Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Счастливчик, – улыбается сестра, пропуская вокруг ноги бинт, – на полвершка бы правее и пере­било бы бедро, тогда б вас и на подводе отсюда не увезти.

Я знаю, что тогда б меня могли бросить в степи, как бросили Лойко. А сейчас по вечереющей, обсажен­ной весенними тополями дороге двое офицеров ведут меня под-руки в Кореновскую. Медным светом гаснет закат, алые сумерки ниспадают все ниже, но только полная темнота затушит гул боя под Кореновской.

VIII

Против нас в Кореновской сражалось до четырнад­цати тысяч красных под командой Сорокина. Выбитые, они сосредоточились у Платнировской, готовясь к вто­рому бою, но Корнилов резко свернул армию на Усть-Лабу.

Обоз с ранеными едет за армией. На телеге нас пятеро. Сестры укрыли нас одеялами; с поскрипыва­нием движется подвижной лазарет, на выбоинах стонут утомленные раненые, а впереди сквозь подоспевших, непускающих в Усть-Лабу красных пробивается армия.

Уже далеко за полдень, а под Усть-Лабинской бой всё идет. Усть-Лабинская раскинулась по крутым хол­мам над реками Лабой и Кубанью. Мешаясь с белым цветеньем вишень и яблонь, на обрывах меж станичных хат пестреет цветущий кустарник. Стрельба от Усть-Лабы доносится все явственней. Обоз уже почти в зоне боевого огня. Раненые прислушиваются: не прибли­жается ли общий гул боя?

На моей подводе волнуется капитан с обеими пере­битыми ногами; смельчак в бою, здесь в беспомощности он потерял самообладание.

– Слышите, приближается, – приподнимаясь на локте, говорит он, грязнобледный, измученный от неспаных ночей, от страшного ранения; губы у него почти черны; под всё близящимся ружейным накатом капитан с отчаянием откидывается. А зловещий гул, действи­тельно, близится. Раненые прислушиваются к нему, как зверь на облаве к крикам загонщиков. Я волнуюсь вдвойне: мой брат в бою.

Из арьергарда, торопясь, проходит отряд; лица строгие, озабоченные.

– Ну, что?

– Наседают, отбиваемся, – говорит худенький офицер с бородкой; отряд уходит влево по пашне.

Раненые зорко следят за ним, вот и оттуда, слева, донеслись выстрелы, стало-быть, большевики и с флан­гов; мы в кольце, бой со всех сторон, но в авангарде самый напряженный.

От подводы к подводе ходят сестры, меняют по­вязки, кормят, поят раненых. Так идут часы. Но вдруг винтовки в авангарде затрещали ожесточенней и общий гул боя сразу стал удаляться, будто подхваченный и понесенный какими-то прорвавшими плотину волнами; раненые завозились.

– Удаляется, слышите? От головы обоза крик: – Обоз вперед! Возчики замахали кнутами, лошади вскачь помча­лись по степной дороге, а перед нами, замирая, всё уно­сится эхо боя; теперь уж нет сплошного гула; гул с перерывами, стало-быть, большевики отброшены и на­ши взяли станицу.

Но в Усть-Лабе мы не останавливаемся. Вырываясь из красного кольца, Корнилов бросает нас дальше и я не знаю, где я просыпаюсь ночью в темноте от много­голосья, скрипа тысяч колес, криков, ругательств, ржа­нья лошадей. Недалеко от подводы у костра кто-то легким фальцетом напевает:

«Мы дралися за Лабой,Бой был молодецкай!»

– Станичник, где мы?

– В Некрасовскую въехали.

Всё глушится кромешным галдежом возчиков, кри­ками квартирьеров, сестер, скрипом колес тронувше­гося по станице обоза; и только уж в хате я встре­чаюсь с раненым братом.

Я лежу под божницей, обклеенной узорно вырезан­ной газетой; брат с раздробленной ступней прыгает по хате на одной ноге, капитан с перебитыми ногами не­подвижен на полу; другие раненые кто ходит, кто пры­гает, а Таня и Варя промывают раны, меняют пере­вязки, рассказывают новости. От отдыха все веселы. Сердита только дряхлая хозяйка-казачка с глядящим изо рта длинным желтым клыком; она то беззубо шам­кает, то ворчливо кряхтит.

– Что ты, бабушка?

– Ох, да как что? Куды я вас дену, хата малая, а вы все перестреляны, как птицы какие, – оглядывает нас мутным глазом старуха и продолжает охать у печи, – всякие я войны видала, помню, как черкесов мирили, как на турку ходили, а теперь вот своя на своих по­шла, – и старуха никнет седой головой.

– Из-за чего ж это, бабушка, пошла-то она, а? – смеется кто-то.

– Да рази я знаю, может и есть из чего, а может и нет, так всё зря, – безразлично бормочет старуха. Пришедший Василий Лаврович рассказывает, что, отбиваясь от наседающих со всех сторон красных, Кор­нилов ведет нас на Екатеринодар, надеясь штурмом взять кубанскую столицу и тогда в ней уж найти ка­зачью опору. До хаты долетают звуки похоронного марша, это хоронят наших убитых и умерших от ран и на кладбище каждой станицы вырастают наши про­стые деревянные кресты.

IX

В Пензе по ночам моей матери снился мучительный сон, как по снежному ветреному полю красные ведут ее сыновей, на расстрел. Мать просыпалась в судороге; но ее дни нелегче ночей: красные газеты пишут, что белая армия разбита, что Корнилов бежал в кавказские горы, а по степям валяются, гниют «объеденные трупы золотопогонников».

Бессоной ночью, ощущая всю свою потерянность в мире, мать решила сама пробираться на юг, в те да­лекие донские степи, где быть-может, еще живы и сра­жаются с красными ее сыновья. Но путь на Дон труден. Дон отрезан от всей России кровавой чертой граждан­ской войны. Надо кружить: ехать до Волги, по Волге плыть до Астрахани, с Астрахани по Каспийскому морю на Северный Кавказ, оттуда на Кубань, а там уже про­бираться в донские степи, где потерялась белая армия.

Распродав всё, что могла, с зашитыми в юбку тре­мя тысячами рублей, мать в конце апреля уже ехала на Сызрань, забившись в теплушку, переполненную всё еще бегущими с российских фронтов солдатами. На грязной, сызранской пристани с трудом за взятку она достала билет до Астрахани и отплыла на разгромлен­ном, захарканном пароходе «Октябрьская революция», полыхавшем красными флагами. На пароходе фронто­вые солдаты, красногвардейцы, матросы, куда-то плы­вущие мужики-мешочники, пробирающиеся на родину армяне и вместе с ними притаившиеся беглецы-интел­лигенты. По необъятно раскинувшейся весенней Волге, мимо туманных Жигулей, мимо кургана Стеньки Разина плыла «Октябрьская революция». Навстречу протяжно гудят сирены таких же разграбленных пароходов. В желтых сумерках по размахнувшейся волжской шири с кормы летят жалобные звуки двухрядки. Это, сидя не­подалеку от матери, играет слепой гармонист с отрос­шими по плечи волосами и простонародным, за душу хватающим тенором поет: «Ревела буря, гром гремел…» Красногвардейцы, матросы разными голосами подтяги­вают певцу. А когда вечерний туман накрывал Волгу, каждый день вся команда парохода по-старинке стано­вилась на корме и хором пела «Отче наш».

Так плыла «Октябрьская революция». За долгий путь беглецы-интеллигенты сжились. Костромич-ин­женер в очках, с козьей бородкой, рассказал матери, что тоже пробирается на Кавказ разыскивать сына и что ему сказали, будто в Астрахани есть такой баркас «Гурьев», который возит людей до Брянской Косы, а с Брянской Косы на Кизляр будто отвозят на арбах ка­заки.

В Астрахани, не отставая от инженера и семьи армян, мать попала-таки на маленький пароходик «Гурьев», переполненный разношерстными беглецами. По изменчивой зелени Каспия «Гурьев» заскользил к Брянской Косе. Неразговорчивый капитан дорого брал за такое путешествие, но подплыть к Косе всё-таки отказался, бросив якорь далеко от берега. Поочереди пассажиры в лодке переплывали на берег и там сгова­ривались с поджидавшими казаками о поездке дальше на арбах в Кизляр. В эти смутные времена прибрежные казаки зашибали большую деньгу, промышляя извозом человеков: двадцать два целковых с души и непременно царскими.

Ночью на Кизляр тронулись три подводы. На арбе вместе с матерью умостились: унылый чеховский интеллигент с выцветшей бородкой и трясущимся на носу черепаховым пенсне, – от него только и узнали, что он племянник уфимского архиерея; муж и жена из Орла, все ощупывавшие на себе зашитые драгоцен­ности; пехотный полковник из Сарапула с сыном-каде­том, не скрывавшие, что пробираются в белую армию. Последним, кряхтя, крестясь и шепча «Царицы мои не­бесные!», взобрался на арбу толстый казанский купец в поддевке и сапогах бутылками.

Над ночной степью, как ломоть лимона, дрожит серп луны; тарахтят казацкие подводы. Дремля на арбе, мать знает, что к живым или мертвым, а близится к сыновьям, и в этом ее душевное успокоение; привалив­шись к плечу полковника спит кадетик-сын; раскачи­вается тощее очертание племянника архиерея; и казан­ский толстосум преувеличенно охает и стонет на вы­боинах. Но вдруг за подводами по степи пронесся топот скачущих коней и в свете звезд и желтого месяца на дороге стали видны машущие винтовками всадники. «Стой! в веру, в душу, в гроб, в мать!», кричали доска­кавшие, вертящиеся на конях пьяные казаки. «Аресто­вывай вчистую! Вертай на обыск!»

Но головной старик-возчик, вероятно, лучше дру­гих знал своих станичников. Он хоть и с ругательства­ми, но спокойно слез с арбы и спешившиеся казаки, ведя подуздцы коней, пошли за ним в сторону с дороги. Там начался галдеж, торг, но вдруг голоса перешли на мир­ное и кто-то в лунной темноте раскатисто и животно расхохотался. Возчики снова полезли на арбы, а казаки, впрыгнув кошками на коней, вскачь понеслись назад к станице пропивать взятый с возчиков бакшиш.

Днем перед беглецами та же выжженная, беспри­метная степь. На подводах не укрыться от палящего удушливого зноя, ноги затекают от неудобного поло­жения, но каждый беглец готов терпеть всё, лишь бы доехать; и день-деньской молча они трясутся на арбах.

Обрадованно заговорили только, когда раскаленное удушье степи сменилось сочной тенью прохладных ар­мянских садов Кизляра, в которых под вечер пели со­ловьи.

Х

Издалека доносится гул боя, то стихая, то разростаясь. С тяжелыми потерями прорвавшись сквозь станицы, крестьянские хутора, разгромленные черкес­ские аулы, Корнилов начал штурм Екатеринодара, охва­тив его с трех сторон.

К реке Кубани, где на берегу на некошенных лугах табором расположился обоз-лазарет, катится, беспре­рывный гул штурма. У реки дымятся костры, пасутся стреноженные лошади; меж телегами ходят сестры милосердия, кормят, перевязывают раненых.

К вечеру второго дня, по наведенному парому ла­зарет медленно переправляется через Кубань и по узкой дамбе едет ближе к Екатеринодару, в станицу Елиза­ветинскую, ждать взятия добровольцами казачьей сто­лицы.

В Елизаветинской нас человек тридцать раненых положили в церковную сторожку. Пол двухоконной комнаты застлан соломой, все лежат плотно прижав­шись друг к другу. «Ну, я же ничего не вижу, сестра, умоляю, доктора!», то и дело отчаянно вскрикивает ис­худавший рыжеватый поручик, ослепший на оба глаза от ранения в висок. «Воды…», тихо стонет мальчик-кадет, у него раздроблена ключица, но он так слаб, так тихо зовет, что за общими стонами его не слышно. Раненый в рот юнкер полумычит, зовя сестру: у него шесть дней не меняли повязки.

Вести из боя странные: то на дрожащей, задохнув­шейся лошади подскакавший к церкви казак расскажет, что Екатеринодар взят и по станице проносится ура раненых, то оказывается, наши отброшены с тяжелыми потерями; а штурм гудит без перерыва третий день, все слилось в страшный гул большого сражения.

Мы, могущие передвигаться, вышли из сторожки и лежим на лугу у церкви.

– Я Перемышль, Львов брал, а такой канонады не слышал, – затягиваясь газетной самокруткой, го­ворит седой полковник с забинтованной головой.

– Они из Новороссийска тяжелые орудия под­везли, слышите, как ахают?

Все напряженно прислушиваются к сотрясающему воздух гулу орудийных залпов. Станичная церковка с розовым в золотых звездах куполом исстреляна; хромой старик-сторож показывает нам небольшой, стоящий в окне, написанный на стекле образ Христа; всё окно вы­бито снарядом, кругом иконы осколки, но прислонив­шись к железной решетке, образ Христа стоит нетро­нутым.

В церкви полумрак, пахнет весенним воздухом и ладаном. В колеблящемся мерцаньи свечей ветхий свя­щенник с желтой по краям бородой, служит велико­постное служение, прочувственно читая молитву св. Ефрема Сирина: «Господи, владыко живота моего, духа праздности, уныния…»; и рушатся на колени, молятся раненые, плачут, не поднимаясь с колен женщины-ка­зачки. А со стороны Екатеринодара все ревет артил­лерия, от орудийных залпов содрогаются свечи и иконы в церкви.

Отслужив службу, неуверенной старческой поход­кой священник сходит по ступенькам паперти, опираясь о подожок, проходит к себе в разлапистый покривив­шийся дом.

Мы уходим спать в сторожку, но спать нельзя. Тя­жело-раненые мечутся, стонут; ночью из боя пришли обессиленные, с лицами странно незнакомыми, Варя и Таня, обе сели возле нас, плачут: Свиридов убит, Ежов убит, Мошков умирает, рота перебита, наши, то и дело, бросаются в рукопашную, бьются из-за каждого шага, то займут их окопы, то красные снова их выбьют. Вчера сестры складывали раненых под стога, а к вечеру крас­ные отбросили наших, и подожгли стога, из огня слы­шались крики и стоны раненых.

Ночь проходит без сна. Раненые все прибывают, в в сторожке нет уже места, их кладут снаружи, в огра­де; раненая в грудь сестра кричит: «воздуха, воз­духа!»; среди общих стонов два офицера осторожно выносят ее на крыльцо; ставший санитаром пленный австриец, в своей еще серой австрийской куртке, и две сестры неловко вытаскивают из сторожки умершего, его руки волочатся по полу, голова свернулась на сто­рону; «осторожней-же!» стонут раненые.

На рассвете к нам в ограду внесли раненую екатеринодарскую сестру. Девушка с зелеными переменчи­выми глазами, овсяными кудрявыми волосами, ранена пулей в таз, сильно мучится. За ней ухаживают наши сестры, от нее узнали, что в Екатеринодаре многие де­вушки пошли в бой, желая помогать раненым и крас­ным и белым; и наши видели, как она перевязывала в окопе и тех, и других; там ее и ранили пулей в таз.

После бесчетных конных и пеших атак, на пятый день беспрерывного штурма, наши потери убитыми громадны; среди убитых командир полка подполковник Неженцев; обоз с ранеными утроился; мобилизованные казаки сражаются неохотно, а сопротивление красных растет. «Когда идешь в атаку, от красных в глазах рябит», рассказывают раненые. Подвезенная из Ново­российска тяжелая артиллерия засыпает нас гранатами, а у нас уже нет снарядов, и белое кольцо доброволь­цев, охватившее Екатеринодар голыми руками, теперь в свою очередь охватывается спешащими на выручку кубанской столицы красными. Бой с фронта, с тыла, бой везде и нам В этом бою подкреплений ждать не­откуда.

В это тяжелое утро ко мне в ограде церкви подо­шел капитан Ростомов, на нем лица нет.

– Корнилов убит, – глухо сказал он, – теперь всё кончено, только ради Бога не рассказывайте, при­казано скрывать, боятся паники, разгрома, говорят о неизбежности нашего плена, ну, а там известно что, – и капитан лег рядом на траву и, закрыв лицо руками, замолчал.

Сердце словно оторвалось и утонуло; я не хотел бы верить, но недалеко от церкви, где возле хаты ка­чается под ветром дуплистая ветла, на карауле стоят два текинца; в хату входят и выходят военные, там в простом гробу, украшенном полевыми цветами, лежит труп небольшого человека с монгольским лицом; гене­рал Л. Г. Корнилов лежит в походной, защитной форме; и все стоящие у гроба, даже часовые текинцы, плачут.

А под Екатеринодаром все ухают залпы артил­лерии.

Его штаб стоял в небольшой хате у рощи, на высо­ком берегу вытянувшейся далекой лукой Кубани. Уже давно красные вели пристрелку по этому белому трех­оконному домику и адъютанты уговаривали генерала бросить хату, но, занятый безнадежным роковым штур­мом, он уже не обращал внимания на уговоры и на гранаты, изрывшие рощу.

Последняя граната, пробив стену, попала под стол, за которым сидел Корнилов. Его подбросило кверху, ударило об печь: ему раздробило висок и переломило бедро. Из дымящейся хаты адъютанты вынесли гене­рала на воздух, .Корнилов умирал.

Когда стемнело, к нам в заваленную ранеными сто­рожку вошел запыленный обозный офицер в пропотев­шей гимнастерке. «Господа!», закричал он, «уклады­ваться на подводы! Только тяжелораненых просят не ложиться, легко раненых отвезут, переложат на артил­лерийские, а тогда приедут во второй раз».

Сестры Таня и Варя торопят укладываться, ехать и в их шепчущих настояниях я чувствую какую-то тай­ну. Я выхожу в ограду, на паперти темные очертания старого священника.

– Благословите, батюшка.

– Храни вас Господь, – обнял меня дряхлый свя­щенник, и трижды поцеловал, – уйдёте… с нами что будет… Господи… – произнес с вырвавшимся сто­ном, – завтра же ведь придут и начнут расстрелы.

По темноте еще резче плывет гул боя. Сестры не­сут одеяла, подушки, торопливо укладывают нас на подводе и Таня шепчет, что мы отступаем от Екатеринодара, что тяжелораненых бросают в Елизаветинской на произвол судьбы, сокращая хоть этим обоз.

Я забыл в сторожке пояс, ковыляю туда. Коптящая керосиновая лампа со стены освещает вороха измятой соломы. В углу кто-то тихо-тихо застонал, это маль­чик-кадет с раздробленной ключицей, он лежит на­взничь, желтый свет мутно озаряет его изможденное детское лицо с темными, отросшими за войну волосами.

– Все уехали… бросили… – не то через силу, не то в забытьи простонал кадет.

Догоравшая лампа наполняла сторожку колеблящимися тенями; тяжелораненый оставался в темноте ждать утренней расправы красных.

– Триста раненых бросили, а? Ведь не только на смерть, а на страшное истязание! При Корнилове этого никогда бы не было, – вполголоса говорит на подводе раненый в лицо Коля Сомов.

– Доктор и сестры наши с ними остались, – шеп­чет Таня.

Возчик понукает лошадей, рысью едем в темноте; над нами катится, уплывает оставшееся на полнебе зо­лото созвездий. Мы не знаем, куда нас ведет заменив­ший Корнилова, новый главнокомандующий генерал Деникин.

XI

В степях в эту темную ночь у железно-дорожной станции Медведовской решалась судьба. Здесь генерал Деникин наметил попытку вырваться из красного коль­ца; и здесь же в сети железных дорог Сорокин хотел нас нагнать, чтоб добить, уничтожить. Эта черная ночь решала всё: прорвемся – затеряемся в степях, не про­рвемся – смерть.

Скрывшись за чередой холмов, в степи, в ожидании прорыва притаился обоз. Пофыркивают уставшие ло­шади, без отдыха прошедшие семьдесят верст. На под­воде нас шестеро. Под звездным небом мы молчим, при­казано не разговаривать. «Ну, не прорвемся, ну, умру, ну и всё», уговариваю я себя под налетающим на лицо степным ветром. Но я чувствую, что уговоры не дей­ствуют, ибо страшна не смерть, страшна подлая рас­права.

Далекий орудийный залп. И тут же, свистя и завы­вая, близится гранатная очередь. Каждый из обессилен­ных раненых молит об одном, чтобы снаряды не по­пали в его подводу, это – оголившееся животное чувство, которого каждый внутренне стыдится, но каждому очень хочется жить. По звуку несущихся сна­рядов все прикидывают: «по нас… не по нас»… Страш­ный взрыв совсем рядом, за ним, может-быть, полсе-кундная тишина и вдруг кто-то ужасно кричит. Грана­тами разбиты подводы, убиты лошади, убиты раненые, а казаку-возчику оторвало ноги, и это он, как шакал, завыл под золотом звезд.

– Да приколите ж его, – измученно говорит кто-то в темноте.

– Тише, господа, приказано ж не разговаривать. И все смолкают в ожидании новой очереди, только возчик кричит страшно и тягуче; но вместо гранат да­лекую степную темноту разорвало вдруг внезапное, короткое ура.

– Ура, слышите, ура, атака, – завозились взвол­нованно на подводах раненые.

– Не волнуйтесь, господа, это наши черкесы ата­ковали их артиллерию, – вполголоса с седла говорит едущий темный верховой.

Ура вдали оборвалось; замолчал и возчик, истек кровью. В звездной тишине внезапно стал слышен треск кузнечиков и показалось, будто в этой степи никогда ничего, кроме тишины и треска кузнечиков не было;

с накренившегося, как в исполинском соборе, купола прямо в глаза льются те же звезды.

– Большую медведицу видишь?

– Да. А вон Геркулес.

– Геркулес, – сворачиваясь под одеялом, подра­гивая от холода ночи, шепчет юнкер Сомов, – я вот возчика вспомнил, на две подводы всего нас-то пере­летело.

Веет степной ветер, то холодноватый, то словно с кипяченой струей. Далеко, на темной линии гори­зонта, уже начинается рассвет. Он придет скоро, быть может слишком скоро и своим приходом может нас погубить. И словно предупреждая, исчезающую темноту неожиданно разорвал одинокий, испуганный выстрел. Тишина. Стрельба еще и еще. Сначала неуверенная, но чаще. Вот грохнула наша артиллерия, где-то с остерве­нением закричали ура. Раненые вглядываются в близкую темноту, разрезаемую огненными цепочками, по телу бежит дрожь, стучат зубы: прорвемся иль не про­рвемся?

У станицы Медведовской, сотрясая ночь, гремит бой. Где-то далеко вправо и влево ухнули тяжелые взрывы, это наши взорвали полотно железной дороги, отрезая наступление красных; треща, заглушая стрельбу, высоким пламенем на станции горят вагоны с пат­ронами.

– Господа, ради Бога, выгружать снаряды из ва­гонов! Кто может, скорей, это наше спасение! – ска­чут, кричат по обозу верховые. И раненые, кто может, спрыгивают, ковыляют к станции, вытаскивать снаряды красных из еще неохваченных пламенем вагонов, ибо у нас снарядов уже нет.

– Обоз рысью, вперед!

Этого чувства невозможно передать; еще не ве­рится, что прорвались, но обоз уж поскакал, загалдел, машут кнутами перепуганные возчики, попавшие на войну за здорово-живешь; по мягкой степи лошади скачут в карьер.

Мы уж у железной дороги, вырываемся из кольца, здесь залегли наши цепи, отстреливаются на обе сто­роны и вправо, и влево; захваченными у красных сна­рядами наши орудия бьют по красным же прямой на­водкой; и в открытые «воротца» из кольца, из паники, из смерти летит прорывающийся обоз. Падают убитые, раненые, лошади, люди, на путях кричат, бегут, машут винтовками; опираясь передними ногами о землю, хра­пит, не в силах подняться, окровавленный вороной кра­савец-жеребец, а возле него без движения раскинулся кавалерист во френче и синих рейтузах; но на мертвых не обращают внимания, под дождем пуль, с гиком, кри­ками лазарет уже перелетает железную дорогу и даль­ше скачет карьером по степи.

Прорвались… живы…. ушли…

XII

У Новороссийского вокзала, у закрытых семафо­ров, на путях необычайное скопление поездных соста­вов, переполненных вооруженными матросами и красно­армейцами. На теплушках коряво выведено мелом: «Да здравствует мировая революция!» На вокзале, на полу лежат красные бойцы, меж ними на узлах бабы кормят плачущих ребятишек; с руганью сквозь толпу проди­раются солдаты с чайниками кипятку; а с заплеванных грязных стен на эту человечью давку глядят приказы о сдаче оружия под угрозой расстрела и об уплате контрибуции новороссийскому пролетариату.

С вокзала мать не знала, куда идти. Кругом одина­ковые домики железнодорожных рабочих, чахлые пали­садники и на холмах незнакомый город. Белые акации напоили неизвестные улицы пряным запахом. Тарахтя и поднимая облака известковой пыли, прополз полураз­битый грузовик; над виадуком засвистал паровоз; мать перешла площадь и в первой грязно-унылой улице оста­новила хохлушку в свитке и солдатских сапогах, спро­сив, как ей пройти на Серебряковскую.

Было за полдень, когда на Серебряковской, во дворе сумрачного казенного здания, мать разыскала, наконец, Марью Ивановну Полозову. Конспиративно ра­ботавшая для белых, Марья Ивановна оказалась жен­щиной на пятом десятке, с круглыми вишневыми гла­зами, мягкими чертами лица и гладкозачесанными на­зад волосами. Несмотря на рассеивающее подозрение письмо, она приняла мать почти неприязненно; и только по мере рассказа, с каким трудом мать добралась от Пензы до Новороссийска, Марья Ивановна смягчилась и, наконец, заговорила сочувственно.

Первое о чем предупредила: быть крайне осторож­ной, в городе свирепствует чека, по подозрению в связи с белыми уже расстреляны сотни людей. Что же ка­сается дела, то как бы она ни хотела помочь, сама не знает, где теперь белая армия: в степях, а где – не­известно. Подумав, Полозова проговорила: «Я вам за­писку дам к капитану Белову, может-быть, он чем-нибудь поможет». И прямо от нее мать пошла в порт искать неизвестного капитана. В порту – темносинее море с далекими перевалами волн, у бухты серые очер­тания грандиозных элеваторов, над морем в ветре кри­чат уносящиеся чайки и далеко белеют трубами, как колоннами, цементные заводы на горной зелени. В од­нооконном флигеле, потонувшем в саду, мать нашла, жившего под видом рабочего, капитана. Загорелый, с наголо бритой головой, с беловатым вдавленным шра­мом у переносицы, этот рослый рабочий в мазутом про­саленной блузе, глянув на записку Полозовой, сразу в своих манерах стал офицером. Но ничего точного ска­зать не мог и он: белые штурмовали Екатеринодар, красные их отбросили, белые в степях, но где, неиз­вестно; кругом – всё красное.

– Знаете что, – раздумчиво проговорил капитан, поглаживая ладонью бритую голову, – пойдите-ка вы к генеральше Цуриковой, авось, что-нибудь узнаете, там бывают сведения, а если не узнаете, приходите ко мне, у меня есть один план.

Назавтра мать шла по адресу, данному капитаном. На Соборной площади она вошла в отворенные настежь ворота, спросила игравшую в пыли тряпочной куклой девочку, где здесь квартира номер три, и девочка ука­зала на небольшой охряной домик во дворе. Там, в полу­темной квартире, мать застала странное общество, ка­кое можно увидеть только в революцию, когда в под­полье ссыпаны самые разнообразные люди.

За чайным столом сидело человек десять мужчин и женщин. Статного господина, в военном кителе, без погон, присутствующие называли «ваше превосходи­тельство». Это был сорокалетний голубоглазый человек с подстриженными усиками. Отношения его с генераль­шей Цуриковой, пожилой, напудренной дамой с букляш-ками на морщинистом лбу, казались странно-близкими. Рядом с генеральшей грызла семячки женщина прон­зительной и пышной русской красоты, приехавшая из голодного Петербурга певица. Возле нее, ухаживая и улыбаясь, сидел штатский, с ассирийской бородой, по манере говорить показавшийся адвокатом. Он расска­зывал, как пробрался из Харькова. В комнате сидело еще человек пять мужчин и женщин, из которых при­влек внимание матери один, грузный, в косоворотке, показавшийся переодетым, остриженным священником; и тут же в углу, в кроватке спал чей-то ребенок.

– Вы, стало-быть, на Дон, к белым хотите? – щуря глаза, оглядывая с ног до головы мать, говорила подвитая, насурмленная генеральша. – Но ведь сейчас это много труднее, чем даже вот наша поездка с гене­ралом в Москву. Вы удивляетесь? Да, да, в Москву, – улыбалась генеральша, как будто говорила, что едет в оперу. – Хоть Дон и рукой подать, а пробраться нет возможности. Вот Владимир Семенович, помогите-ка нам, – тоном легкого, но беспрекословного приказания обратилась генеральша к адвокату, вполголоса разгова­ривавшему с певицей, – дама приехала из Пензы, ее сыновья у Корнилова. Где теперь может быть его ар­мия?

Полнокровным баритоном адвокат стал рассказы­вать, что белая армия, вероятно, уже на Дону и един­ственный путь, правда, рискованный, это ехать, скажем, на подводе в Анапу, а оттуда на каком-нибудь судне с контрабандистами по Черному морю в Крым.

– Ну, скажем, в Керчь, – поглаживая бороду, говорил адвокат, – и вот, если такое экзотическое пу­тешествие удастся, из Керчи в Ростов уж можно ехать просто по железной дороге.

– Но кто сейчас в Керчи?



Поделиться книгой:

На главную
Назад