Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Осень средневековья (главы из книги) - Йохан Хейзинга на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Путем обмана и измены,

К отважных лику не причтен

Руно колхидское Язон

Похитивший неправдой лишь.

Покражу все ж не утаишь".

Но вскоре Жан Жермен, ученый епископ Шалонский и канцлер этого ордена, обратил внимание Филиппа Бургундского на шерсть, которую расстелил Гедеон и на которую выпала роса небесная. Это было весьма счастливой находкой, ибо в руне гедеоновом видели один из ярких символов тайны зачатия Девы Марии. И вот библейский герой, как патрон ордена Золотого Руна, начал теснить язычников, и Жак дю Клерк даже утверждает, что Филипп намеренно не избрал Язона, поскольку тот нарушил обет сохранения верности. "Gedeonis signa" ("Знаками Гедеона") называет орден один панегирист Карла Смелого, тогда как другие, как, например, хронист Теодорик Паули, все еще продолжают говорить о "Vellus Jasonis" ("Руне Язона"). Епископ Гийом Филятр, преемник Жана Жермена в качестве канцлера ордена, превзошел своего предшественника и отыскал в Писании еще четыре руна сверх уже упомянутых. В этой связи он называет Иакова, Месу, царя Моавитского, Иова и царя Давида. По его мнению, руно во всех этих случаях воплощало собой добродетель - каждому из шести хотел бы он посвятить отдельную книгу. Без сомнения, это было "overdoing it" ("уж слишком"); у Филятра пестрые овцы Иакова фигурируют как символ "справедливости", а вообще-то он просто-напросто взял все те места из Вульгаты, где встречается слово "vellus" ("руно", шерсть"),- примечательный пример податливости аллегории. Нельзя сказать, однако, что эта идея пользовалась сколько-нибудь прочным успехом.

Одна из черт в обычаях рыцарских орденов заслуживает внимания тем, что свидетельствует о свойственном им характере примитивной и священной игры. Наряду с рыцарями в орден входят и служащие - канцлер, казначей, секретарь и, наконец, герольдмейстер со штатом герольдов и свиты. Эти последние более всего занятые устроением и обслуживанием благородной рыцарской забавы, носят имена, наделенные особым символическим смыслом. Герольдмейстер ордена Золотого Руна носит имя Toison d'or - как Жан Лефевр из Сен-Реми, а также Николаас ван Хамес, известный по нидерландскому "Союзу Благородных" в 1565 г. Имена герольдов повторяют обычно названия земель их сеньоров: Шароле, Зеландии, Берри, Сицилии, Австрии. Первый из оруженосцев получает имя Fusil (Огниво) - по кремню в орденской цепи, эмблеме Филиппа Доброго. Другие носят романтически звучные имена (Montreal), названия добродетелей или же имена-аллегории, заимствованные из "Романа о розе", такие, как Humble Requeste, Doulce Pensee, Leal Poursuite (Смиренная Просьба, Сладостная Мысль, Дозволенное Преследование). В Англии до сего дня есть герольдмейстеры Garter, Norroy (Подвязка, Нормандия), оруженосец Rouge Dragon (Красный Дракон); в Шотландии - герольдмейстер Lyon (Лев), оруженосец Unicorn (Единорог) и т.п. Во время больших празднеств гроссмейстер ордена окропляет вином и торжественно нарекает этими именами оруженосцев - или же меняет их имена при возведении в более высокий ранг.

Обеты, налагаемые рыцарским орденом, суть не что иное, как прочная коллективная форма индивидуального рыцарского обета совершить тот или иной подвиг. Пожалуй, именно здесь основы рыцарского идеала в их взаимосвязи постигаются наилучшим образом. Тот, кто мог бы счесть простым совпадением близость к примитивным обычаям таких вещей, как посвящение в рыцари, рыцарские ордена, турниры, обнаружит в церемонии принятия рыцарского обета черты варварского характера с такой наглядностью, что малейшие сомнения тут же исчезнут. Это настоящие пережитки прошлого, параллелями которых являются "вратам" древних индусов, назорейство у иудеев и, пожалуй наиболее непосредственно, обычаи норманнов, о которых повествуется в сагах.

Здесь, однако, перед нами не этнологическая проблема, но вопрос о том, какое же значение имели рыцарские обеты в духовной жизни позднего Средневековья. Значение их, пожалуй, было троякое: прежде всего религиозное, ставящее в один ряд рыцарский и духовный обеты; по своему содержанию и целенаправленности рыцарский обет мог носить романтико-эротический характер, наконец, такой обет мог быть низведен до уровня придворной игры и значение его в этом случае не выходило за пределы легкой забавы. В действительности все эти три значения нераздельны; самая идея обета колеблется между высоким стремлением посвятить свою жизнь служению некоему серьезному идеалу - и высокомерной насмешкой над расточительными светскими играми, где мужество, любовь и даже государственные интересы превращались лишь в средство увеселения. И все же игровой элемент несомненно здесь перевешивает: придворным празднествам обеты придают дополнительный блеск. Однако они все еще соотносятся с серьезными военными предприятиями: с вторжением Эдуарда III во Францию, с планом крестового похода, занимавшим Филиппа Доброго.

Все это производит на нас то же впечатление, что и турниры: изысканная романтика Pas d'armes кажется нам подержанной и безвкусной; столь же пустыми и фальшивыми кажутся обеты "цапли", "фазана", "павлина". Если только мы забудем о страстях, кипевших при этом. Подобная греза о прекрасной жизни пронизывала празднества и все прочие формы флорентийской жизни времен Козимо, Лоренцо и Джулиано Медичи. Там, в Италии, она претворилась в вечную красоту, здесь ее чарам следуют люди, живущие во власти мечтаний.

Соединение аскезы и эротики, лежащее в основе фантазии о герое, освобождающем деву или проливающем за нее свою кровь - этот лейтмотив турнирной романтики,- проявляется в рыцарском обете в иной форме и, пожалуй, даже еще более непосредственно. Шевалье де на Тур Ландри в поучении своим дочерям рассказывает о диковинном ордене влюбленных, ордене благородных кавалеров и дам, существовавшем во время его юности в Пуату и некоторых других местах. Они именовали себя Galois et Galoises (Воздыхатели и Воздыхательницы) и придерживались "une ordonnance moult sauvaige" ("весьма дикого устава"), наиболее примечательной особенностью которого было то, что летом должны были они, кутаясь в шубы и меховые накидки, греться у зажженных каминов - тогда как зимою не надевать ничего, кроме обычного платья без всякого меха, ни шуб, ни пальто, ни прочего в этом же роде; и никаких головных уборов, ни перчаток, ни муфт, невзирая на холод. Зимою устилали они землю зелеными листьями и укрывали дымоходы зелеными ветвями; на ложе свое стелили они лишь тонкое покрывало. В этих странных причудах - столь диковинных, что описывающий их едва может такое помыслить, - трудно увидеть что-либо иное, нежели аскетическое возвышение любовного пыла. Пусть даже все здесь не очень ясно и, скорее всего, сильно преувеличено, однако только тот, кто совершенно лишен малейших познаний в области этнографии, может счесть эти сведения досужими излияниями человека, на старости лет предающегося воспоминаниям. Примитивный характер ордена Galois et Galoises подчеркивается также правилом, требующим от супруга, к которому такой Galois заявится в гости, тотчас же предоставить в его распоряжение дом и жену, отправившись, в свою очередь, к его Galois; если же он этого не сделает, то тем самым навлечет на себя величайший позор. Многие члены этого ордена, как свидетельствует шевалье де ла Тур Ландри, умирали от холода: "Si doubte moult que ces Galois et Galoises qui moururent en cest estat et en cestes amouretes furent martirs d'amours" ("Немало подозреваю, что сии Воздыхатели и Воздыхательницы, умиравшие подобным образом и в подобных любовных забавах, были мучениками любви").

Можно назвать немало примеров, иллюстрирующих примитивный характер рыцарских обетов. Взять хотя бы стихи, описывающие "Le Voeu du Heron" ("Обет цапли"), дать который Робер Артуа вынудил короля Эдуарда III и английских дворян, поклявшихся в конце концов начать войну против Франции. Это рассказ не столь уж большой исторической ценности, но дух варварского неистовства, которым он дышит, прекрасно подходит для того, чтобы познакомиться с сущностью рыцарского обета.

Граф Солсбери во время пира сидит у ног своей дамы. Когда наступает его очередь дать обет, он просит ее коснуться пальцем его правого глаза. О, даже двумя, отвечает она и прижимает два своих пальца к правому глазу рыцаря. "Belle, est-il bien clos?" - вопрошает он.- "Oui, certainement" ("Закрыт, краса-моя? /.../ - Да, уверяю Вас").- "Ну что ж,- восклицает Солсбери,клянусь тогда всемогущим господом и его сладчайшей Матерью, что отныне не открою его, каких бы мучений и боли мне это ни стоило, пока не разожгу пожара во Франции, во вражеских землях, и не одержу победы над подданными короля Филиппа":

"Так по сему и быть. Все умолкают враз.

Вот девичьи персты освобождают глаз,

И то, что сомкнут он, всяк может зреть тотчас".

Фруассар знакомит нас с тем, как этот литературный мотив воплощался в реальности. Он рассказывает, что сам видел английских рыцарей, прикрывавших один глаз тряпицею во исполнение данного ими обета взирать на все лишь единственным оком, доколе не свершат они во Франции доблестных подвигов.

Дикарские отголоски варварского далекого прошлого звучат в "Le Voeu du Heron" Жеана де Фокемона. Его не остановит ни монастырь, ни алтарь, он не пощадит ни женщины на сносях,ни младенца, ни друга, ни родича, дабы послужить королю Эдуарду. После всех и королева, Филиппа Геннегауская, испрашивает дозволения у супруга также принести свою клятву:

"Речь королева так вела им: из примет

Узнала плоть моя, дитя во мне растет

Чуть зыблется оно, не ожидая бед.

Но я клянусъ Творцу, я приношу обет...

Плод чрева моего не явится на свет,

Доколе же сама, в те чужды земли вшед,

Я не узрю плоды обещанных побед;

А коль рожу дитя, то этот вот стилет

Жизнь и ему, и мне без страха пресечет;

Пусть душу погублю и плод за ней вослед!"

В молчанье все содрогнулись при столь богохульном обете. Поэт говорит лишь:

"На те слова король задумался в ответ

И вымолвить лишь мог : сей клятвы большей - нет".

В обетах позднего Средневековья особое значение все еще придается волосам и бороде, неизменным носителям магической силы. Бенедикт XIII, авиньонский папа и по сути тамошний затворник, в знак траура клянется не подстригать бороду, покамест не обретет свободу. Когда Люме, предводитель гезов, дает подобный обет как мститель за графа Эгмонта, мы видим здесь последние отзвуки обычая, священный смысл которого уходит в далекое прошлое.

Значение обета состояло, как правило, в том, чтобы, подвергая себя воздержанию, стимулировать тем самым скорейшее выполнение обещанного. В основном это были ограничения, касавшиеся принятия пищи. Первым, кого Филипп де Мезьер принял в свой орден Страстей Господних, был поляк, который в течение девяти лет ел и пил. стоя. Бертран дю Геклен также скор на обеты такого рода. Когда некий английский воин вызывает его на поединок, Бертран объявляет что встретится с ним лишь после того, как съест три миски винной похлебки во имя Пресвятой Троицы. А то еще он клянется не брать в рот мяса и не .снимать платья, покуда не овладеет Монконтуром. Или даже вовсе не будет ничего есть до тех пор, пока не вступит в бой с англичанами.

Магическая основа такого поста, разумеется, уже не осознается дворянами XIV столетия. Для нас эта магическая подоплека предстает прежде всего в частом употреблении оков как знака обета. 1 января 1415 г. герцог Иоанн Бурбонский, "dsirant eschiver oisivete, pensant y acquerir bone renommee et la grace de la tres-belle de qui nous sonimes serviteurs" ("желая избежать праздности и помышляя стяжать добрую славу и милость той прекраснейшей, коей мы служим"), вместе с шестнадцатью другими рыцарями и оруженосцами дает обет в течение двух лет каждое воскресенье носить на левой ноге цепи, подобные тем, которые надевают на пленников (рыцари - золотые, оруженосцы серебряные), пока не отыщут они шестнадцати рыцарей, пожелающих сразиться с ними в пешем бою "a outrance" ("до последнего"). Жак де Лален встречает в 1445 г. в Антверпене сицилийского рыцаря Жана де Бонифаса, покинувшего арагонский двор в качестве "chevalier aventureux" ("странствующего рыцаря, искателя приключений"). На его левой ноге - подвешенные на золотой цепи оковы, какие надевали рабам,- "emprise" ("путы") - в знак того, что он желает сразится с кем-либо. В романе о "Petit Jehan de Saintre" ("Маленьком Жане из Сэнтре") рыцарь Луазланш носит по золотому кольцу на руке и ноге, каждое на золотой цепочке, пока не встретит рыцаря, который "разрешит" его от emprise. Это так и называется - "delivrer" ("снять путы") ; их касаются "pour chevalerie" ("в рыцарских играх"), их срывают, если речь идет о жизни и смерти. Уже Ла Кюрн де Сент-Пале отметил, что согласно Тациту, совершенно такое же употребление уз встречалось у древних хаттов. Вериги, которые носили кающиеся грешники во время паломничества, а также кандалы, в которые заковывали себя благочестивые подвижники и аскеты, неотделимы от emprises средневековых рыцарей.

То, что нам являют знаменитые торжественные обеты XV в., в особенности такие, как Voeux du Faisan (Обеты фазана) на празднестве при дворе Филиппа Доброго в Лилле в 1454 г. по случаю подготовки к крестовому походу, вряд ли есть что-либо иное, нежели пышная придворная форма. Нельзя, однако, сказать что внезапное желание дать обет в случае необходимости и при сильном душевном волнении утратило сколько-нибудь заметно свою прежнюю силу. Принесение обета имеет столь глубокие психологические корни, что становится независимым и от веры, и от культуры. И все же рыцарский обет как некая культурная форма, как некий обычай, как возвышенное украшение жизни переживает в условиях хвастливой чрезмерности бургундского двора свою последнюю фазу.

Ритуал этот, вне всякого сомнения, весьма древний. Обет приносят во время пира, клянутся птицей, которую подают к столу и затем съедают. У норманнов - это круговая чаша, с принесением обетов во время жертвенной трапезы, праздничного пира и тризны; в одном случае все притрагиваются к кабану, которого сначала доставляют живьем, а затем уже подают к столу. В бургундское время эта форма также присутствует: живой фазан на знаменитом пиршестве в Лилле, обеты приносят Господу и Деве Марии, дамам и дичи. По-видимому, мы смело можем предположить, что божество здесь вовсе не является первоначальным адресатом обетов: и действительно, зачастую обеты дают только дамам и птице. В налагаемых на себя воздержаниях не слишком много разнообразия. Чаще всего дело касается еды или сна. Вот рыцарь, который не будет ложиться в постель по субботам - до тех пор, пока не сразит сарацина, а также не останется в одном и том же городе более пятнадцати дней кряду. Другой по пятницам не будет задавать корм своему коню, пока не дотронется до знамени Великого Турки. Еще один добавляет аскезу к аскезе: никогда не наденет он панциря, не станет пить вина по субботам, не ляжет в постель, не сядет за стол и будет носить власяницу. При этом тщательно описывается способ, каким образом будет совершен обещанный подвиг.

Но насколько все это серьезно? Когда мессир Филипп По дает обет на время турецкого похода оставить свою правую руку не защищенной доспехом, герцог велит к этой (письменно зафиксированной) клятве приписать следующее: "Не угодно будет грозному моему господину, чтобы мессир Филипп По сопутствовал ему в его священном походе с незащищенной, по обету, рукою; доволен будет он, коли тот последует за ним при доспехах, во всеоружии, как то ему подобает". Так что на это, кажется, смотрели серьезно и считались с возможной опасностью. Всеобщее волнение царит в связи с клятвою самого герцога.

Некоторые, более осторожные, дают условные обеты, одновременно свидетельствуя и о серьезности своих намерений, и о стремлении ограничиться одной только красивою формой. Подчас обеты близки к шуточному пари, вроде того, когда между собою делят орех-двойчатку - бледный отголосок былого". Элемента насмешки не лишен и гневный Voeu du heron: ведь Робер Артуа предлагает королю, выказавшему себя не слишком воинственным, цаплю, пугливейшую из птиц. Когда Эдуард принимает обет, все смеются. Жан де -Бомон,- устами которого произносятся приведенные выше слова из Voeu du heron, слова, тонкой насмешкой прикрывающие эротический характер обета, произнесенного за бокалом вина и в присутствии дам, - согласно другому рассказу, при виде цапли цинично клянется служить тому господину, от коего может он ожидать более всего денег и иного добра. На что английские рыцари разражаются хохотом. Да и каким, несмотря на помпезность, с которой давали Voeux du faisan, должно было быть настроение пирующих, когда Женне де Ребревьетт клялся, что если он не добьется благосклонности своей дамы сердца перед отправлением в поход, то по возвращении с Востока он женится на первой же даме или девице, у которой найдется двадцать тысяч крон... "se elle veult" ("коль она пожелает") . И этот же Ребревьетт пускается в путь как "povre escuer" ("бедный оруженосец) на поиски приключений и сражается с маврами при Гренаде и Сете.

Так усталая аристократия смеется над собственными идеалами. Когда с помощью всех средств фантазии и художества она пышно нарядила и щедро украсила страстную мечту о прекрасной жизни, мечту, которую она облекла пластической формой, именно тогда она решила, что жизнь, собственно, не так уж прекрасна. И она стала смеяться.

VII

ЗНАЧЕНИЕ РЫЦАРСКОГО ИДЕАЛА В ВОЙНЕ И ПОЛИТИКЕ

Пустая иллюзия, рыцарское величие, мода и церемониал, пышная и обманчивая игра! Действительная история позднего Средневековья, по мнению историка, который, основываясь на документах, прослеживает развитие хозяйственного уклада и государственности, мало что сможет извлечь из фальшивого рыцарского Ренессанса, этого ветхого лака, уже отслоившегося и осыпавшегося. Люди, делавшие историю, были отнюдь не мечтателями. Это расчетливые, трезвые государственные деятели и торговцы, будь то князья, дворяне, прелаты и бюргеры.

Конечно, они и в самом деле были такими. Однако мечту о прекрасном, грезу о высшей, благородной жизни история культуры должна принимать в расчет в той же мере, что и цифры народонаселения и налогообложения. Ученый, исследующий современное общество путем изучения роста банковских операций и развития транспорта, распространения политических и военных конфликтов, по завершении таких исследований вполне мог бы сказать: я не заметил почти ничего, что касалось бы музыки; судя по всему, она не так уж много значила в культуре данной эпохи.

То же самое происходит и тогда, когда нам предлагают историю Средних веков, основанную только на официальных документах и сведениях экономического характера. Кроме того, может статься, что рыцарский идеал, каким бы наигранным и обветшалым ни сделался он к этому времени, все еще продолжал оказывать влияние на чисто политическую историю позднего Средневековья - и к тому же более сильное, чем обычно предполагаются.

Чарующая власть аристократических форм жизненного уклада была столь велика, что бюргеры также перенимали их там, где это было возможно. Отец и сын Артевелде для нас истинные представители третьего сословия, гордые своим бюргерством и своей простотой. И что же? Филипп Артевелде, оказывается, держался по-княжески ; он велел шпильманам изо дня в день играть перед его домом; подавали ему на серебре, как если бы он был графом Фландрии; одевался он в пурпур и "menu vair" ("веверицу"), словно герцог Брабантский или граф Геннегауский; выход совершал, словно князь, причем впереди несли развернутый флаг с его гербом, изображавшим соболя в трех серебряных шапках. Не кажется ли нам более чем современным Жак Кер, денежный магнат XV в., выдающийся финансист Карла VII? Но если верить жизнеописанию Жака де Лалена, великий банкир проявлял повышенный интерес к деяниям этого героя Геннегау, уподоблявшегося старомодным странствующим рыцарям.

Все повышенные формальные запросы быта буржуа нового времени основываются на подражании образу жизни аристократии. Как хлеб, сервируемый на салфетках, да и само слово "serviette" ведут свое происхождение от придворных обычаев Средневековья, так остротам и шуткам на буржуазной свадьбе положили начало грандиозные лилльские "entremets". Для того чтобы вполне уяснить культурно-историческое значение рыцарского идеала, нужно проследить его на протяжении эпох Шекспира и Мольера вплоть до современного понятия "джентльмен".

Здесь же речь идет только о том, каково было воздействие этого идеала на действительность в эпоху позднего Средневековья. Правда ли, что политика и военное искусство позволяли в какой-то степени господствовать в своей сфере рыцарским представлениям? Несомненно. И проявлялось это если не в достижениях, то, уж во всяком случае, в промахах. Подобно тому как трагические заблуждения нашего времени проистекают из заблуждений национализма и высокомерного пренебрежения к иным формам культуры, грехи Средневековья нередко коренились в рыцарских представлениях. Разве не лежит идея создания нового бургундского государства - величайшая ошибка, которую только могла сделать Франция, - в традициях рыцарства? Незадачливый рыцарь король Иоанн в 1363 г. дарит герцогство своему младшему сыну, который не покинул его в битве при Пуатье, тогда как старший бежал. Таким же образом известная идея, которая должна была оправдывать последующую антифранцузскую политику бургундцев в умах современников, - это месть за Монтере, защита рыцарской чести. Конечно, все это может быть также объявлено расчетливой и даже дальновидной политикой; однако это не устранит того факта, что указанный эпизод, случившийся в 1363 г., имел вполне определенное значение в глазах современников и запечатлен был в виде вполне определенного образа: рыцарской доблести, получившей истинно королёвское вознаграждение. Бургундское государство и его быстрый расцвет есть продукт политических соображений и целенаправленных трезвых расчетов. Но то, что можно было бы назвать "бургундской идеей", постоянно облекается в форму рыцарского идеала. Прозвища герцогов: Sans peur [Бесстрашный], le Hardi (Смелый), Qui qu'en hongne (Да будет стыдно тому, [кто плохо об этом подумает]) для Филиппа, измененное затем на lе Воn [Добрый],- специально изобретались придворными литераторами, с тем чтобы окружить государя сиянием рыцарского идеала".

Крестовый поход! Иерусалим! - вот что было тогда величайшим политическим устремлением, неразрывно связанным с рыцарским идеалом. Именно так все еще формулировалась эта мысль, которая как высшая политическая идея приковывала к себе взоры европейских государей и по-прежнему побуждала их к действию. Налицо был странный контраст между реальными политическими интересами - и отвлеченной идеей. Перед христианским миром XIV-XV вв. с беспощадной необходимостью стоял восточный вопрос: отражение турок, которые уже взяли Адрианополь (1378 г.) и уничтожили Сербское королевство (1389 г.). Над Балканами нависла опасность. Но первоочередная, наиболее неотложная политика европейских дворов все еще определялась идеей крестовых походов. Турецкий вопрос воспринимался не более как часть великой священной задачи, которую не смогли выполнить предки: освобождение Иерусалима.

В этой мысли рыцарский идеал выдвигался на первое место: здесь он мог, должен был оказывать особенно устойчивое воздействие. Ведь религиозное содержание рыцарского идеала находило здесь свое высшее обетование, и освобождение Иерусалима виделось не иначе как священное, благородное рыцарское деяние. Именно тем, что религиозно-рыцарский идеал в столь большой степени влиял на выработку восточной политики, можно с определенной уверенностью объяснить незначительные успехи в отражении турок. Походы, в которых прежде всего требовался трезвый расчет и тщательная подготовка, замышлялись и проводились в нетерпеньи и спешке, так что вместо спокойного взвешивания того, что могло быть достигнуто, стремились к осуществлению романтических планов, оказывавшихся тщетными, а нередко и пагубными. Катастрофа при Никополисе в 1396 г. показала, сколь опасно было затевать настоятельно необходимую экспедицию против сильного и боеспособного врага по типу одного из тех рыцарских походов в Литву или Пруссию, которые предпринимались, чтобы убить сколько-то жалких язычников. Кем же разрабатывались планы крестовых походов? Мечтателями вроде Филиппа де Мезьера, который занимался этим в течение всей своей жизни; людьми, витавшими в мире политических фантазий; именно таким, при всей своей хитроумной расчетливости, был и Филипп Добрый.

Короли все еще считали освобождение Иерусалима своей неизменной жизненной целью. В 1422 г. король Англии Генрих V был при смерти. Молодой завоеватель Руана и Парижа ждал кончины в самый разгар своей деятельности, навлекшей столько бедствий на Францию. И вот уже лекари объявляют, что ему не прожить и двух часов; появляется священник, готовый его исповедовать, здесь же и другие прелаты. Читаются семь покаянных псалмов, и после слов: "Benigne fac, Domine, in bona voluntate tua Sion, ut aedificentur muri Jerusalem" ("Облагодетельствуй, Господи, по благословению Твоему Сион; воздвигни стены Иерусалима" Пс., 50, 20) - король приказывает остановиться и во всеуслышание объявляет, что намерением его было после восстановления мира во Франции отправиться на завоевание Иерусалима, "когда бы господу, его сотворившему, угодно было дать ему дожит свои лета". Вымолвив это, велит он продолжать чтение и вскорости умирает.

Крестовый поход давно уже превратился в предлог для увеличения чрезвычайных налогов; Филипп добрый широко этим пользовался. Но не только лицемерное корыстолюбие герцога порождало все эти планы. Здесь смешивались серьезные намерения и желание использовать этот в высшей степени необходимый и вместе с тем в высшей степени рыцарский план для того, чтобы обеспечить себе славу спасителя христианского мира, опередив более высоких по рангу королей Франции и Англии. Le voyage de Turquee (Турецкий поход) оставался козырем, который так и не довелось пустить в ход. Шателлен всячески старается подчеркнуть, что герцог относился к делу весьма серьезно, однако... имелись важные соображения, препятствовавшие осуществлению его замыслов: время для похода не подоспело, влиятельные лица не были уверены, что государь в его возрасте способен на столь опасное предприятие, угрожавшее как его владениям, так и династии. Несмотря на посланное папой знамя крестового похода, с почестями встреченное Филиппом в Гааге и развернутое в торжественном шествии; несмотря на множество обетов, данных на празднестве в Лилле и после него; несмотря на то что Жоффруа де Туази изучал сирийские гавани, Жан Шевро, епископ Турне, занимался сбором пожертвований, Гийом Филятр уже держал наготове все свое снаряжение и даже суда, потребные для похода, были уже изъяты у их владельцев, повсюду царило убеждение в том, что похода не будет. Обет самого герцога, данный им в Лилле, также звучал неопределенно: он отправится в поход при условии, что земли, кои вверил ему Господь, пребудут в мире и безопасности.

Обстоятельно подготавливаемые и шумно возвещаемые военные предприятия, не говоря уже о крестовом походе как идеале, затея, из которых либо вовсе ничего не выходило, либо выходило весьма немного, похоже, становятся в это время излюбленным видом политического бахвальства: таков в 1383 г. крестовый поход англичан против Фландрии; в 1387 г.- поход Филиппа Храброго против Англии, когда великолепный флот, уже готовый к отплытию, стоял в гавани Слейса; или в 1391 г.- поход Карла VI против Италии.

Совершенно особой формой рыцарской фикции в целях политической рекламы были дуэли, на которые то и дело одни государя вызывали других, но которые в действительности так никогда я не происходили. Ранее я уже отмечал, что разногласие между отдельными государствами в XV в. воспринималось все еще как распря между партиями, как личная "querelle" (перебранка, тяжба). Такова "la querelle des Bourguignons" ("междоусобица бургиньонов"). Что могло быть более естественным, чем поединок между двумя владетельными князьями? О желательности таких поединков заговаривают, касаясь политики, где-нибудь в поезде иной раз и в наши дни. И действительно, такое решение вопроса, удовлетворяющее как примитивному чувству справедливости, так и рыцарской фантазии, всегда казалось возможным. Когда читаешь о тщательнейших приготовлениях к тому или иному высокому поединку, спрашиваешь себя в недоумении, что же это все-таки было: изящная игра, сознательное притворство, поиски прекрасного в жизни - или же сиятельные противники на самом деле ждали настоящей схватки? Вне всякого сомнения, историографы того времени все это воспринимали всерьез, так же как и сами воинственные государи. В 1283 г. в Бордо все уже было устроено для поединка между Карпом Анжуйским и Петром Арагонским. В 1383 г. Ричард II поручает своему дяде Джону Ланкастеру вести переговоры о мире с королем Франции и в качестве наиболее подобающего решения предложить поединок между двумя монархами или же между Ричардом и его тремя дядьями, с одной стороны, и Шарлем и его тремя дядьями - с другой. Монстреле в самом начале своей хроники много места отводят вызову короля Генриха IV Английского Людовиком Орлеанским. Хамфри Глостер в 1425 г. получает вызов от Филиппа Доброго, способного как никто взяться за эту светскую тему, используя средства, которые предоставляли ему его богатство и пристрастие к роскоши. Вызов со всей ясностью излагает мотив дуэли: "pour eviter effusion de sang у chrestien et la destruction du people, dont en mon cuer ay compacion", ("дабы избежать пролития христианской крови и гибели народа, к коему питаю я сострадание в своем сердце", "пусть плотью моею распре сей не медля положен будет конец, и да не ступит никто на стезю войны, где множество людей благородного звания, да и прочие, как из моего, так и из вашего войска, окончат жалостно дни свои"). Все уже было готово для этой битвы: дорогое оружие и пышное платье для герцога, военное снаряжение для герольдов и свиты, шатры, штандарты и флаги, щедро украшенные изображениями гербов герцогских владений, андреевским крестом и огнивом. Филипп неустанно упражняется: "tant en abstinence de sa bouche comme en prenant painne por luy mettre en alainne" ("как в умеренности в еде, так и в обретении бодрости духа"). Он ежедневно занимается фехтованием под руководством опытных мастеров в своем парке в Эдене. Счета рассказывают нам о произведенных затратах, и еще в 1460 г. в Лилле можно было видеть дорогой шатер, приготовленный по этому случаю. Однако из всей затеи так ничего и не вышло.

Это не помешало Филиппу позднее, в споре с герцогом Саксонским из-за Люксембурга, вновь предложить поединок, а на празднестве в Лилле, когда ему уже было близко к шестидесяти, Филипп добрый поклялся на кресте, что готов когда угодно один на один сразиться с Великим Туркой, если тот примет вызов. Отзвук этой неугомонной воинственности слышится и в рассказе Банделло о том, как однажды Филиппа Доброго лишь с превеликим трудом удержали от поединка чести с дворянином, который был специально подослан, чтобы убить герцога.

Этот обычай все еще удерживается в Италии в расцвет Ренессанса. Франческо Гонзага вызывает на поединок Чезаре Борджа: меч и кинжал призваны освободить Италию от того, пред кем она трепещет и кого ненавидит. Посредничество короля Франции Людовика ХП предотвращает дуэль, и трогательное примирение кладет конец происшествию. Сам Карл V дважды предлагал разрешить спор с Франциском I в любой форме путем личного поединка: сперва после того, как Франциск по возвращении из плена нарушил, по мнению императора, данное им самим слово, и затем еще раз, в 1536 г. Вызов, посланный в 1674 г. Карлом Людовиком Пфальским, правда не самому Людовику XIV, а Тюренну, по праву примыкает к этому ряду.

Действительный поединок, близкий к такого рода дуэли, имел место в 1397 г. в Бурте, в области Бресс, где от руки рыцаря Жерара д'Эставайе пал прославленный рыцарь и поэт От де Грансон, влиятельный сеньор, обвинявшийся как соучастник убийства "красного графа" Амедея VII Савойского. Эставайе выступил в защиту городов Ваадтланда. Этот случай наделал немало шуму.

Судебный поединок, равно как и внезапный, все еще жил в умах и в обычаях не только в землях Бургундии, но и на раздираемом распрями севере Франции. И верхи и низы видели в поединке лучшее решение спора. С рыцарским идеалом все это само по себе имело мало общего; происхождение поединка гораздо более древнее. Рыцарская культура придала ему определенную форму, но и вне круга аристократии поединок вызывает почтение. Однако в тех случаях, когда люди благородного звания оказываются непричастны к конфликту, поединок тотчас же предстает во всей грубости своей эпохи, да и сами рыцари вдвойне наслаждаются таким представлением, которое к тому же не затрагивает их кодекса чести. Нет ничего более примечательного, чем живой, трепетный интерес, который выказали и люди благородного звания, и историографы к судебному поединку между двумя бюргерами, состоявшемуся в 1455 г. в Валансьене, Такое событие было немалой редкостью; ничего подобного не случалось уже добрую сотню лет. Оба валансьенца во что бы то ни стало требовала поединка, ибо это означало для них соблюдение одной из древних привилегий. Граф Шароле, взявший на себя бразды правления на время пребывания Филиппа в Германии, противился поединку и оттягивал его проведение месяц за месяцем, тогда как обеим партиям - Жакотена Плувье и Магюо - приходилось сдерживать своих фаворитов, как если бы это были породистые бойцовые петухи. Когда же старый герцог вернулся из своего путешествия к императору, проведение поединка было назначено. Желая видеть его собственными глазами, Филипп избрал дорогу из Брюгге в Лувен через Валансьен. Хотя рыцарская натура Шателлена и Ла Марша понуждала их в описаниях торжественных поединков рыцарей и благородных дворян напрягать фантазию, дабы не позволять себе опускаться до изображения неприглядной действительности, на сей раз они остро подмечают детали. И мы видим, как грубый фламандец, каким именно и был Шателлен, проступает сквозь импозантный облик придворного в широком упланде, круглящемся золотисто-багряным плодом граната. От него не ускользает ни одна из подробностей этой "moult belle serimonie" ("великолепнейшей церемонии"); он тщательно описывает арену и скамьи вокруг. Несчастные жертвы этой жестокой затеи появляются каждый рядом со своим наставником в фехтовании. Жакотен, как истец, выступает первым, он с непокрытою головой, коротко остриженными волосами и очень бледен. Он затянут в кожаную одежду, сшитую из одного куска кордуана. Несколько раз благочестиво преклонив колена и почтив приветствием герцога, коего отделяет решетка, противники усаживаются друг против друга на стульях, затянутых черным, ожидая, когда будут закончены последние приготовления. Собравшиеся вокруг зрители вполголоса обмениваются мнениями об их шансах; ничто не остается незамеченным: Магюо побелел, целуя Евангелие! Двое слуг натирают обоих противников жиром от шеи до щиколоток. У Жакотена жир тотчас же впитывается в кожу, у Магюо - нет, кому из них знак этот благоприятствует? Они натирают себе руки золою, кладут в рот сахар; им приносят палиды и щиты с изображением святых; они их целуют, Они держат щиты острием кверху, в руке у каждого "une bannerolle de devocion", ленточка с благочестивым изречением.

Низкорослый Магюо начинает поединок с того, что заостреинным концом щита зачерпывает песку и швыряет его в глаза Жакотену. Идут в ход дубинки, следует яростный обмен ударами, в результате которого Магюо повержен на землю; Жакотен бросается на него и, ухватив песку, втирает его в глаза Магюо и заталкивает ему в рот; Магюо, в свою очередь, впивается в его палец зубами. Чтобы освободиться, Жакотен вдавливает свой большой палец в глаз Магюо и, несмотря на вопли того о пощаде, выкручивает ему руки, после чего вскакивает ему на спину, чтобы переломить хребет. Чуть живой, Магюо тщетно молит об исповеди; наконец, он вопит: "О monsergneur de Bourgognee, je vous ay si bien servi en vostre guerre de Gand! О monsergneur, pour Dieu, je vous prie mercy, sauvez-moy la vie!" ("О повелитель Бургундии, я так послужил Вам в Вашей войне против Гента! О господи, Бога ради, пощадите, спасите мне жизнь!") Повествование Шателлена прерывается: несколько страниц здесь отсутствует, а из дальнейшего мы узнаем, что полумертвый Магюо был передан палачу и вздернут на виселице.

Заключал ли Шателлен благородным рыцарским рассуждением столь красочное описание всех этих мерзостей? Ла Марш сделал именно так: он не скрывает, что люди благородного звания были пристыжены зрелищем того, что им довелось увидеть. Но потому-то, продолжает неисправимый придворный поэт, Господь и положил иметь место рыцарскому поединку, не влекущему за собой никаких увечий.

Противоречие между духом рыцарства и реальностью выступает наиболее явно, когда рыцарский идеал воспринимается как действенный фактор в условиях настоящих войн. Каковы бы ни были возможности рыцарского идеала придавать силу воинской доблести и облекать ее в достойные формы, он, как правило, все же более препятствовал, нежели способствовал, ведению боевых действий -из-за того, что требования стратегии приносились в жертву стремленью к прекрасному. Лучшие военачальники, даже короли, то и дело поддаются опасной романтике военных приключений. Эдуард III рискует жизнью, совершая дерзкое нападение на конвой испанских торговых судов. Рыцари ордена Звезды, учрежденного королем Иоанном, дают обет, в случае если их вынудят бежать с поля битвы, удаляться от него не более чем на четыре "арпана" в противном же случае - либо умереть, либо сдаться в плен. Это весьма странное правило игры, как отмечает Фруассар, одновременно стоило жизни добрым девяти десяткам рыцарей. Когда в 1115 г. Генрих V Английский движется навстречу французам перед битвой при Азенкуре, вечером он по ошибке минует деревню, которую его квартирьеры определили ему для ночлега. Король же, "comme celuy qui gardoit le plus les cerimonies d'honneur tres loablee" ("как тот, кто более всего соблюдал церемонии достохвальной чести"), как раз перед тем повелел, чтобы рыцари, отправляемые им на разведку, снимали свои доспехи, дабы на обратном пути не навлечь на себя позора, грозящего тому, кто вознамерился бы отступить в полном боевом снаряжении. И когда он сам, будучи облачен в воинские доспехи, зашел дальше, чем следовало, то не мог уже вернуться обратно и провел ночь там, где он оказался, распорядившись только, сообразуясь с обстановкой, выдвинуть караулы.

На обсуждениях обширного французского вторжения во Фландрию в 1382 г. рыцарские нормы постоянно вступают в противоречие с военными нуждами. "Se nous querons autres chemins que le droit,- слышат возражения Клиссон и де Куси, советующие следовать неожиданным для противника маршрутом во время похода,- nous ne monsterons pas que nous soions droites gens d'armes" ("Ежели мы не пойдем правой /прямой/ дорогой, /.../ то не выкажем себя воинами, сражающимися за правое дело"). Так же обстоит дело и при нападении французов на английское побережье у Дартмута в 1404 г. Один из предводителей, Гийом дю Шателъ, хочет напасть на англичан с фланга, так как побережье находится под защитою рва. Однако сир де Жай называет обороняющихся деревенщиной: было бы недостойно уклониться от прямого пути при встрече с таким противником; он призывает не поддаваться страху. Дю Шателъ задет за живое: "Страх не пристал благородному сердцу бретонца, и хотя ждет меня скорее смерть, чем победа, я все же не уклоняюсь от своего опасного жребия". Он клянется не просить о пощаде, бросается вперед и гибнет в бою вместе со всем отрядом. Участники похода во Фландрию постоянно высказывают желание идти в голове отряда; одни из рыцарей, которому приказывают держаться в арьергарде, упорно противится этому.

В условиях войны наиболее непосредственно ръщарский идеал воплощается в заранее обусловленных аристиях (героических единоборствах), которые проводятся либо между двумя сражающимися, либо между равными группами. Типичный пример такой схватки - Combat des Trente (Битва тридцати) в 1351 г. у Плоермеля в Бретани, знаменитое сражение тридцати французов под началом Бомануара с англичанами, немцами и бретонцами. Фруассар назвал этот бой просто великолепным. Заканчивает он, однако же, замечанием: "Li aucun le tenoient a proece, et aucun a outrage et grant outrecuidance" ("Одни в этом узрели доблесть, другие -лишь дерзости и оскорбления"). Поединок между Ги де ла Тремуйем и английским дворянином Ньером де Куртене в 1386 г., который должен был решить вопрос о первенстве между англичанами и французами, был запрещен регентами Франции герцогами бургундским и Беррийским и предотвращен буквально в самый последний момент. Осуждение столь бесполезной формы проявления доблести мы находим также в книге "Le Jouvencel", где, как это уже было показано ранее, рыцарь уступает место трезвому командиру. Когда герцог Бедфордский предлагает схватку двенадцати против двенадцати, французский предводитель отвечает ему широко известной поговоркой, что негоже, мол, идти на поводу у врага: мы затем пришли, чтобы изгнать вас отсюда, и этого с нас вполне довольно; так что предложение отвергается. В другом месте герой книги запрещает одному из своих офицеров участвовать в поединке такого рода, поясняя (к этому он возвращается и в конце книги), что никогда не дал бы разрешения на что-либо подобное. Вещи эти непозволительны. Настаивающий на таком поединке чает нанести ущерб своему противнику, а именно лишить его чести, дабы приписать самому себе пустую славу, которая мало что стоит,- между тем как на деле он пренебрегает службой королю и общественным благом.

Это звучит уже как голос нового времени. Тем не менее обычай устраивать поединки перед строем двух войск, противостоящих друг другу, сохраняется вплоть до конца Средневековья. В сражениях за Италию известен поединок "Stifa di Barletta" ("Вызов при Барлетте"), битва между Баярдом и Сотомайором в 1501 г.; в войне за освобождение Нидерландов - сражение между Бресте и Герардом Леккербеетье в Фюгтовой пустоши в 1600 г. и поединок Людвига ван де Кетулле с неким могучим албанским рыцарем под Девентером в 1591 г.

Военные соображения и требования тактики большею частью отодвигают на задний план рыцарские представления. Время от времени все еще высказывается мнение, что реальное сражение также представляет собой не что иное, как битву, обусловленную законами чести и проходящую в соответствии с определенными правилами,- однако в свете требований, обусловленных военными действиями, прислушиваются к этому мнению достаточно редко. Генрих Трастамарский хочет любой ценою сразиться со своим противником на открытом месте. Он сознательно жертвует более выгодной позицией и проигрывает битву при Нахере (Наваррете, 1367 г.). В 1333 г. англичане предлагают шотландцам покинуть их более выгодные позиции и спуститься в долину, где воины могли бы непосредственно сразиться друг с другом. Когда король Франции не находит подступа для штурма Кале, он учтиво предлагает англичанам выбрать где-нибудь место для битвы. Карл Анжуйский дает знать римскому королю Вильгельму Голландскому,

"что вместе с войском, на лугу, точь-в-точь у Ассе, без движенья, три дня он будет ждать сраженья".

Вильгельм, граф Геннегау, идет еще дальше: он предлагает французскому королю трехдневное перемирие, чтобы построить за это время мост, который даст возможность войскам войти в соприкосновение друг с другом для участия в битве. Во всех этих случаях, однако, рыцарские предложения отклоняются. Стратегические соображения берут верх, в том числе и у Филиппа Доброго, которому пришлось выдержать тяжкую борьбу с требованиями рыцарской чести, когда в течение одного дня ему трижды предлагали сражение и он трижды вынужден был отвечать отказом.

Но если рыцарские идеалы и должны были потесниться, уступая место реальности, оставалась все же возможность приукрасить войну, обрядив ее понаряднее. Таким горделивым восторгом веяло от всей этой пестрой, сверкающей батальной декоративности! В ночь перед битвой при Азенкуре оба войска, стоящие в темноте друг против друга, укрепляют свой дух звуками труб и тромбонов, и жалобы на то, что у французов, "pour eulx resjouyr" ("дабы увеселять себя"), их не хватало и настроение у них посему было подавленное, высказывались вполне серьезно.

В конце XV в. появляются ландскнехты с огромными барабанами - обычай, который был заимствован на Востоке. Барабаны с их чисто гипнотизирующим воздействием, лишенным всяческой музыкальности, знаменуют разительный переход от эпохи рыцарства к милитаристскому духу нашего времени: это один из элементов прогресса механизации войн. Но на исходе XIV столетия весь пышный и наполовину игровой антураж личного состязания ради чести и славы еще в полном расцвете: украшения на шлемах и гербы, знамена и боевые кличи придают битве индивидуальные черты и спортивный характер. Весь день раздаются кличи героев, старающихся превзойти друг друга в силе и доблести. Перед боем и по его завершении посвящение в рыцари и возведение в более высокий рыцарский ранг торжественно скрепляют игру: рыцарям присваивают звание баннеретов (рыцарей со знаменем), обрезая их вымпелы, которые превращаются тем самым в знамена. Прославленный лагерь Карла Смелого под Нейссом сияет роскошью придворного празднества: шатры некоторых рыцарей устроены "par plaisance" ("удовольствия ради") в виде замков, с галереями и садами вокруг.

При описании военных действий следовало запечатлевать их в форме, соответствующей рыцарским представлениям. При этом выдвигались чисто технические различия между битвой и простым столкновением, ибо каждая схватка должна была в анналах воинской славы обрести свое прочное место и наименование. Вот слова Монстреле: "Si fut de ce jour en avant ceste besongne, pour ce que contre de Mons en Vimeu. Et ne fut declairee a estre bataille, pour ce qur les parties rencontrerent l'un l'autre aventureusement. et quil ny avoit comme nulles bannieres desploees" ("C того дня повелось говорить о встрече при Мопс-ан-Виме. И не провозглашать ее битвою, ибо стороны встретились волею случая и знамен не развертывали"). Король Англии Генрих V торжественно нарекает свою крупнейшую победу битвой при Азенкуре, "pour tant que toutes batailles doivent porter le nom de la prochaine fortresse ou elles sont faictes ("ибо все битвы именоваться должны были по крепостям, близ которых они проходили"). Ночевка на поле битвы рассматривалась как признанный знак победы.

Личная отвага, проявляемая государем во время сражения, порою носит характер показной удали. Фруассар описывает поединок Эдуарда III с французским дворянином близ Кале в такой манере, что создается впечатление, будто дело вовсе не касается чегото весьма серьезного. "И сражались король с монсеньером Устассом и мессир Устасс с королем весьма долго, и так, что взирать на это было весьма приятно". Француз, наконец, сдается, и все кончается ужином, который король устраивает в честь своего знатного пленника. В битве при Сея-Ришье Филипп Бургундский, чтобы избегнуть грозящей ему опасности, отдает свои богатые доспехи другому, однако поступок его преподносится так, как если бы причиною этого было желание подвергнуть себя испытаниям наряду с обыкновенными воинами. Когда молодые герцоги Беррийский и Бретонский следуют за Карлом Смелым в его guerre du bien public (войне лиги Общего блага), они надевают, по словам Коммина, ложные атласные кирасы, украшенные золочеными гвоздиками.

Фальшь проглядывает всюду сквозь парадное рыцарское облачение. Действительность постоянно отрекается от идеала. И он все более возвращается в сферу литературы, игры и празднеств; только там способна удержаться прекрасная иллюзия рыцарской жизни; там люди объединяются кастой, для которой все эти чувства преисполнены истинной ценности.

Поразительно, до какой степени рыцари забывают о своем высоком призвании, когда им случается иметь дело с теми, кого они не почитают как равных. Как только дело касается низших сословий, всякая нужда в рыцарственном величии исчезает. Благородный Шателлен не проявляет ни малейшего понимания в том, что касается упрямой бюргерской чести богатого пивовара, который не хочет отдать свою дочь за одного из солдат герцога и ставят на карту свою жизнь и свое добро, дабы воспрепятствовать этому. Фруассар без всякой почтительности рассказывает об эпизоде, когда Карл VI пожелал увидеть тело Филиппа ван Артевелде. "Quand on l'eust regarde une espasse on le osta de la et fu pendus a un arbre. Vela le darraine fin de Philippe d'Artevelle" ("А как минул некий срок, что всяк взирал не него, убрали его оттуда и на древе повесили. Такова была самая кончина того Филиппа д'Артевелля"). Король не преминул собственной ногою пнуть тело, "en le traitant de vilain" ("обходясь с ним, как с простым мужиком"). Ужасающие жестокости дворян по отношению к гражданам Гента в войне 1382 г., когда были изувечены 40 лодочников, которые перевозили зерно,- с выколотыми глазами они были отосланы обратно в город - нисколько не охладили Фруассара в его благоговении перед рыцарством. Шателлен, упивающийся подвигами Жака да Лалена и ему подобных, повествует без малейшей симпатии о героизме безвестного оруженосца из Гента, который в одиночку отважился напасть на Лалена. Ла Марш, рассказывая о геройских подвигах одного гентского простолюдина, с восхитительной наивностью добавляет, что их посчитали бы весьма значительными, будь он "un homme de bien" ( "человеком благородного звания") .

Как бы там ни было, действительность принуждала к отрицанию рыцарского идеала. Военное искусство давно уже отказалось от кодекса поведения, установленного для турниров: в войнах XIV и XV столетий незаметно подкрадывались и нападали врасплох, устраивали избеги, не гнушались и мародерства. Англичане первыми ввели участие в бою рыцарей в пешем строю, затем это переняли и французы. Эсташ Дешан замечает с издевкой, что эта мера должна была препятствовать бегству их с поля боя. На море, говорит Фруассар, сражаться чрезвычайно опасно, ибо там нельзя ни уклониться, ни бежать от противника. С удивительной наивностью несовершенство рыцарских представлений в качестве воинских принципов выступает в "Debat des herauts d.armes de France et d'Angleterre" ("Прении французского герольда с английскими"), трактате, относящемся примерно к 1455 г. В форме спора там излагаются преимущества Франции перед Англией. Английский герольд спрашивает французского, почему флот французского короля много меньше, нежели флот короля английского. А он ему и не нужен, отвечает француз, и вообще французское рыцарство предпочитает драться на суше, а не на море, по многим причинам: "ибо там опасность и угроза для жизни, и один Господь ведает, сколь это горестно, ежели приключится буря, да и морская болезнь мучает многих. К тому же и суровая жизнь, каковую должно вести там, не подобает людям благородного звания". Пушка, какой бы ничтожной она ни казалась, уже возвещала грядущие перемены в ведении войн. Была какая-то символическая ирония в том, что Жак де Лален, краса и гордость странствующих рыцарей "a la mode de Bourgogne" ("в бургундском духе"), был убит пушечным выстрелом.

О финансовой стороне военной карьеры говорили, как правило, достаточно откровенно. Любая страница истории войн позднего Средневековья свидетельствует о том, сколь большое значение придавали захвату знатных пленников в расчете на выкуп. Фруассар не упускает случая сообщит, сколько добычи удалось захватить при успешном набеге. Но, помимо трофеев, достающихся прямо на поле боя, немалую роль в жизни рыцарей играют такие вещи, как получение пенсии, ренты, а то и наместничества. Преуспевание вскоре уже почитается вполне достойною целью. "Je sui uns povres horns qui desire mon avancement" ("Я бедный человек и желаю преуспеяния"),- говорит Эсташ де Рибемон. Фруассар описывает многие fails divers (мелкие происшествия) из рыцарских войн, приводя их среди прочего как примеры отваги "qui se desirent a avanchier par armes" ("тех, кто желал преуспеть посредством оружия"). У Дешана мы находим балладу, повествующую о рыцарях, оруженосцах и сержантах бургундского двора, изнемогающих в ожидании дня выплаты жалованья, о чем то и дело напоминает рефрен:

"Доколе ж казначея ждать?"

Шателлен не видит ничего неестественного и необычного в том, что всякий домогающийся земной славы алчен, расчетлив, "fort veillant et entendaut a grand somme de deniers, soit en persions, soit en renter, soit en gouvernemenes ou en pratigues" ("неутомим и охоч до немалых денег или в виде пенсии, ренты, наместничества, или же чистоганом). В даже благородный Бусико, пример для подражания со стороны прочих рыцарей, иной раз был несвободен от сребролюбия. А одного дворянина, в точном соответствии с жалованьем последнего, Коммин трезво оценивает как "ung gentilhomme de vingt escus" ("дворянина о двадцати экю").

Среди громогласных прославлений рыцарского образа жизни и рыцарских войн нередко звучит сознательное отвержение рыцарских идеалов: порою сдержанное, порою язвительное. Да и сами рыцари подчас воспринимают свою жизнь, протекавшую среди войн и турниров, не иначе как фальшь и прикрашенное убожество. Не приходится удивляться, что Людовик XI и Филипп де Коммин, эти два саркастических ума, у которых рыцарство вызывало лишь пренебрежение и насмешку, нашли друг друга. Трезвый реализм, с которым Коммин описывает битву при Монлери, выглядит вполне современным. Здесь нет ни удивительных подвигов, ни искусственной драматизации происходящих событий. Повествование о непрерывных наступлениях и отходах, о нерешительности и страхе сохраняет постоянный оттенок сарказма. Коммин явно испытывает удовольствие, рассказывая о случаях позорного бегства и возвращения мужества, как только минует опасность. Он редко пользуется словом "honneur": честь для него разве что необходимое зло. "Mon advis est que s'il eust voulu senaller ceste nuyt, il eust bien faict... Mais sans doubte, la ou il avoit de 1'honneur, il neust point voulu estre reprins de couardise" ("Мнение мое таково, что, пожелай он отойти нынче ночью, поступил бы он правильно... Но, без сомнения, коль речь шла о чести, не желал он никоим образом слышать упреки в трусости"). И даже там, где Коммин говорит о кровопролитных стычках, мы напрасно стали бы искать выражения, взятые из рыцарского лексикона: таких слов, как "доблестный" или "рыцарский", он не знает.

Не от матери ли, Маргариты ван Арнемейден, уроженки Зеландии, унаследовал Коммин свою трезвость? Ведь в Голландии, несмотря на то что Вилъгелъм IV Геннегауский был истинным рыцарем, рыцарский дух давно уж угас - пусть даже графство Геннегау, с которым Голландия составляла тогда одно целое, всегда оставалось надежным оплотом благородного рыцарства. На английской стороне лучшим воином Combat des Trente, был некий Крокар бывший оруженосец ван Аркелов. Ему изрядно повезло в этой битве: он получил 60 000 крон и конюшню с тридцатью лошадьми: при этом он стяжал такую славу своей выдающейся доблестью, что французский король пообещал ему рыцарство и невесту из знатного рода, если он перейдет на сторону Франции. Крокар со славою и богатством возвратился в Голландию, где и обрел великолепное положение; однако же голландская знать, хотя и прекрасно знала, кто он такой, не оказывала ему никакого почтения, так что ему пришлось отправиться туда, где рыцарскую славу ценили гораздо выше.

Накануне похода Иоанна Неверского против Турции, похода, которому суждено было завершиться битвой при Никополисе, герцог Альбрехт Баварский, граф Геннегау, Голландии и Зеландии, по словам Фруассара, обращается к своему сыну Вильгельму: "Гийем, когда охота тебе пуститься в путь и пойти в Венгрию или Турцию я поднять оружие на людей и земли, от коих нам никогда не было бедствий, и когда нет у тебя иной разумной причины идти туда, разве что за мирскою славой,- оставь Иоанну Бургундскому да нашим французским кузенам эти их путы и займись своими да ступай во Фрисландию и отвоюй там наше наследство").

В провозглашении обетов перед крестовым походом во время празднества в Лилле голландская знать в сравнении с рыцарством других бургундских земель была представлена самым плачевным образом. После празднества все еще продолжали собирать в различных землях письменные обеты: из Артуа их поступило 27, из Фландрии - 54, из Геннегау - 27, из Голландии же 4, да и те были составлены очень осторожно и звучали весьма уклончиво. Бредероде и Монфоры и вовсе ограничились обещанием предоставить сообща одного заместителя.

Рыцарство не было бы жизненным идеалом в течение целых столетий, если бы оно не обладало необходимыми для общественного развития высокими ценностями, если бы в нем не было нужды в социальном, этическом и эстетическом смысле. Именно на прекрасных преувеличениях зиждилась некогда сила рыцарского идеала. Кажется, дух Средневековья с его кровавыми страстями мог царить лишь тогда, когда возвышал свои идеалы: так делала церковь, так было и с идеей рыцарства. "Without this violence of direction, which men and women have, without a spice of bigot and fanatic, no excitement, no efficiency. We aim above the mark to hit the mark. Every act hath some falsehood of exaggeration in it" ("Без такого неистовства в выборе направления, которое захватывает и мужчин, и женщин, без приправы из фанатиков и изуверов нет ни подъема, ни каких-либо достижений. Чтобы попасть в цепь, нужно целиться несколько выше. Во всяком деянии есть фальшь некоего преувеличения").

Но чем больше культурный идеал проникнут чаянием высших добродетелей, тем сильнее несоответствие между формальной стороной жизненного уклада и реальной действительностью. Рыцарский идеал с его все еще полурелигиозным содержанием можно было исповедовать лишь до тех пор, пока удавалось закрывать глаза на растущую силу действительности, пока ощущалась эта всепроникающая иллюзия. Но обновляющаяся культура стремится к тому, чтобы прежние формы были избавлены от непомерно высоких помыслов. Рыцаря сменяет французский дворянин ХVII в., который, хотя и придерживается сословных правил и требований чести, более не мнит себя борцом за веру, защитником слабых и угнетенных. Тип французского дворянина сменяется "джентльменом", также ведущим свою родословную от стародавнего рыцаря, но являющегося более сдержанным и более утонченным. В следующих одна за другой трансформациях рыцарского идеала он последовательно освобождается от поверхностной шелухи, по мере того как она становится ложью.

ПРИЛОЖЕНИЯ

IV

Кола ди Риенцо, вождь народного восстания в Риме в 1347 г., причудливо сочетал в своей деятельности стремления к народной свободе, мечты о возрождении древней Римской республики, притязания на превосходство Рима над другими народами - все это характерно для раннего Возрождения - с христианско-рыцарскими грезами. В мае 1347 г, нарекся титулом: "Николай, волею всемилостивейшего Господа Иисуса Христа строгий и милостивый трибун свободы, мира и справедливости и освободитель священной Римской республики". Рожденный в семье кабатчика, Кола считал себя внебрачным сыном императора Генриха VII. В сентябре 1347 г. он возвел сам себя в рыцарское достоинство, причем для полагающегося перед посвящением омовения погрузился в купель, в которой, по преданию, был крещен император Константин (в действительности крестившийся вообще не в Риме, а в Никодимии) . После этого обряда прибавил к своему титулу слова: "рыцарь, кандидат Св. Духа, друг Вселенной, августейший трибун".

Тамплиеры, или храмовники (полное название - "бедные рыцари Христа и Соломонова Храма"), духовно-рыцарский орден, т.е. орден, члены которого, помимо обычных монашеских обетов - бедности, послушания и целомудрия, принимали еще обет борьбы с неверными. Был основан в Палестине в эпоху Крестовых походов в 1118 или 1119 г. Название получил по резиденции ордена, находившейся в том месте, где, по преданию, был построен храм (фр. "temple") Соломона в Иерусалиме. Орден был одной из влиятельнейших и богатейших организаций не только в созданном крестоносцами Иерусалимском королевстве, но и в Европе. Упразднен в 1312 г.

Госпитальеры, или иоанниты,- старейший из духовно-рыцарских (см. предыдущее примеч.) орденов. Основан в 1070 или 1080 г. в Иерусалиме под названием "Госпитальная братия св. Иоанна". Первоначально в ордене были монахи, заботившиеся о больных паломниках, и рыцари, охранявшие их. В 1120 г., во время Первого крестового похода, рыцари были отделены от монахов и приняли наименование "Рыцари Иерусалимского ордена св. Иоанна". В 1120 г. орден был преобразован в духовно-рыцарский в собственном смысле слова. В 1309 г. иоанниты обосновались на о-ве Родос, отвоеванном ими у турок, и получили название "Родосских рыцарей". В 1530 г. резиденция ордена была перенесена на о-в Мальту, после чего орден переименовали в Мальтийский. Формально существует доныне с центром в Риме.

Наименования герольдов представляют собой не столько прозвища, сколько наполовину титулы, наполовину особые рыцарские имена.

Клятва Тридцати - нечто среднее между сражением и турниром - состоялась между англичанами и французами во время Столетней войны в Плоэрмеле, в Бретани, в 1351 г. В ней участвовало по тридцать человек с каждой стороны. Французскими рыцарями командовал маршал Франции Жан де Бомануар. Повествуя о битве, Фруассар неверно называет его Робером, путая его с его сыном, также французским военачальником. Во главе англичан стоял капитан, т.е, начальник наемного отряда (иногда - но не в данном случае - комендант гарнизона), Джон Бемборо (иначе Бамборо, Бамбро, Бранбо, т. е. Бранденбуржец), немец по происхождению, Фруассар также ошибочно называет его Робертом.

Образ Александра Македонского был чрезвычайно популярен с XII в., когда появилось большое количество романов, сначала стихотворных, а потом и прозаических, где Александр, почти утерявший какое-либо сходство с реальным прототипом, описывается как идеальный рыцарь.

В Средние века, особенно в позднем Средневековье, образцами рыцарства считались герои цикла преданий о Карле Великом, персонажи романов об Артуре (Ланцелот, Гавейн, или Валевейн и др.), Александр Македонский (см. предыдущее примеч.), некоторые персонажи античной мифологии, например Геракл, а также герои троянской войны. Поэма Гомера не была известна на средневековом Западе (кроме школьной ее переработки, так называемого "латинского Гомера"), но поздние латинские произведения на темы Троянской войны, дошедшие до нас под именами Дарета Фригийца и Диктиса, породили, начиная с XII в., множество "Романов о Трое". В них совершенно в рыцарском духе и в чисто феодальной обстановке действуют Гектор, Ахилл, Парис, не имеющие ничего общего с героями "Илиады", а также целиком придуманные персонажи, например Троил, впервые упомянутый Даретом. Под пером автора XII в. Бенуа де Сен-мора Троил стал идеальным верным рыцарем, влюбленным в ветреную Брисеиду.

Слово "virtuoso", в современном итальянском языке означающее "добродетельный", "доблестный" и "виртуоз", в эпоху Ренессанса употреблялось только как прилагательное и имело иной смысл: "uono virtuoso" было определением человека, обладающего "virtu". Термин "virtu" в ренессансном словоупотреблении был чрезвычайно многозначен, включая в себя понятия и добродетели, и доблести, и гуманистической образованности - словом, достоинств человеческого духа в превосходной степени. Притом определение "virtuozo" не имело строго оценочного смысла и могло прилагаться как к любому на гуманистов, так и к Чезаре Борджа.

Легендарные воительницы и правительницы, чьи образы были заимствованы из античной литературы: Пентесилея - царица амазонок, Томирис - царица скифов, Семирамида - царица Вавилона.

Отец Луи де Лаваля был пасынком дю Геклена.

Принятое в отечественной литературе наименование Жанны д'Арк "Девой" не вполне точно. Девой (фр, la Vierge, лат. Virgo) именовали Деву Марию, к которой никогда не применяли термины фр. "la pucelle" или лат. "puella", Жанну же, во всяком случае при ее жизни, "la Vierge" не называли, "la pucelle" означает "девственница" в буквальном смысле этого слова, но также "простая девушка" и "служанка". Прозвание "la Pucelle" подчеркивало ее роль как орудия божественной воли, а также ее "простоту" в противовес "мудрым" и "знатным".

Все перечисленные герои почитались образцами христианского воинства. Св. Георгий выступал как небесный патрон земного рыцарства (наряду с архангелом Михаилом); набожность Бертрана дю Геклена была широко известна; герой цикла французских эпических песен XII в. Гарен Лотарингский славился в первую очередь как борец против сарацин (охота на кабана не была главным из его деяний); Людовик Святой, человек глубоко религиозный, был организатором и руководителем Седьмого и Восьмого крестовых походов. Св. Георгий и Гарен Лотарингский легенд имели весьма мало общего со своими прототипами, но люди Средневековья воспринимали этих персонажей преданий именно как людей не менее реальных, нежели дю Геклен или Людовик Святой.

Представители реально существовавшего рода Тразеньи были известны своими крестоносными подвигами. Трое из этого рода носили имя Жиль: Жиль I участник Первого крестового похода, Жиль II, внук предыдущего, участник Третьего похода, Жиль III, внук Жиля II, участник Четвертого похода и взятия Константинополя. Однако в позднем средневековье все они слились в одни легендарный образ воина-крестоносца.

Прагерия - восстание крупных феодалов Франции в 1440 г. во главе с дофином Людовиком против короля Карла VII. Восстание было подавлено но участники его помилованы. Название свое оно получило от Праги, столицы Чехии, охваченной незадолго перед тем народным гуситским движением. И это прозвище, не имевшее под собой никакого реального основания вложен уничижительный смысл, ибо оно приравнивало участников Прагерии: к мятежному простонародью, да еще вдобавок к еретикам.

Лига "Общего блага" - объединение крупных феодалов Франции. Основными участниками лиги были: граф Шароле, будущий Карл Смелый, герцоги Карл Беррийский, брат короля Людовика XI, и Франциск II Бретонский. Лига была направлена против абсолютистских устремлений Людовика. Столкновение с королем окончилось военной победой лиги, но вскоре после этого благодаря умелой дипломатии Людовика лига распалась.

Дофин Людовик (будущий король Людовик XI), управлявший Юго-Восточной Францией, предпринял в 1444 г. попытку направить бесчинствовавшие на его землях банды арманьякских наемников в Базельскую область. Неподалеку от Базеля, в ущелье близ дома прокаженных, посвященного св. Иакову и стоящего на р. Бирсе (Санкт-Якоб-ан-Бирс), французский отряд был встречен крестьянским пехотным ополчением. Швейцарцы потерпели поражение, их осталось не более двухсот человек из трех тысяч, но арманьяки ушли из страны. Фермопилы - ущелье в Греции, где в 450 г. до н. э. во время греко-персидских войн отряд из трехсот спартанцев во главе с царем Леонидом принял бой с персами и полностью погиб, не отступив. По-видимому, И. Хейзинга сравнивает эти сражения как потому, что они имеют много общего, так и потому, что слово "Фермопилы" употребляется вообще как символ мужества и стойкости.



Поделиться книгой:

На главную
Назад