то курорте, она встретилась с X. Будущий любимец министров влюбился в нее сразу без памяти. Должно быть, по контрасту с собственной комплекцией и бледно-респектабельной петербургской наружностью, кавказская резкость черт и манер юной mademoiselle Б. фон Б. показались ему неотразимыми...

* * *

Эпилог истории относится к 1917 году. Вскоре после февральской революции в министерство прибыл новый революционный министр. Очевидцы, не ручаюсь, насколько достоверные, утверж-дали, что он, пожав руку растерявшемуся швейцару и кивнув, не подавая руки столь же растеряв-шимся высшим чиновникам (сам глава министерства сидел уже, разумеется, в "Петропавловке"), быстро прошелся по помещениям, произнес громовую речь, на которые был большой специалист, и, буркнув "я распоряжусь", отбыл. Обещание "распорядиться" министр сдержал. Вскоре после его посещения последовал приказ... немедленно очистить казенные квартиры "от реакционных элементов"...

Неделю спустя вслед за креслами, буфетами, матрасами, сундуками и прочим добром, наполнявшим пятнадцать комнат квартиры злополучного X., вынесли клетку с Настенькиными канарейками, портреты майора, шкатулку, предназначавшуюся для священных змей. Тоненькая Настенька, поддерживаемая курьером, спустилась вслед за своей массивной дочкой. Мебель погрузили на ломовиков. Настенька и X. уехали на извозчике. Сама тайная советница осталась приглядывать за погрузкой вещей. Когда последний ломовик, сопровождаемый ее нравоучениями ехать осторожно, ничего не разбить и не сломать, выехал из ворот,- вслед за ним вышла, навсег-да покидая дом, где долгие годы наводила страх на подчиненных мужа, и дочь князя Карабаха...

Засунув руки по-мужски в карманы, она зашагала по направлению к Невскому. Взгляд ее черных блестящих глаз был мрачен. Радоваться ей, действительно, было нечего...

Был серый апрельский денек, накрапывал скучный дождь. Навстречу, фальшивя марсельезу, нестройно двигалась какая-то очередная манифестация.

Примечания

"Возрождение", № 12, 1950, стр. 53-65. Рассказ никогда не перепечатывался. Те же герои и тот же сюжет в рассказе Г. Иванова "Генеральша Лизанька", включенном в настоящее издание. На протяжении всего творческого пути Г. Иванов был склонен возвращаться и в стихах, и в прозе к прежним своим произведениям. Сравнение "Настеньки" и "Генеральши Лизаньки" является наибо-лее убедительной иллюстрацией этого наблюдения. К тому же выводу о возвращении к своим прежним мотивам и темам можно прийти, сравнивая "Петербургские зимы" с очерками "Китайс-кие тени" или, скажем, его очерк "Петербургское" со стихами в "Вереске" и с "Петербургскими зимами". Добавим к этому цитирование Г. Ивановым своих собственных стихов или парафразы их в его поздних стихотворениях. Затем попытка незадолго до смерти переписать наново стихотворе-ния, написанные в разные периоды жизни и т. д.

Интересный комментарий к рассказу "Настенька" имеется у И. Одоевцевой в книге "На берегах Сены". Г. Иванов был учеником кадетского корпуса в Петербурге. С детства его опекала сестра Наташа, бывшая намного старше. Уезжая за границу, Наташа перепоручила своего брата кузине Варваре. "Жила она вместе с мужем-егермейстером в доме Министерства внутренних дел, на Моховой". Фамилия егермейстера была Малама. "К чаю обычно являлся в домашних ковровых туфлях живший с Малама на той же площадке министр Щегловитов... У Малама жила двоюродная бабушка Юры (Георгия Иванова - В. К.), очаровательная тоненькая старушка, голубоглазая и беленькая, похожая на фарфоровую статуэтку. Она была совершенно слепая и не выходила из своих двух комнат, в которых за тонкой проволочной решеткой пели и летали десятки канареек. При ней неотлучно находился маленький казачок, читавший ей "Новое время"... Кстати, история этой его бабушки, как впрочем и всех почти членов его семьи, была необычайна и любопытна. Ее Георгий Иванов рассказал в одной из тетрадей "Возрождения"... под заглавием "Из семейной хроники" (стр. 466-467).

КИТАЙСКИЕ ТЕНИ (1)

Между Петербургом и Москвой от века шла вражда. Петербуржцы высмеивали "Собачью Площадку" и "Мертвый переулок", москвичи попрекали Петербург чопорностью, несвойственной "русской душе". Враждовали обыватели, враждовали и деятели искусства обеих столиц.

В 1919 году, в эпоху увлечения электрификацией и другими великими планами, один поэт предложил советскому правительству проект объединения столиц в одну. Проект был прост. Запретить в Петербурге и Москве строить дома иначе как по линии Николаевской железной дороги. Через десять лет, по расчету изобретателя, оба города должны соединиться в один - Петросква, с центральной улицей - Куз-невский мос-пект. Проект не удалось провести в жизнь из-за пустяка - ни в Петербурге, ни в Москве никто ничего не строил все ломали. А жаль! Может быть, это объединение положило бы конец двухвековым раздорам, столь прочным, что даже Политбюро не смогло им противостоять.

* * *



Поделиться книгой:

На главную
Назад