Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

- Ничего.

И сказала, что давно его приметила в числе других, потому что, говорит, мы всегда вместе ездим.

- Да, - сказал Расин, - я тоже вас заметил давно.

И как-то так естественно вышло, что доехав, Расин не нырнул под арку с ящиками, а пошел с ней по тротуару. И она ему на это не возразила и не воспротивилась, а шла себе рядом как ни в чем не бывало, пока не пришли они к ее дому. И она сказала:

- Здесь я живу. - И сказала, выдержав паузу: - Может, - говорит, зайдете? У меня кофе есть жареный, в зернах.

А Расин сказал:

- Я не знаю, - и опустил руку в карман брюк, и осмотрелся по сторонам.

- Только у меня не убрано, - сказала она. - Или у вас времени нет?

- Время есть, - сказал Расин и вынул из кармана руку. - Но, может, это неудобно?

- Удобно, - сказала она, - если, конечно, вам удобно.

- А вы, - Расин спросил, - не боитесь?

А она спросила:

- Кого?

И Расин принял ее предложение.

А жила она, конечно, одна - в этом Расин не сомневался ни на минуту - и мебели особой в квартире у нее не было, а стояло что-то самое элементарное и простое, зато висел в комнате во всю стену ковер с олимпийской символикой, а на нем булавками были понаколоты какие-то вышивки и изделия из макраме, и всякие иные рукоделия.

И введя Расина из прихожей в эту единственную свою комнату, она сказала:

- Вот так я живу.

- Ничего, - сказал Расин.

- Да, - сказала она, - моей квартире многие завидуют.

И Расин сел без ее приглашения на диван-кровать, собранный сейчас уголком и от этого узкий.

- Я скоро, - сказала она и вышла, и загремела на кухне то дверцами шкафа, то посудой, то чем-то еще неопределенным.

"И квартира вся ею пропахла, - подумал Расин, - насквозь". И он услышал, как заработала, треща, кофемолка и как зашипел и зажегся газ, после чего по квартире пополз новый запах - запах свежего закипающего кофе.

Потом она принесла горячую кофеварку и чашки, и маленькие звонкие ложки и поставила все на низкий, так называемый журнальный стол, потому что никакого другого стола в комнате не было. Под кофеварку подложила она полотняную салфетку, сложенную вчетверо - наверно, чтоб не испортить полировку.

Вторым заходом были ею принесены хлеб и масло, сыр на тарелке кружочками, печенье "Привет" с конфетами и, чего Расин не ожидал, початая, а если точнее - недопитая бутылка коньяка "Десна". Все это перечисленное громоздилось на черном подносе не то деревянном, не то пластмассовом, и расписан этот поднос был красными большими шарами.

И она поставила его осторожно на стол, оглядела сверху и сказала:

- Сахар. Я сахар забыла поставить, - и сходила в кухню за сахаром.

А Расин сидел все это время молчком на диван-кровати, перед низким дурацким столом о трех раскоряченных ножках, и следил за тем, как бестолково колыхалась она и покачивалась в воздушном пространстве квартиры, распространяя вокруг себя волны своего причудливого запаха, и волны эти все более и более уплотнялись, очевидно, из-за того, что присутствие Расина ее волновало и будоражило.

И так, колышась и подрагивая бедрами и плечами, и грудью, она налила в чашки кофе и долила в них же коньяку.

Расин взял чашку двумя пальцами и отпил. Кофе был горячий и обжег ему язык и щеки изнутри, а коньячный привкус в кофейном обрамлении показался Расину лишним и неуместным.

- Коньяку не мало? - спросила она. - А то я же на свой вкус наливала.

- А отдельно можно коньяку? - спросил Расин. - Не в кофе.

- Можно, - сказала она и поднялась, всколыхнувшись во всех направлениях и измерениях сразу, чтобы взять из буфета рюмку.

И Расин, наполнив эту рюмку до краев, опрокинул ее себе в горло.

- За Вас и Ваше здоровье, - сказал он после того, как проглотил коньяк, и его рука потрогала карман.

Нож, конечно, лежал там, свернувшись и спрятавшись в рукоятке. Кнопка приподнимала шершавый материал брюк и возвышалась упрямой точкой.

- Печенье вот, - сказала она, - к Вашим услугам, конфеты. И сыр колбасный с тмином. Угощайтесь.

- Я угощаюсь, - сказал Расин и разом допил кофе, потому что чашка была маленькая - почти как рюмка.

- Еще кофе? - спросила она.

- Да, - сказал Расин.

Она встала и, взяв кофеварку с коричневой гущей на дне, понесла свое расхлябанное тело из комнаты.

Расин встал тоже и двинулся за ней.

Рука его опустилась на дно кармана и обхватила нож. Большой палец царапнул кнопку предохранителя, но не нажал ее, так как в кармане лезвию открыться было бы некуда.

И так они шли в ногу и след в след эти несколько метров из комнаты по коридору к кухне - она впереди с кофеваркой в руке, он - сзади, прощупывая взглядом ее спину и отмечая про себя, что лопатки на ней не проступают и не выделяются.

И она вошла в темную, с погашенной лампочкой, кухню и превратилась на фоне окна в силуэт.

Расин тоже вошел.

Она поставила кофеварку в мойку. Развернула себя на сто восемьдесят градусов кругом и повисла на Расине, пригибая и прижимая его к себе. И она облепила и обволокла его собой, своими бедрами, животом, грудью - и парализовала. И Расин стал погружаться в ее оплывающую мякоть и в ней увязать.

- Я в ванну схожу, - сказала она и пошла из кухни в ванную, совмещенную с туалетом.

И до Расина донесся шуршащий шум воды, разделяемой душем на множество тугих струй. Вода била в чугунное дно ванны.

Но вот тон шума изменился, и струи легли на мягкое и податливое.

Расин не двигался. Стоял в кухне, куда выходило из ванной освещенное окно, и смотрел в него, в это окно, не мигая. И ничего, за исключением матового света, он не видел. Окно было вделано высоко. Под самым потолком. И к тому же запотело от пара.

Но слышимость была идеальной. И Расин хорошо слышал, как она терла себя мочалкой и как чистила щеткой зубы, и как скребла ногтями намыленную голову.

Потом шум воды ослабел и стих. Руки Расина дрожали. Низ живота напрягся и отвердел.

"Интересно, сколько ей лет? - подумал Расин. - Тридцать? Сорок?".

И еще подумал он, что не спросил, как ее зовут. Но это, подумал, знать и не обязательно. Потому что в данном случае неважно.

Наконец, она вышла из ванной в махровом полосатом халате, волоча за собой клуб подсвеченного влажного пара.

- Тебе в ванну надо? - спросила она.

- Нет, - сказал Расин. - Я так.

И он остался стоять, где стол.

А она пошла в комнату и, оттащив за край стол, разложила диван-кровать и застелила его постелью.

После этого свет погас и там.

- Пойдем, - сказала она, вернувшись к Расину в кухню и, по пути потушив последний свет, какой еще горел - свет в ванной комнате.

И Расин ей подчинился.

- Разденься, - сказала она уже у дивана и дохнула Расину в лицо.

- Я так, - сказал Расин и сжал в кармане нож до такой степени, что захрустели пальцы. И он не снял с себя даже режущий под мышками пиджак, потому что его потащила вперед какая-то сила, и он повалился ничком в трясину живого тела и стал в ней утопать, выгребая одной, левой, рукой, так как правая его рука запуталась и зацепилась в кармане. И тело ее приняло Расина, сомкнувшись над ним и отравив своим одуряющим запахом.

И Расин лишился чувств и ощущений, и сознания и слышал лишь частые удары собственной взбесившейся крови, бьющей в голову и в грудь, и в живот, и в пах.

Его ноги окаменели в напряжении, мышцы рук вздулись, и он сцепил их, свои руки, на ней, и пальцы впились и вмялись в ее тело. В плечи. Потом в шею. В спину. Потом они обхватили ее бедра и сгребли тестообразное месиво ягодиц в кулаки, и это густое тесто стало подниматься, как на дрожжах и пролезать у него между пальцами.

И в какой-то миг она выдохнула предсмертный тяжелый стон, и у Расина включилось, хотя и смутно, сознание, и мелькнуло в нем, что, наверно, он всадил-таки в нее свой нож. И сознание снова выключилось.

А она простонала еще раз.

Затем - еще.

Потом ее перекорежило, свернуло в бараний рог и она, дернув поочередно и засучив ногами, стихла.

И Расин очнулся. И посмотрел на нее. Глаза уже освоились и привыкли к темноте, и он увидел, что нос ее заострился и вытянулся чуть ли не до верхней губы, глаза запали еще глубже в лицо и закатились там, в глубине, куда-то, нижняя челюсть отвалилась, оскалив зубы.

- Вот и все, - подумал Расин. - Конец фильма.

Его правая рука, лежащая на ней, внизу, вся была в чем-то липком и скользком.

- Кровь, - решил Расин и вытер ладонь и тыльную ее сторону о халат, разметавшийся полами по постели.

И при этом его движении, она шевельнулась и ожила.

Расин пошарил вокруг, ища нож.

Ножа не было.

- Живучая, - сказал он и опять сжал ее шею руками.

И все стало раскручиваться, как в записи, повторяясь, и повторилось с начала и до конца так же, как и в первый раз. И после этого повторилось опять.

И Расин совсем теперь ничего не чувствовал и не понимал умом, и только в перерывах между повторами, когда возвращались к нему остатки и обрывки сознания, он смотрел на нее из последних сил, чтобы увидеть ее мертвую и бездыханную. А перерывы все укорачивались. Или, может, ему так казалось.

И каждый раз видел Расин одну и ту же картину: картину ее умирания и смерти. И он готов был наблюдать ее, эту поистине прекрасную картину, бесконечно.

А она умирала и умирала у него на глазах и в его руках и лежала без признаков жизни, а потом все же оживала из пепла, и все происходило и повторялось заново в одной и той же неумолимой последовательности. И она билась в конвульсиях и в судорогах агонии и стонала, прощаясь с жизнью навсегда, и спрашивала у него в предсмертном бреду сухим и охрипшим шепотом:

- Ты меня любишь? Любишь?

И он отвечал ей "люблю", чтобы не огорчать умирающую и чтоб дать ей уйти на тот свет счастливой. 1993

МЕЧТА МАНЯКИНА

Манякин лежал на смертном одре и тихо выздоравливал. И очень хотел как-нибудь протрезветь и задуматься. Потому что у него никогда это не получалось. В смысле, чтоб и то, и другое вместе. Отдельно протрезветь ему иногда правдами и неправдами удавалось. И задуматься удавалось. Но - в нетрезвом виде. И он чувствовал инстинктивно, что это не то, что если бы он протрезвел как следует быть, он бы совсем не так задумался и не над тем. Он бы по-настоящему это сделал - задумался то есть - обо всем сущем и над всей своей жизнью в целом, и над жизнью как непреложным фактом бытия природы в различных ее проявлениях и аспектах. Но для этого, думал Манякин, трезвость нужна устоявшаяся, длительная, привычная для организма и организмом целиком приемлемая в качестве нормального его состояния. А Манякин трезвел всегда на короткое и сравнительно непродолжительное время, всегда без подготовки, неожиданно для себя и для своего организма, и думал он в эти редкие минуты просветления и печали только об одном - где взять алкоголь. Ну и о том, что надо все же взять себя в руки, серьезно и основательно протрезветь и глубоко задуматься.

- Вот, - говорил Манякин себе или своему брату по матери Сашке, - вот, - говорил, - Александр, так мы и влачим жизнь свою, не задумываясь ни на йоту. А задумываться надо и более того - необходимо. Но для этого же прежде всего надо пребывать в здравом уме и трезвой памяти, очиститься, одним словом, надо.

А Сашка, брат, вторил ему трагически:

- Надо.

И Манякин говорил:

- А пока, Александр, надо крепко задуматься о том, где изыскать алкоголь без наличия наличных денег.

Он всегда Сашку называл Александром, а выпивку - алкоголем. Так Манякину казалось почтительнее. Не поворачивался у него язык назвать спиртной напиток водкой или портвейном, или тем более хересом. Потому что Манякин к спиртным напиткам относился с должным пиететом и их уважал. И Сашку тоже уважал, несмотря на то, что по-родственному - как брата. Потому он их и звал в высшей степени уважительно - Александром и алкоголем. А в отношении других людей и предметов быта Манякин вел себя, случалось, невоздержанно. Поскольку ему алкоголь ударял в голову и лишал толерантности к окружающей среде, а также и простого человеческого терпения. Ну и вежливости всякой лишали Манякина алкогольные испарения, поднимавшиеся из желудка и распространявшиеся с завидным постоянством по всему его телу. И когда паров содержалось в Манякине не очень много, он выглядел легким и веселым, и эта легкость царила и господствовала в Манякине минут пятнадцать, а потом пары перенасыщали кровь и душу, Манякин тяжелел, оседал и весь наливался чем-то вяжущим, отекая и обозляясь неизвестно на кого и на что. Но даже в таком неадекватном и затуманенном состоянии Манякин помнил и цепко держал в подсознании, что не сейчас, так после надо будет ему протрезветь и задуматься. Зачем ему это надо - не всегда держал, но то, что надо - всегда. Как аксиому или, проще говоря, лемму.

Кстати, у Манякина в этих его настоятельных духовных потребностях было много единомышленников и сподвижников. Помимо Сашки. И все они выражали свое полное согласие с мечтой Манякина. До мелочей. Другое дело, что ни Манякин, ни они все, его единомышленники, не видели реальных путей к осуществлению своих этих потребностей первой необходимости. Во всяком случае, легких путей. А на трудные пути у них не хватало физических сил. И свободного времени не хватало. Заняты они были. Не все, конечно, но многие из них. Потому что они работали, трудясь по восемь часов пять дней в неделю. Почему они это делали - не очень-то было ими осознано и не раздумывали они над этим вопросом. Так, наверно, они были воспитаны с молодых лет и ногтей своими родителями - отцами и дедами, а потом, видимо, вошло у них в привычку за многие годы и в кровь - ходить работать. А если не ходить и не работать, говорили они друг другу - что тогда целыми днями делать с утра до ночи, кроме как беспробудно злоупотреблять спиртными напитками. Но если все будут целыми днями злоупотреблять и не будут работать - на что тогда злоупотреблять и чем злоупотреблять? Ведь то, чем люди злоупотребляют, тоже кто-то производит на свет, и они - те, кто производит, тоже, конечно, люди и тоже работают. И тоже, конечно, злоупотребляют, в смысле, пьют. "Кто не работает - тот не пьет" - вот какой должен был быть основной принцип и лозунг социалистического государства рабочих и крестьянских депутатов. Тогда бы оно победило все до основания, и мировая революция состоялась бы в означенные товарищем Лениным и иже с ним сроки. А так - вот чем весь их хваленый социализм кончился. И в отдельной стране, и во всем социалистическом мире. Правда, Манякин говорил, что мне все едино - хоть социализм, хоть капитализм, хоть фуизм. Мы, говорил Манякин, пили, пьем и будем пить, пока не протрезвеем и не задумаемся. Но если это с нами случится - мы им всем покажем. И все! Ведь до чего мы сможем тогда додуматься своими умами - это страшно себе представить и трудно даже в помыслах вообразить. Не говоря про то, чтоб выразить общепринятыми словами. Манякину и в нормальном-то состоянии души и тела такие мысли, бывало, приходили в голову, что любой доцент позавидовать ему мог белой завистью. Месяц, примерно, назад, где-то после пяти часов вечера, Манякин вопрос вдруг поставил перед собой и Сашкой и перед всем вместе с тем человечеством. Уже на одре находясь, поставил. Почему, значит, Бог, если он Бог и есть, допустил, чтоб народы им же созданного мира сначала в идолов каких-то верили языческих и им поклонялись, а потом стал их, народы, значит, на свой путь наставлять, истинный, и учить огнем, можно сказать, и мечом в себя одного верить и больше ни в кого? Евреев специально для этой науки выдумал и породил. И говорил Манякин:

- Ну? Ответьте мне, зачем и почему это? Если он Бог, а?

И говорил:

- Вот то-то и оно. А то - Бог, Бог. Видали мы, - говорил, - таких богов, - и ругался нехорошими словами, забывая, что и кого ругает и поэтому продолжал ругаться долго и даже слишком долго, почти, можно, считать, бесконечно. И его ругань напоминала чем-то степь, потому что была такой же бескрайней, ровной и безразличной ко всему - и к тому, кто идет по ней, топча сапогами, и к тому, кто ничего о ней не слышал и к тому, кто летает над ней, чирикая в шелесте крыльев, и к тому, кто живет в ее норах. И бывало, Сашка, Александр, брат по матери, забегал к Манякину во время работы, работая водителем городского троллейбуса, садился и слушал ругань Манякина завороженно и, казалось ему, что он лежит на жесткой сухой траве, а лицо подставляет душному степному ветру. И он слушал и слушал заунывную манякинскую ругань, слушал, пропуская мимо ушей смысл и наслаждаясь ее гулом, ритмом, размахом, слушал до тех пор, покуда Манякин не замечал его присутствия и не смотрел на часы с боем, где бой был, правда, поломан и ремонту не подлежал.

- На работе? - спрашивал тогда Манякин Сашку.

- Ну, - говорил Сашка. - Вон троллейбус под окнами стоит пришвартованный. Сто человек в салоне, не меньше. А может быть, человек триста.

- Значит, ты будешь сегодня не пить? - говорил Манякин.

- Значит, буду, - говорил Сашка обреченно и держался до последнего вздоха минут двадцать. Потом в последний раз вздыхал и говорил:



Поделиться книгой:

На главную
Назад