Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В гостях отец тоже предпочитал бывать один - подальше от ревнивого и критического взгляда матери. Не помню, чтобы и дома они вели какие-нибудь беседы.

ТЕАТР

Мне случалось бывать в театре и в Москве, но либо по школьной программе, либо по случайной родительской инициативе. Слепой, который пел под гитару "Соколовский хор у Яра" в Арбатском дворе, произвел на меня впечатление несравненно более сильное, чем спектакль детского театра "Эмиль и его товарищи", на который папа по ошибке сводил меня два раза. Театральное представление от клубного я мог отличить лишь по деньгам, отпускавшимся на мороженое.

Сладким ядом театра я стал регулярно травиться уже в Свердловске и Перми (семьи ответст-венных работников проходили бесплатно, это правило распространялось и на кинотеатры). В Свердловске я услышал впервые "Фауста" Гуно - вынужден признаться, что Гёте я не раскрывал ни разу и по сей день. "Евгения Онегина" знаю тоже по опере Чайковского, а не по Пушкину. Но гораздо больше нравились мне "Сильва" и "Роз-Мари" в Свердловской музкомедии с несравнен-ным - как там говорили - комиком Дыбчо и героями Виксом и Высоцким. Один раз я даже сполз от смеха со стула на пол - благо сидел в первом ряду. Артисты, знавшие Дыбчо, рассказы-вают, что он и партнера мог довести до полной потери самообладания. У Ярона физиономия, может быть, и достаточно глупая, и смешная, но у Дыбчо вид был настолько замогильно-серьезный, что это доводило до колик. (Говорили, что в жизни он, как и Зощенко, был меланхоли-ком.) Постепенно мне посчастливилось поднабраться кой-какой духовной культуры. Что-то в душе развивалось, не стараниями семьи и школы (школу до сих пор не могу вспомнить без отвращения) и даже не под влиянием литературы (тут, очевидно, тоже нужен руководитель, а подле меня не было неграмотного повара Смурого, влюбленного в книгу. Я читал "Как закалялась сталь", но ее нельзя читать без конца). Музыка тоже не оказала на меня сколько-нибудь заметного благотворного влияния, хотя отец любил петь, особенно частушки. Вот его любимая:

С неба звездочка упала

Прямо на нос петушку

Петушку неловко стало,

Он вскричал ку-ка-реку!.

И дальше припев:

Что ты, что ты, что ты, что ты!..

Я солдат девятой роты!

Так что моим воспитателем стал театр, на посещения которого к тому же и денег не требовалось, даже если бы я не ходил, наши места все равно пустовали бы. (Мимоходом замечу, что материальный уровень нашей семьи настолько возрос, что о какой бы то ни было экономии не вспоминали.)

Первым "небожителем", которого я мог видеть вблизи, был артист вятского, а затем пермско-го драмтеатра, ныне народный артист Грузинской республики, Иван Николаевич Русинов, чтец Московской филармонии. Он и сейчас удивительно красив, а лет 35 тому, мог соперничать с самим Аполлоном. Классический герой, он был бы украшением лучшей московской сцены, если бы не родился сыном павло-посадского священника, за что не раз подвергался репрессиям - ибо "сын за отца не ответчик". Уже после войны, работая в Малом театре, он получил пять лет ссылки (нужно знать тогдашние сроки, чтобы не усомниться - Ваня просто не донес на кого-то, на кого должен был донести, потому что анекдот, рассказанный тобой самим, весил уже десять лет, и не ссылки, а лагеря).

"Собаку на сене" с Русиновым в роли Теодоро я выучил почти наизусть, не пропуская, по возможности, ни одного спектакля. "Собака на сене" не делает особой чести моему вкусу, но по сравнению с "Сильвой" это был уже немалый прогресс.

При доме пионеров открылся кружок художественного слова. Узнав, что им будет руководить Русинов, пошел туда и я - вместе с бойкими пионерскими исполнителями "паспартины" - и потянул за собой отличника из нашего класса Павлика Седых. У Паши я списывал контрольные, он подсказывал мне на уроках, но я уже был авторитетом по части шахмат и изящных искусств. Павлик жил вдвоем с бабушкой, а живы ли его родители, они не знали. Он о них никогда не вспоминал.

Русинов был для меня солнцем на небе: всегда празднично ясный, подтянутый, и я подражал ему, как мог, в походке, в одежде, в выражении лица, в единственно-верных интонациях.

А что он читал? Читал то, что требуется, хотя попадались и Пушкин, и Гоголь. Применимо ли к артисту-исполнителю - "жить не по лжи"? Если ты сегодня играешь Чацкого, а завтра тебе предложено исполнить парторга или передовика производства, так ведь и ты на производстве, в штате, и не можешь сказать, что не будешь играть по нравственным соображениям. Можно не лезть со своей "инициативой", как это делают многие писатели, можно не носиться, не "болеть" за образ коммунистического ритора, но отказаться нельзя.

И я под руководством Русинова читал по радио "В сто сорок солнц", "Товарищу Нетте" (ну, тут еще ладно - все-таки погиб служащий при исполнении обязанностей) и прочую галиматью, как до сих пор Иван Николаевич читает Сергея Васильева.

Летом Русинов уехал в Ростов-на-Дону, к Завадскому, а я, проводив первого учителя, от навалившейся тоски бросился в воду и два раза переплыл Каму, все время бессмысленно повторяя строчки его монолога:

"В такой потере горя мало,

Теряют больше иногда!"

ДРУГАЯ БАБУШКА

Моя бабушка осталась сторожить московскую квартиру и жила с нами лишь в годы войны, а на Урал взяли Марию Андреевну - мамину мать.

Мария, Маша, в детстве переболела оспой и осталась рябой. Отец, не надеясь уже, видно, сбыть дочь с рук, повез ее в монастырь, но по дороге, на постоялом дворе, какой-то пьяный мужичонка - по пословице "нам с лица не воду пить" - поставил магарыч и сосватал за себя рябую девку, после чего она из Смирновой сделалась Тюняевой и с его помощью произвела на свет шестерых детей (а может, и больше), во всяком случае, когда супруг преставился, на руках у нее осталось шестеро мал-мала меньше. Хоть в петлю лезь. Баба Маша именно это и надумала сделать, но ее вовремя сняли. Вот эта бабушка и вела на Урале наше хозяйство. Религиозной она не была, хотя любила повторять присказку, якобы от лица немца: "Смотри, Иван, хорошо, если Бога нет, а когда узнаем, что есть, что делать будем?"

Баба Маша всегда беспрекословно подчинялась маме и трепетала перед папой, но уж перед другим зятем, Евгением Ивановичем Ротшильдом, она просто благоговела: он врач и единствен-ный интеллигент в семье на ее (да и на нашем) веку. Сама она когда-то была санитаркой, хранился у нее даже толстый медицинский справочник, хоть грамоте она научилась поздно, а тут дочка вышла за врача - высший авторитет! Да какой же обходительный! С утра до ночи они здравст-вовались, одна беда - комната на Арбате 10 квадратных метров на всех, включая Славку.

Как-то новогодним ранним утром баба Маша (спала она в сырой коммунальной кухне) пошла в уборную и застала там дорогого зятя, он забыл запереть дверь. Баба Маша любовно посмотрела на доктора, беспомощно и смущенно восседавшего на шатком унитазе, и сказала:

- С Новым годом, Евгений Иванович!

СОРАТНИКИ

Усилиями бабы Маши в Перми поили и кормили любую ораву, состоявшую, главным образом, из членов бюро обкома - пяти секретарей, председателя облисполкома, начальника НКВД, нескольких директоров крупнейших заводов и еще множества московских гостей.

Во время войны число секретарей перевалило за двадцать, по количеству отделов, среди них был и Пысин, ныне высокая номенклатура, и Сычев, сейчас начальник Лечсанупракремля. Обл-здравотделом руководил Белецкий, позднее министр здравохранения РСФСР, но поскольку в те времена он в Бюро не входил (так же как и Пысин с Сычевым), то и в дом вхож не был. Изредка приглашались директор авиационного завода Солдатов и директор Мотовилихинского артилле-рийского завода герой соцтруда Абрам Исаевич Быховский (шахматный мастер - его сын). А вот Аркадий Дмитриевич Швецов, авиаконструктор, не бывал у нас никогда (он разделил печальную судьбу композитора Прокофьева - скончался в один день со Сталиным, и советский народ не обратил на их смерть никакого внимания). Местные артисты, поэты, писатели не приглашались, хотя среди них был и Вас. Каменский, друг и соратник Маяковского, а между эвакуированными и прибывавшими на гастроли попадались настоящие знаменитости - Уланова, Ботвинник, Мессинг, Каверин, Тынянов, Завадский. Завоблторготделом И. В. Яговкин привечал людей искусства, приглашал к себе А. Мариенгофа, Л. А. Ходжу-Эйнатова, композитора А. А. Д'Актиля, гости посвящали ему кое-какие "стансы", но в нашем доме этого не понимали. Вот когда пожаловал наркомлес Н. М. Анцелович (давно снятый, но почему-то не посаженный), то он был принят с почетом.

Не по "чину" в доме бывал только Георгий Тимофеевич Вигура, директор небольшого заводика. Пропуском ему служили веселый нрав, карточные фокусы и красавица-жена. Как-то уже после войны я попал на концерт Якова Флиера и увидел там Вигуру с женой. Вигура пригласил меня к себе отужинать, и когда мы уже сидели за столом, пожаловал сам Флиер, посидел, исполнил импровизацию на темы Вертинского. (Значит, можно.)

В нашем доме останавливался Ворошилов - с адъютантами и телохранителем майором Сахаровым, Шверник, вице-президент Академии наук СССР И. П. Бардин, обедали у нас Ширшов, Вахрушев, Шахурин - да разве всех упомнишь! Одно могу сказать точно: интеллигентов, если не считать Бардина, не бывало.

В конце войны в доме появилось "трофейное" пианино, но играл на нем лишь однажды и то задом (перепив) заведующий отделом искусств С. И. Гительман, ныне директор Пермской драмы, да еще кошка ходила иногда по клавишам, и я одним пальцем пытался подобрать песенку герцога "Сердце красавицы".

Во время войны настырные эвакуированные ленинградцы (кировцы) пробились-таки на прием к отцу, медоточиво восторгались его сходством с Кировым, но был ли им от этого какой прок, не знаю. Что касается местных деятелей культуры, то им и вовсе ходу к властям не было. Однажды, правда, я сам, по собственной инициативе, организовал "встречу" с артистами театра Драмы, а "советниками" моими были заслуженный артист республики А. Г. Шейн и артист помсостава Володя Макаров, мой шахматный кумир. Не знаю почему, но Шейн не пригласил заслуженного артиста М. Н. Розен-Санина, старик, узнав, что он обойден, от волнения заболел - решил, что попал в опалу. А отец-то и знать не знал о "приеме" и вернулся домой уже в одиннадцатом часу. (И то хорошо, тогда было принято и в четыре утра приходить ответственным работникам.)

Среди гостей был артист Бронштейн, игравший Сталина и потому ставший Броневым (Полный смысл этого переименования до меня тогда не доходил.) Голодный, как и все остальные артисты, Бронев быстро "перебрал", "бегал в Ригу" и ушел раньше всех, крайне смущенный и огорченный.

Забыв пригласить несчастного Розен-Санина, мы однако не забыли позвать парторга театра К. А. Гурьеву, которую в театре все боялись и ненавидели. Никому, ни мне, ни хлопотливому Володе Макарову, ни независимому Шейну просто в голову не пришло, что можно обойтись без нее. (Кстати, много позднее я работал с Гурьевой во Фрунзе, там она тоже была парторгом и тоже симпатиями не пользовалась.)

Уже после войны, в Москве, папа поддерживал некоторое время знакомство с Г. М. Нэлеппом и, уезжая в Белоруссию, пригласил его на проводы.

Говорят, что просить певца в гостях петь, это все равно, что генерала - "пострелять немножко", но я уверен, что не из этих деликатных соображений гости и хозяева предпочитали слушать похабные частушки в исполнении министра здравохранения Белецкого (первый солист Большого театра удостоился чести ему аккомпанировать).

НЕУЧ

До обысков и изъятий у меня хранилась фотография, сделанная школьным приятелем Женей Абрамовым - я, стриженный наголо, одетый уродливо и неряшливо, в пионерском галстуке со скрепкой и с книгой в руках. Книга настолько захватила меня, что я не расставался с ней ни на минуту, даже в гостях. Называлась она "Неуч", автор - Глеб Алехин. Герой произведения рабочий парень Глеб - в эпоху пятилеток и вредительств полюбил дочь бывших дворян Верочку и женился на ней (любовь зла!). Глеб подвергается ядовитым насмешкам тестя и тещи. Но на заводе у него есть парторг дядя Миша, в профиль похожий на Калинина, "динамитчик и родная мать" со стажем политкаторжанина. Дядя Миша советует Глебу прочесть всего Ленина, и хотя это было очень трудно, но произошло чудо: стихия вошла в гранитные берега. Преодолевший Ленина Глеб посрамил своих злобных родичей, а заодно помог разоблачить гнусную и весьма искусно маскировавшуюся шайку спецов-вредителей. И двинулся навстречу светлому будущему.

Почему меня увлекала эта галиматья? Наверно я, как и другие в этом возрасте, искал своего героя, человека, способного преодолевать любые трудности, свой катехизис. О Мартине Идене тогда не слыхивали, а сорок томов Ленина и у нас, разумеется, имелись.

Была и другая фотография, сделанная преподавателем физики Григорием Исаевичем Шухма-ном (позднее погибшем на фронте). Я в позе мыслителя готовлюсь к ответу на экзамене. Рядом сидят сын рабочего Борисов и сын нашей "немки" Боря Киселев - оба в приличных пиджаках, на мне же выцветшая и мятая "сталинка" с накладными карманами. (Питался я много лучше осталь-ных, но это никому в глаза не бросалось.)

Я дружил с сыном начфина обкома Колей Чернышевым и с Ледькой Гурвичем, тоже чьим-то сыном. Оба были старше меня на класс. Гурвич мог играть в шахматы вслепую, а я нет. Я замечал, что даже Чернышевы живут гораздо беднее нас, во время войны Колина мать ходила к нам "помогать" убирать особняк. Обе семьи - и Чернышевых, и Гурвичей - приехали из Свердловс-ка, Чернышев-старший перевозил нас в служебном вагоне. Чужие в Перми, Колька и Ледька умели, однако, постоять за себя и с успехом защищались от других ребят Дома чекистов. (Этот дом называли так еще и в пятидесятых годах, разумеется, неофициально.)

Мое невежество никем не могло быть замечено - все мы были одинаковые неучи, что дети, что родители, что преподаватели - но всеобщий восторг перед умом и талантами отца на меня как-то не распространялся. Хотя именно отец, лишенный в своем тяжелом детстве и книг, и "Севильского цирюльника", и ферзевого гамбита, искренне восхищался моими познаниями.

В школе на уроках я слушал рассеянно, не веря, что пойму и запомню, а в седьмом классе страх перед неуспеваемостью превратился в настоящую манию - целыми днями я мог долбить немецкую фразу, чтобы потом без всякого смысла помнить ее всю жизнь. Хуже меня учился один Юрка Яговкин (в дальнейшем он превзошел меня и в пьянстве). Даже в любимых шахматах я не желал мыслить, изучать и преодолевать, просто смаковал выигрыши и тяжко переживал поражения. Обеспокоенная всем этим мама пригласила ко мне профессора-психиатра Э. М. Залкинда. Профессор счел мою нервозность и слезливость возрастной, но предупредил, что в жизни мне следует воздерживаться от алкоголя. Как показали дальнейшие события, это был очень дельный совет.

22 ИЮНЯ 1941 ГОДА

Начало войны ознаменовалось для нас тем, что мы с Колькой Чернышевым шли по улице и встретили школьного стихотворца Николаева.

Дружно, не сговариваясь, мы не поздоровались с "изменником" (ходили слухи, что он назвал гитлеровскую армию самой сильной в мире). Отец моего возмущения не поддержал, он не был кровожаден.

- Мало ли что можно сказать, не подумав! Любят раздувать.

Несколько позже, когда немцы приближались к Москве, я сам начал бормотать что-то о "профессионализме немецких штабов", но Чернышев дал мне резкую отповедь.

Свердловская драма свернула гастроли - народу мало. Из Киева бежал артист Шейн, прежде игравший в Свердловске Ленина,- появился он с двумя чемоданами и шестой женой А. М. Чуп-руновой. При своем могучем телосложении она тем не менее играла инженю в Свердловской музкомедии и говорила: "Я умлу словно сяйка на зеленой лузяйке, тлепыхаясь у всех на виду". В зале это вызывало бурю смеха.

Срочно стали показывать "Болотных солдат", "Профессора Мамлока". Последнюю пьесу поставили и в драме, с участием Шейна. Театр находился в Мотовилихинском дальнем районе, а трамваи ходили редко, поэтому публика ринулась к галошам, не дожидаясь выстрела. Шейн опустил наган, уставился в зал и с бешеством произнес: "Хорошо, я подожду", и стоял так, пока не наступила мертвая тишина. Тогда еврей-профессор рассчитался с жизнью.

ЭВАКУИРОВАННЫЕ

Из Москвы приехала тетя Зина, там она работала секретарем Папанина, начальника Главсев-морпути, а тут устроилась секретарем начальника МГБ майора Поташника. Ларису, мамину племянницу, как менее смышленую, определили на завод. Впрочем, вернувшись в Москву, она тоже пробилась в "органы", где получала в два раза больше, чем ее муж-инженер, начальник цеха, хотя ничему не училась и ничего не умела. Наша соседка Халямина хотя бы владела машинопи-сью и стенографией. Лариса просто поздно возвращалась домой - и все. Однажды в середине ноября 42 года я ночевал у нее на Покровке и она под секретом сообщила мне, что ноябрьский военный парад отменили потому, что 6-го какой-то автоматчик на Красной площади стрелял по машине Микояна (перепутал), отстреливался и под конец подорвал себя возле памятника Минину и Пожарскому. В начале пятидесятых годов Ларису уволили из "органов" из-за глупой привычки брать фамилию мужа, а мужем ее на сей раз оказался Адольф Матвеевич Кампель.

Евгений Иванович Ротшильд, тети-Зинин муж, вернувшись из армии, тоже не смог устроиться в Москве на работу, хотя когда-то был председателем (или председательствовал) на съезде терапевтов (это подтверждают еще не изъятые фотографии).

Из Сталинграда эвакуировались комсомольские дружки отца Сулицкий и Заленский. Заленс-кий жил у нас, пока ему не дали комнату. Сулицкий был рангом повыше и сделался одним из секретарей обкома. После войны его произвели в дипломаты, хоть он и не рвался и заявил Моло-тову, что предпочитает партийную работу, на что Молотов возразил: "А я не на партийной работе?" Потом Сулицкий все-таки добился своего и много лет прослужил в качестве парторга Министерства иностранных дел.

До войны одним из секретарей Пермского обкома был Г. А. Денисов, любивший выпить и поколачивавший свою темпераментную супругу, его потом сделали послом в Венгрии. Сельхоз-отделом заведовал нынешний редактор "Правды" Зимянин.

В первые дни войны я попал в истребительный батальон при авиационном заводе, где готови-ли для фронта без отрыва от производства. Мне было 15 лет, я гордился батальоном и его комис-саром, нашим секретарем райкома, все время исступленно рвавшимся на фронт. Мы изучали винтовку, "Максим", ППШ, хотя это мало кому помогло, в том числе и самому комиссару...

Папа ревниво следил, чтобы я не оставался в городе, когда школьников бросали на стройки и погрузки - это в его глазах было важнее батальона, которому некого истреблять. Впрочем, и борцам с диверсиями доставалось чистить подвалы и строить бараки для беженцев.

Еще до войны классная руководительница без всяких разговоров приказала мне вступить в комсомол: "пиши заявление". С отцом я бы еще поспорил, а тут не решился. Раньше я был членом учкома, теперь стал членом комитета комсомола, и едва не сделался комсоргом школы. Тут я не выдержал: я представил себе Лемкина, нашего комсорга, худого, косоглазого, с зеленоватым лицом - да разве я смогу так, как он, часами читать мораль своим товарищам? Мне сделалось так скверно, что я буквально заболел. В школе разговаривать было бесполезно, я пошел к секретарю райкома Максимову (в дальнейшем тоже дипломат) и взмолился не выбирать меня. В душе презирая, он отпустил меня с миром, и комсоргом стал Игорь Кузнецов, ладный парень, чемпион города по легкой атлетике (это он сидел на одной парте со Светланой Римской). Так что ему пришлось восклицать в положенное время: "Да здравствует товарищ Сталин!" и получалось это у него так неловко, что оставалось только радоваться, что это делаю не я.

Я прекрасно понимал, что так надо, так принято, но сам почему-то предпочитал другую общественную работу - читать со сцены Гоголя, играть Чацкого, на худой конец, даже пленного командира, которого пытают. Эти пытки устраивали меня больше.

Однажды в класс пришел новый историк, старичок из числа эвакуированных, и принялся так интересно рассказывать о Петровских реформах, что по окончании урока мы устроили ему овацию - не упомню такого в школе ни до, ни после. Но очень скоро старик исчез, кто-то сказал документы у него не в порядке. На собрании я послал из зала записку нашей директрисе М. В. Боковой: "Почему убрали Сергея Петровича?" Мария Власовна ужасно разгневалась: "Кто послал эту хулиганскую записку?" Я промолчал. Было обидно и за себя, и за учителя. По какому праву его выгнали? Если преподаватель умеет так говорить, это лучше всяких документов...

Из Ленинграда приехали Театр оперы и балета и многие писатели, а в конце года пожаловал Вольф Мессинг со своими психологическими опытами. "Чекистка" тетя Зина устроила мне встречу с ним. Я пришел и обомлел - на втором этаже гостиницы меня ждал загадочный человек с высоченным лбом и ликом дьявола. Я смотрел на него как загипнотизированный. При виде Завадского я тоже испытывал трепет - лицо Завадского было словно вылеплено из слоновой кости, но то был трепет почтения, а не страха. "Дьявол" повел меня наверх и втолкнул в неболь-шую комнатку, где сидели два обыкновенных еврея. Один из них - маленький, суетливый, с бегающими глазками, и был Мессинг ("дьявол" оказался его администратором), другой был дирижер кировской оперы Шерман. Шерман явно был подавлен только что состоявшимся разговором. Мессинг утешал его и говорил, что предсказывать одно хорошее неинтересно. (Через два месяца у Шермана умер отец, но если это случилось в блокадном Ленинграде, можно было предвидеть несчастье и без особого дара.)

Шерман ушел, а Мессинг, вспомнив о тете Зине в связи с какой-то курицей (до чего же сестры были не похожи!), усадил меня и стал скручивать папиросу, заворачивая табак в нарезанную бумагу, явно слишком плотную для курения. Мне он тоже протянул кусок такой бумаги. "Напи-шите четыре двузначных числа". Я написал. Он велел зачеркнуть любые три. Я зачеркнул, ни секунды не задумываясь, в полной уверенности, что и пишу, и зачеркиваю, что хочу. Одно число, скажем, 76, осталось. Мессинг предложил мне перевернуть листок, я перевернул - там его рукой было написано 76. Я глянул недоуменно и испуганно, глаза Мессинга мгновенно расширились, меня как током дернуло. Я мысленно приказал ему снять с вешалки оперную зимнюю шапку, положить на кровать и накрыть всеми пятью подушками с двух кроватей, что он и сделал, слегка, правда, замешкавшись у вешалки. Когда он после некоторого колебания ухватился за эту шапку, я воскликнул: "Правильно!" Он резко оборвал меня: "Я сам знаю, что правильно". Потом он объяснил, что не понимает многих русских слов, а на вешалке были и летние, и зимние шапки, и для этой, шаляпинской, видно, у меня самого нет точного названия.

По линиям моих рук он определил, что я склонен к недоверию, независимости, причем выражал это так образно и подробно, что я был потрясен. "Вот вы смотрите на педагога, а про себя говорите: ну чему ты можешь меня научить при своей тупости?" Затем он предсказал мое будущее: "Вы станете трагическим актером с богатой внутренней жизнью, как Михоэлс". Под конец мне были обещаны многие лета.

Пока что мне 44 года - много это или мало, затрудняюсь сказать, но не думаю прожить еще долго. Как актер я вряд ли кому известен, трагические роли играл только в жизни. Что касается независимости, то она может выглядеть таковой лишь по соотношению с эпохой, в которую мне довелось жить.

Вскоре Мессинг уехал из нашего города, пообещав, что "война скоро кончится за нашей победой", и, действительно, так и случилось через три с половиной года.

В июле сорок первого года лектор в клубе уверял, что через месяц-другой немецкие танки останутся без бензина, а в ноябре Сталин говорил: "Еще полгодика, годик".

После встречи с Мессингом я стал частенько бывать в комнате, где был представлен "дьяволу" - там обитал чекист С. Ф. Пивоваров, у него я познакомился с А. Д'Актилем, И. Луковским, М. Козаковым, С. Розенфельдом, композитором Л. А. Ходжа-Эйнатовым.

С. Розенфельд написал книгу "Доктор Сергеев", где отобразил моего отца, разговаривающего по прямому проводу со Сталиным. При мне отец удостоился разговора с вождем только один раз. Это было осенью, очевидно, Иосифу Виссарионовичу не спалось. Он сказал: "В ваших руках судьба Москвы". Остаток ночи отец не мог успокоиться - ходил до утра по квартире в подштан-никах и повторял услышанное.

Дважды я встречался и разговаривал с Кавериным, но с перечисленной богемой он близок не был, хотя и враждебен ей не был, как, например, М. Слонимский.

Особенно бросалась в глаза даровитость Д'Актиля, он сочинял стихи на ходу, за чашкой чая, и тут же забывал их, записывая лишь те, которые давали хлеб насущный. Как-то при мне Пивоваров подарил ему коробку папирос, Анатолий Адольфович тут же принялся декламировать:

Закуриваю сладостный "Зефир" (так назывались папиросы),

Дым тает в воздухе,

И кажется, что таю

И я с ним вместе...

Долгожданный мир

Нисходит на душу,

Я обоняю розы, я мечтаю,

Я весь в далеком... Я Вильям

Шекспир...

Дальше не помню, стихотворение вертелось вокруг папирос и щедрого дарителя. До сих пор можно услышать "Марш энтузиастов", наверняка написанный где-нибудь впопыхах на подокон-нике, когда-то были популярны песни из фильма "Моя любовь", джазовый "Пароход", добрая половина утесовских текстов написана Д'Актилем, известен он и как переводчик.

Умер он в одночасье осенью сорок второго года в Перми. Как версификатор он мог соперничать с Маршаком, может, из него и получился бы второй Маршак, если бы он любил сидеть за столом и был бы ловчее приспособлен к политическим требованиям. Возможно, и обстоятельства виной тому, что настоящего поэта из него не вышло, однако блокадники еще помнят щиты с его четверостишиями:

Не отдадим фашистам Ленинграда,

Ни площадей, ни скверов, ни палат!

Ни Пушкиным прославленного сада,

Ни возведенных Росси коллонад!

Мне удавалось, и довольно часто, играть в сеансах с Ботвинником, а один раз я даже сделал ничью - он давал сеанс на 17 досках. Эта ничья была единственная и последняя партия сеанса, разменный вариант испанской партии. В общении Ботвинник напоминал Каверина - рационализированное поведение, разговоры о труде ("гений на 99% состоит из потения" и т. д.) Жена Ботвинника, Гаяне Давидовна, танцевала в кордебалете, была она женщиной выдающейся красоты и безграничной преданности, последнее, как подсказывает мне мой личный опыт, не так часто встречается у армянок...

Болтаясь среди ленинградцев, я впервые услышал о Гумилеве и тогда же впервые прочел "Письмо незнакомки" Цвейга. Открыл книгу я просто так,- весь день я таскал доски, и теперь строчки плясали у меня перед глазами,- а закрыл среди ночи, потрясенный.

Общение с писателями и композиторами, конечно, не могло довести до добра. Гуляя с отцом по берегу Камы - в кои-то веки! - я вдруг истерически на него накричал, обозвал невеждой и убежал. В другой раз у нас возник диспут о Ленине - оба мы знали его сочинения только понаслышке, но я нагло ссылался на авторитет основателя, отец был убежден, что Ленин такого сказать не мог, я заскандалил, потом оба долго дулись, до самого моего ухода на фронт. Кто был прав, осталось невыясненным, теперь уже и не помню, о чем был спор.

КОМИССАР ЗАВИРОХИН

В батальоне все держалось на комиссаре Завирохине, ведь бойцы работали на заводе по 12 часов. Я не раз замирал от страха, когда тщедушный секретарь райкома выдавал мат. (Вымышленных имен и фамилий у меня нет, это я говорю на всякий случай любителям аллегорий и ассоциаций.) Никто не сомневался, что Завирохин первым бросится в любое пекло. Маленький, худенький, он первым летел на лыжах, первым топал в походах, да и к ночи не всегда топал домой. Есть такие люди. Сейчас я дружу с Володей Гершуни если его не убьют и не сгноят в тюрьме, то он, я уверен, умрет на ходу, на бегу - кувырк и готов!...

Завирохин был невежествен, груб, читая в оперном театре очередную приветственную телеграмму, он закончил: "Смерть немецко-фашистским варварам!" Когда в зале загудели и засмеялись, он сверился с текстом и повторил точно так же. Из президиума махнули: валяй дальше - после объясним!

Беспощаден он был, невзирая на лица. Когда мать решила уйти из райкома в школу, он злобно ее обматерил, а на мою маму и отец не решался повысить голос.

Время от времени Завирохин выстраивал нас и командовал: "Желающие на фронт - два шага вперед!" и распекал несчастных, не сделавших двух шагов. Сам он засыпал всех рапортами и письмами с просьбами об отправке на фронт (где такого фанатика-смертника могло спасти разве что чудо. Чуда не случилось). От окружающих он требовал, чтобы все как один были как Дзержинский и комиссары Гражданской - никак не меньше. Под его командованием я часами шагал в строю, два раза нас водили на стрельбы в обком, где отец запевал:

Слушай, рабочий,

Война началася,

Бросай свое дело,

В поход собирайся!

Строй подхватывал обещание "умереть как один", и хотя отец помнил всего два куплета, но его хрипловатый тенор никому не надоедал.



Поделиться книгой:

На главную
Назад