Люсьена ловко надела ее на ногу Мирей.
— Наверное, хватит уже воды, — бросила она.
Равинель двигался как лунатик. Он завернул кран, и внезапная тишина оглушила его. В воде он увидел свое отражение, искаженное рябью. Лысая голова, густые кустистые рыжеватые брови и подстриженные усы под странно очерченным носом. Лицо энергичное, почти грубое. Маска, обманывавшая людей — и долгие годы даже самого Равинеля, — всех, только не Люсьену.
— Скорей, — поторопила она.
Он вздрогнул и подошел к кровати. Люсьена приподняла Мирей за плечи и попыталась снять с нее пальто. Голова Мирей перекатывалась с одного плеча на другое.
— Поддержи-ка ее.
Равинель стиснул зубы, а Люсьена принялась точными движениями стаскивать с Мирей пальто.
— Теперь клади!
Равинель, словно в любовном объятии, с ужасом прижал жену к себе. Потом, тяжело вздохнув, опустил на подушку. Люсьена аккуратно сложила пальто и отнесла в столовую, где уже лежала шляпка Мирей. Равинель рухнул на стул. Вот он, тот самый момент… Тот самый, когда уже нельзя подумать: «Еще можно остановиться, переиграть!» Достаточно он тешил себя этой надеждой. Все говорил себе, что, возможно, в последний момент… И все откладывал. Ведь в любом замысле всегда есть успокоительная неопределенность. Ты властен над ним. Будущее нереально. Теперь это свершилось. Люсьена вернулась, пощупала пульс Равинеля.
— Ничего не могу с собой поделать, — пробормотал он. — А ведь стараюсь изо всех сил.
— Я сама подниму ее за плечи, — сказала Люсьена. — А ты только держи ноги.
Равинель взял себя в руки, решился. Он сжал лодыжки Мирей. В голове замелькали нелепые фразы: «Ты ничего не почувствуешь, бедная моя Мирей… Вот видишь… Я не виноват. Клянусь, я не желаю тебе зла. Я и сам болен. Не сегодня-завтра мне крышка… Разрыв сердца». Он чуть не плакал. Люсьена каблуком распахнула дверь в ванную. Сильная — не хуже мужчины, к тому же она привыкла перетаскивать больных.
— Прислони ее к краю… Так… Теперь я сама.
Равинель отступил, да так стремительно, что ударился локтем о полочку над умывальником и чуть не задел стакан с зубной щеткой. Люсьена сперва опустила в воду ноги Мирей, потом все тело. Вода брызнула на кафельный пол.
— Ну-ка быстрее! — приказала Люсьена. — Принеси подставки для дров. Они в столовой.
Равинель повернулся и вышел. Кончено… Кончено… Она умерла. Его шатало. В столовой он налил себе полный стакан вина и залпом осушил его. За окном просвистел паровоз. Должно быть, пригородный поезд. Подставки были в копоти. Может, их обтереть? Впрочем, какая разница! Он взял подставки, но остановился в спальне, не в силах сдвинуться с места. Люсьена склонилась над ванной. Левую руку она опустила в воду.
— Положи их! — приказала она.
Равинель не узнал ее голоса. Он положил подставки на пороге ванной, и Люсьена взяла их свободной рукой — сначала одну, потом другую. Она не сделала ни единого лишнего движения, несмотря на волнение. Подставки должны придавить тело в воде как балласт.
Равинель, пошатываясь, добрался до кровати, уткнул голову в подушку и дал волю своему горю. В уме его пронеслись картины прошлого… Вот Мирей впервые приезжает в их домик в Ангиан: «Мы поставим приемник в спальне, правда, милый?» Он купил двуспальную кровать, и Мирей хлопает в ладоши: «Как будет удобно! Она такая широкая». И другие картины, более расплывчатые: моторная лодка в Антибе, сад, цветы, пальма…
Люсьена открыла кран над умывальником. Равинель услышал, как звякнул флакон. Должно быть, она тщательно, словно после операции, протирает руки одеколоном до самого локтя. Значит, все же натерпелась страху. В теории-то все просто. Притворяешься, будто ни во что не ставишь жизнь человеческую. Прикидываешься все познавшим, мечтающим о конце… Да-да, именно так. А вот когда смерть уже тут, пусть даже безболезненная, легкая (эвтаназия, говорит Люсьена), чувствуешь себя прескверно. Нет, ему не забыть взгляда Люсьены в тот момент, когда она поднимала с полу подставки, — какой помутившийся взгляд… А ведь она хотела подбодрить Равинеля. Теперь они сообщники. Теперь уже она его не бросит. Через несколько месяцев они поженятся. Впрочем, там видно будет. Ведь окончательно еще ничего не решено.
Равинель вытер глаза и удивился: и чего это он так расклеился? Он сел на кровати, позвал:
— Люсьена!
— Ну что тебе?
Голос был уже обычный, будничный. Он мог поклясться, что в этот момент она пудрится и подкрашивает губы.
— Может, покончить с этим сегодня же?
Она вышла из ванной комнаты с губной помадой в руке.
— Может, увезем ее с собой? — продолжал Равинель.
— Ну, знаешь, голубчик, ты теряешь голову. Тогда незачем было разрабатывать целый план.
— Мне так хочется… поскорее с этим разделаться.
Люсьена еще раз заглянула в ванную, погасила свет и осторожно прикрыла дверь.
— А твое алиби? Знаешь, полиция вправе тебя заподозрить. А уж страховая компания и подавно… Надо, чтобы свидетели видели тебя где-нибудь сегодня вечером, и завтра… и послезавтра.
— Ну разумеется, — выдавил он из себя.
— Хватит паниковать! Самое тяжкое позади… Теперь нечего распускать нюни.
Она погладила его по лицу. От ее рук пахло одеколоном.
Он встал, опираясь на ее плечо.
— Ладно. Значит, я не увижу тебя до… пятницы.
— Увы! Ты сам прекрасно знаешь… У меня дежурство, и, потом, где нам встречаться?.. Ведь не здесь же?
— Нет, нет! Не здесь! — вырвалось у него.
— Вот видишь. Сейчас никак нельзя, чтобы нас видели вместе. Нельзя все испортить из-за… какого-то ребячества.
— Тогда послезавтра в восемь?
— В восемь на набережной Иль-Глорьет. Договорились. Остается надеяться, что ночь будет такая же темная, как и сегодня.
Она принесла Равинелю ботинки и галстук, помогла надеть пальто.
— Что ты будешь делать эти два дня, бедный мой Фернан?
— Ей-богу, не знаю.
— Найдутся, наверное, клиенты в округе, которых тебе надо было бы посетить?
— A-а! Клиенты всегда найдутся!
— Твой чемодан в машине?.. Бритва?.. Зубная щетка?
— Да. Все готово.
— Тогда удираем. Высадишь меня на площади Коммерс.
Равинель пошел к гаражу, а тем временем Люсьена закрыла двери, не спеша заперла замок на два оборота. Тусклый свет фонарей пробивался сквозь белую завесу. Теплый туман попахивал тиной. Где-то там, у реки, трещал с перебоями дизельный мотор. Люсьена села рядом с Равинелем. Тот нервно переключил скорость, поставил машину у тротуара. Потом резким толчком опустил металлические жалюзи гаража, ожесточенно щелкнул замком, выпрямился, оглянулся на дом и поднял воротник пальто…
— Поехали.
Машина тяжело тронулась с места, разбрызгивая желтую грязь, неутомимые «дворники» не в силах были стереть с ветрового стекла липкие брызги. Навстречу им попался бульдозер и тут же скрылся из виду, прорыв в тумане светлый туннель, в котором поблескивали рельсы и стрелки.
— Только бы никто не заметил, как я выхожу из машины! — прошептала Люсьена.
Вскоре они увидели красный сигнальный фонарь на стройке возле Биржи и огоньки трамваев, выстроившихся вокруг площади Коммерс.
— Высади меня здесь.
Она наклонилась и поцеловала Равинеля в висок.
— Не дури и не волнуйся. Ты прекрасно знаешь, мой дорогой, что это было необходимо.
Хлопнув дверцей, она вошла в плотную серую стену тумана, чуть дрогнувшую под натиском ее тела. Оставшись один, Равинель сжал подрагивающую баранку. И тут его пронзила уверенность, что туман… Нет! Это неспроста… Он, Равинель, сидит здесь, в металлической коробке, словно в ожидании Судного дня… Эх, Равинель… Самый обыкновенный человечишка, в сущности, неплохой… В зеркальце отражались его кустистые брови. Фернан Равинель, идущий по жизни, вытянув руки, как слепой… Вечно в тумане. Вокруг едва различимые, обманчивые силуэты… Мирей… А солнце так и не проглянет. Никогда. Ему не выбраться из тумана, которому нет ни конца ни края. Неприкаянная душа! Призрак! Эта мысль давно мучила Равинеля. А что, если он и в самом деле всего лишь призрак?
Он выжал сцепление, объехал площадь. За запотевшими стеклами кафе молчаливо, как в театре теней, двигались силуэты. Нос, огромная трубка, пятерня, и всюду огни, огни… Огни эти были Равинелю необходимы… Он жаждал света, только свет мог утолить жажду его души, рассеять ее тьму. Он остановил машину у пивной «Фосс», прошел через крутящуюся дверь вслед за смеющейся юной блондинкой. И очутился в другом тумане — тумане дымящих трубок и сигарет. Дым растекался между лицами, цеплялся за бутылки, которые разносил на подносе официант. Перекрестные взгляды. Щелканье пальцев.
— Фирмен! Где мой коньяк?
Монеты звякали на стойке и на столах. Неутомимая касса перемалывала цифры. По залу неслись выкрики, заказы…
— Да нет же, три пачки с фильтром!
По бильярдному столу катились шары, легонько постукивая. Шум. Жизнь. Равинель опустился на край диванчика и как-то обмяк. «Похоже, я дошел до ручки», — мелькнуло у него в голове.
Он положил руки на столик, рядом с квадратной пепельницей, на каждой грани которой было выведено коричневыми буквами «Byrrh».[1] Солидно, ничего не скажешь. Такую пепельницу приятно потрогать.
— Что желаете, мсье?
Официант наклонился почтительно и любезно. И тут Равинеля охватило странное озорство.
— Пуншу, Фирмен, — приказал он. — Большой пунш!
— Хорошо, мсье!
Мало-помалу Равинель начал забывать все случившееся. Ему было тепло и уютно. Он курил ароматную сигарету. Официант священнодействовал, как истый гурман. Сахар, ром… Вскоре ром вспыхнул, заиграло пламя. Казалось, оно возникло само собой, ниоткуда. Сначала было голубое, потом рассыпалось дрожащими огненными языками и стало оранжевым. Равинель вспомнил календарь с картинками, который любил рассматривать мальчишкой: коленопреклоненная негритянка под кущами экзотических деревьев у золотистого берега, где плескалось синее море. В пламени пунша он узнавал те яркие, ослепительные краски. И покуда он глоток за глотком пил обжигающий напиток, ему чудилось, будто пьет он расплавленное золото и видит над собой мирное солнце, прогоняющее все страхи, все угрызения совести, тоску и тревогу. Он тоже имеет право жить, жить на широкую ногу, на всю железку, ни перед кем не отчитываясь. Наконец-то он освободился от долгого гнета. Он впервые без страха смотрел на того Равинеля, что сидел напротив, в зеркале. Тридцать восемь лет, но на вид старик, а ведь жить он еще и не начинал. Он же ровесник того мальчишки, который рассматривал негритянку и голубое небо. Ну ничего, еще не все потеряно.
— Фирмен! Повторите! И принесите расписание поездов.
— Слушаюсь, мсье.
Равинель извлек из кармана почтовую открытку. Разумеется, это идея Люсьены — послать Мирей открытку:
— Напомните мне, Фирмен, какое сегодня число?
— Сегодня?.. Четвертое, мсье.
— Четвертое… Точно! Четвертое. Я же целый день ставил эту дату на счетах… У вас, случайно, не найдется марки?
Расписание было грязное, засаленное, на углах пятна. Наплевать. Ага, вот и линия Париж — Лион — Марсель. Конечно, они поедут из Парижа! И непременно поездом! О паршивом автомобильчике больше не может быть и речи! Его завораживали названия, скользившие под указательным пальцем: Дижон, Лион, города вдоль долины Роны… Поезд номер тридцать пять. Ривьерский экспресс, первый и второй класс. До Антиба семь часов сорок четыре минуты… Были и другие скорые, которые шли до Вентимилля. Или же направлялись через Модену в Италию. Были составы с вагоном-рестораном, со спальными вагонами, длинными синими спальными вагонами… В облаке сигаретного дыма ему так и виделось все это, чудилось мерное покачивание вагона и ночь за окнами — ясная звездная ночь.
От выпитого во рту остался привкус карамели. В голове словно постукивают колеса поезда. Вертится входная дверь, танцуют лучи света.
— Мы закрываемся, мсье.
Равинель швыряет на стол монетки, отказывается от сдачи. Жестом отстраняет от себя все: и Фирмена, и глядящую на него кассиршу, и свое прошлое. Дверь подхватывает его, выталкивает на тротуар. Куда идти — неизвестно. Он прислоняется к стене. Мысли путаются. Почему-то на языке вертится одно-единственное слово — «Типперери». Почему «Типперери»? Он даже не знает, что оно означает. Он устало улыбается.
Глава 3
Больше полутора суток! Больше! И вот счет пошел уже на часы. Равинель думал, что ожидание будет нестерпимым. Но нет. Ничего ужасного. Однако, может, так даже еще хуже. Время утратило обычную определенность. Верно, арестант, осужденный на пять лет, поначалу испытывает примерно такое же чувство. Ну а арестант, осужденный на пожизненное заключение? Равинель упорно гонит от себя эту мысль, назойливую, как муха, привлеченная запахом падали.
Он то и дело прикладывается к бутылке. Не для того, чтобы появиться на людях, не для того, чтобы напиться. Просто чтобы как-то ускорить темп жизни. Между двумя рюмками коньяку не замечаешь, как летит время. Перебираешь в уме разные пустяки. Вспоминаешь, например, гостиницу, где пришлось ночевать накануне. Плохая кровать. Скверный кофе. Постояльцы непрестанно снуют взад-вперед. Свистки поездов. Надо было ехать из Нанта в Редон, в Ансени. Но уехать невозможно. Может, потому, что просыпаешься с одной и той же пронзительной, обескураживающе ясной мыслью… Прикидываешь свои шансы. Они кажутся такими ничтожными, что даже неохота бороться. Часам к десяти, глядишь, надежда возвращается. Сомнения сменяются верой. И вот уже ты бодро распахиваешь дверь «Кафе Франсе». Там встречаешь друзей. Двоих-троих непременно застанешь — они пьют кофе с коньяком.
— А, старина Фернан!
— Скажи пожалуйста! Ну и вид у тебя!
Приходится сидеть с ними, улыбаться. Хорошо еще… что они с готовностью принимают любое твое объяснение. Лгать так легко! Можно сказать, что у тебя болят зубы и ты просто обалдел от лекарств.
— А вот у меня, — говорит Тамизье, — в прошлом году был флюс… Еще немного, и я бы, наверное, отдал концы… адская боль!
Как ни странно, все это выслушиваешь, не моргнув глазом. Убеждаешь себя, что у тебя и в самом деле нестерпимо болят зубы, — и все идет как по маслу. Уже тогда, с Мирей… Тогда… Господи! Да это же было только вчера вечером… И разве вся эта история про зубы — ложь? Нет! Все куда сложнее. Вдруг делаешься другим человеком, перевоплощаешься, как актер. Но актер, как только опустится занавес, уже не отождествляет себя со своим персонажем. А вот ему теперь трудно разобрать, где кончается он сам, а где начинается его роль…
— Скажи, Равинель, новый спиннинг «Ротор» — стоящая вещь? Я про него читал в журнале «Рыбная ловля».
— Вещь неплохая. Особенно для морской рыбалки.
Ноябрьское утро, бледное солнце в дымке тумана, мокрые тротуары… Время от времени показывается трамвай и огибает угол кафе. Поскрипывают колеса — звук протяжный, резкий, но не противный.
— Дома все в порядке?
— Угу…
И тут он не солгал. Того и гляди, галлюцинации начнутся от этого раздвоения.
— Ну и развеселая у тебя жизнь, — замечает Бельо, — вечно на колесах!.. А тебе никогда не хотелось взять себе парижский район?
— Нет. Во-первых, парижский район дают работникам с большим стажем. А потом, на периферии дела идут куда бойчее.
— Лично я, — роняет Тамизье, — всегда удивляюсь, почему ты выбрал такую профессию… С твоим-то образованием!
И он объясняет Бельо, что Равинель — юрист. Как растолковать им то, в чем и сам не разобрался? Тяга к воде…
— Ну как, болит, а? — шепчет Бельо.
— Болит… но временами отпускает.
Тяга к воде, к поэзии, потому что в рыболовных снастях, тонких и сложных, для него заключена поэзия. Возможно, это просто мальчишество, остатки детства. А почему бы и нет? Неужели же надо походить на мсье Бельо, торговца сорочками и галстуками, безнадежно накачивающего себя вином, как только выдается свободная минута? И сколько еще людей невидимыми цепями прикованы — каждый к своей собачьей конуре! Как им скажешь, что смотришь на них немного свысока, потому что сам принадлежишь к высшей расе вольных кочевников, потому что тебя окружает иллюзорный мир и ты торгуешь снами, выставляя на витрине крючки, искусственных мух или разноцветные блесны — все то, что так метко называется наживкой. Разумеется, у тебя, как и у всех, есть работа. Но это уже не просто ремесло. В этом есть что-то от живописи и литературы… Как бы получше объяснить? Рыбалка — своего рода избавление. Но вот от чего? В этом-то все и дело.