– Правильно!
– Товарищ Гурович, тише! – машет хозяйка, – вот уж какой вы, а еще старший.
– Ах, что вы товарищ Гордон!
– Правильно, Борис Викторыч! – кричит Комай. Савинков протягивает руку за остывшим чаем. Но руку горячо жмет Гурович.
– Удивительно говорите, большой талант, батюшка, – отечески хлопает по плечу.
– Расходитесь, расходитесь товарищи…
– Не все сразу.
– Вам на петербургскую, товарищ Савинков? Савинков и Гурович выходят с Подъяческой. Оба чувствуют, как было накурено в комнате. Охватила сырость ночных мокрых тротуаров. А Ева Гордон открывает окно. И зелено-синим столбом тянется дым кружка «Социалист» вверх, в побледневшую петербургскую ночь.
9
Из-за Невы бежал синеющий рассвет, дул крепкий приневский ветер, Гурович в темно-синем халате с пушистыми кистями сидел, задумавшись, в кабинете. Эту весну он решил провести в Крыму. Лицо было сосредоточено. Он что-то обдумывал. Потом на листе ин-фолио вывел – «Директору департамента полиции по особому отделу».
Просторная квартира выходила на набережную. Нева просыпалась. В елизаветинские окна вплывало солнце, заливая Гуровича за столом ярким светом.
10
Вера была счастлива. Брак с Борисом иначе нельзя было назвать. Но всё же малым углом сердца хотела большего. Больше ласки, участия, ждала тихих слов, чтоб в любви рассказать накопившееся.
– У меня нет жизни без тебя, Борис. Савинков смотрит, улыбаясь. Думает: женщину трудно обмануть, она по своему слышит мужчину.
– Ты, Борис, меня меньше любишь, чем я тебя. Ведь когда ты уходишь, у меня замирает жизнь. Ты даже не представляешь, как я мучусь, боюсь, когда ты на собраниях.
– Впереди, Вера, еще больше мучений. Я ведь только начинаю борьбу.
– И я пойду с тобой. Разве не было женщин в революции?
– Женщины в революции никого не любили кроме революции, – говорит Савинков, блестя монгольскими углями глаз.
11
Каляев сегодня был бледнее обычного. Худые плечи, прозрачные глаза, скрещенные, похожие на оранжерейные цветы, руки с тонкими кистями. Он казался Савинкову похожим на отрока Сергея Радонежского с картины Нестерова. Каляев задумчиво забывал в пространстве светлые глаза. Говорил Савинков.
– Янек, хочется дела – расхаживал он по комнате.
– Хочу практики, я, Янек, не люблю теории, живой борьбы хочу, чтобы каждый нерв чувствовал, каждый мускул, вот я и против тех, кто в нашей группе придавлен экономизмом, отрицает необходимость борьбы рабочих на политическом фронте. Возьми вот «Рабочую мысль», ведь читают с жадностью, даже пьяницы, старики читают. Задумываются, почему, мол, студенты бунтуют? Стало быть нельзя смотреть на рабочего, как на дитятю. У него интересы выше заработной платы. А у нас не понимают, поэтому отстают от стихийного подъема масс. А подъем, Янек, растет на глазах. И горе наше будет в том, если мы, революционеры, не найдем русла по которому бы пошла революция. Ты знаешь, вот Толмачев, молодой красавец слесарь, рассказал я им на Александровском сталелитейном о народовольцах-террористах. Едем с завода, а он вдруг – эх, Борис Викторович, как узнал я от вас, что в Шлиссельбурге еще 13 человек сидят – душа успокоиться не может! – Чем это кончится? Бросит такой Толмачев кружки наших кустарей, выйдет на улицу и всадит околодочному нож в сердце!
Вера любила, когда горячился Борис. Он действительно походил тогда на барса, как смеясь говорил Каляев: – «ходил как барс, по слову летописца».
Савинков резал комнату большими шагами.
– Ты о чем, Янек, думаешь? – проговорил, остановившись.
Каляев поднял нервное лицо, сказал:
– Разве не стыдно сейчас жить? Разве не легче умирать, Борис, и даже… убивать?
12
Жандармский ротмистр близко нагнулся к карточке на двери, был близорук. Потом рванул звонок четыре раза, не оборачиваясь на солдат.
Савинкову показалось – потоком хлынули жандармы, а их было всего четверо. Ротмистр с злым, покрытым блестящей смуглью, лицом шагнул на Савинкова.
– Вы студент Савинков? Проведите в вашу комнату. В комнате, опершись руками о стол, стояла бледная Вера.
– Проститесь с женой.
Сдерживая рыданья, обняв Бориса, Вера не могла оторваться от его холодноватых щек. Но лишь – взглянула. Он ответил взглядом, в котором показались любовь и нежность.
Находу застегивая черную шинель золотыми пуговицами с орлами, Савинков вышел с жандармами. Вера слышала шаги. Видела, как тронулись извозчики. Наступила какая-то страшная тишина. И Вера, рыдая, упала на кровать.
13
Ночь была теплая, весенняя. Город таял в желтом паре фонарей. Прямые улицы, бесконечные мосты в эту ночь стали прямее, бесконечнее. Савинкову казалось, жандарм едет с закрытыми глазами. На Зверинской обогнали веселую компанию мужчин и женщин. Оттуда летели визги. Савинков видел: – путь в Петропавловку. «Ничего не нашли, неужели провокация?» – думал он. Извозчик поехал по крепостному мосту.
Савинков вздрогнул, перекладывая ногу на ногу.
– Холодно? – спросил жандарм.
Из темноты выступили мрачные здания, кучи кустов, «как в театре» – подумал Савинков. Вырастали бездвижные силуэты часовых. Они слезли с пролетки. Шли по двору крепости. Желтый свет фонарей освещал лишь короткое пространство.
От ламп в конторе Савинков закрылся рукой.
–Пожалте – сказал офицер.
Савинков пошел по длинному коридору.
– Сюда – сказал голос.
Савинков вошел в темноту камеры. И дверь за ним замкнулась.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
В детской братьев Савинковых, на карте Европейской России, Вологодская губерния была розового цвета. На уроках отечественной географии не нравилось Борису Савинкову слово «Во-лог-да». Было в нем что-то холодное, розовое, похожее на тундру и клюкву.
А теперь ссыльный Савинков идет по Вологде. Скрипит на морозе деревянный тротуар. На Галкинско-Дворянской, где живет он в доме костела, даже тротуара нет. Можно утонуть в пушистых сугробах. Краснорожие мальчишки-вологжане, похожие на анисовые яблоки, возятся день-деньской с салазками против дома.
Политикантишке, как зовут северяне-туземцы ссыльных, не пристало, конечно, рассуждать об обычаях Вологды. Чай тут пьют с блюдечка, при этом свистят губами, словно дуют в дудку. Город хлебный, рыбный, лесной.
Это не Москва и не Петербург, где агитаторы, студенты, рабочие, интеллигенты. Тут тишь да гладь. Северный, суровый край Вологда.
И всё-таки много хлопот губернатору графу Муравьеву. Со всей империи шлют сюда поднадзорных. Сколько нужно полицейских чинов, чтобы только по утрам поверять: – все ли целы.
К Савинкову в дом костела ежедневно приходит стражник Щукин. И каждоутренне говорит: – Здравствуйте, господин Савинков.
– Зравствуй, Щукин.
Переминается у порога дегтем смазанными сапогами Щукин, хмыкает. Он добродушен, это видно по усам.
– Видишь, никуда не убежал.
– Да куда тут, господин Савинков, бежать. Леса. Лесами куда убежишь? Да и бежать чего, живете дай Бог всякому. Прощайте, господин Савинков.
– Прощай, Щукин.
Но только вначале был доволен Вологдой Савинков. Когда отдыхал, когда вернулся голос, после девяти месяцев крепости ставший от молчания похожим на голос кастрата. Теперь всякий шум не казался громовым, как в звенящей тишине тюрьмы. Но всё скучней и скучней становилось ему в вологодских снегах.
Как-то, идя в глубоких ботах по Галкинской-Дворянской, Савинков решил: бежать. Думал в Вологде о многом. Но больше всего об одном выстреле. И чувствовал необыкновенное, захватывающее волненье.
В переданном тайно письме описывали, как в вестибюль Мариинского дворца вошел высокий министр Сипягин в теплой шубе с воротником. За ним следом в адъютантской форме с пакетом – красивый юноша-офицер. Передавая пакет Сипягину от великого князя, офицер выпустил пять пуль в министра. Тучный министр Ванновский обегая на помощь Сипягину по лестнице, кричал: – Негодяй! Раздеть! Это не офицер, это ряженый!
Савинков шел по потухающим вологодским улицам. Улицы мертвые, тихие. Огни вогнаны в натопленные спальни, в опочивальни, в гостиные с плюшевыми креслами в пуговичках, с граммофонами, качалками, с чаем с малиновым вареньем, с шафраном, шалфеем, с хлебным квасом.
2
По России народнической агитаторшей тогда ездила бабушка русской революции Катерина Брешковская. В Уфе видалась она с Егором Сазоновым. В Полтаве с Алексеем Покотиловым. В Саратове, Киеве, Курске, Полтаве, Каменец-Подольске, Царицыне, Варшаве – везде побывала властная, старая каторжанка, вербуя партии новые силы.
В Ярославле виделась с ссыльным Каляевым. Он передал ей письмо Савинкова. Брешковская была на пути в Вологду, где становилось Савинкову невыносимо жить.
Мерещился выход на сцену, залитую миллионами глаз, бластилась и смерть и слава.
Савинков распечатывал телеграмму.
«Приеду пятницу. Вера».
Савинков забыл о Вере. Правда, писал ей, что кругом скука, бело, что в голове бродят стихи. Но он не ждал ее.
А как ехала, как волновалась Вера! Всё выходила из продымленного табаком вагона с розлитыми по полу чаем и детской мочей. Но не потому, что пищали кривоногие дети, топочась по полу мчащегося вагона, и надоели священник с попадьей пившие девятый чайник. Вера выходила, мысли не укладывались в хрупкой голове, поднимали со скамьи.
Стоя у окна, Вера чувствовала, как волнение за Бориса сплетается с волнением за дочь. Но от чувства к Борису в углу груди билось крылом, учащалось сердце. И Вера всматривалась в окно: неслись темные ели, на порубе широкой плешью пролетел лесопильный завод с ходящими там людьми, которых Вера никогда не увидит.
От налетавшего ветра Вера прикрылась рукой, не попала бы в глаз гарь. Вспоминала монгольские, скошенные глаза. «Ах, Борис, Борис».
Рубленые дома рванулись вихревой лентой, кругом зашумел воздух. С закрытыми глазами можно было узнать, что поезд мчится сквозь строения. На красном казенном здании: «Товарная станция Вологда». Летят мимо люди, ели, дрова, шпалы, розовые штабели кирпичей. Поезд заревел. И Вера увидела совершенно такую платформу, как себе представляла.
– Простите пожалуйста, – перед Верой стояла очень худенькая девушка, похожая на воробья, – вы к ссыльному Савинкову? вы его жена?
– Да, я Савинкова – и не в силах держать чемодан Вера опустила его.
– Борис Викторович просил вас встретить и проводить – заторопился, краснея, воробей – ссыльным запрещено у нас встречать на вокзале. Давайте чемодан.
– Ах, да что вы.
– Ну, понесемте вместе. Борис Викторович далеко от вокзала.
Подбежал широченный носильщик с бляхой на груди. Вера, смеясь, сказала:
– Возьмите пожалуйста, нам не под силу. Вера села в широкие сани. Была рада, что носильщик веселый. Что буланая вятка веселая. И девушка веселая. А главное солнце весело разлилось пятном огненного масла в голубоватой прозрачности.
3
Савинков стоял у окна, смотря далеко в улицу, откуда должна была выехать Вера. Он думал, что в сущности Вера, конечно, хороший человек. На Галкинскую-Дворянскую вынырнула буланая голова вятки. Он сказал: – Вера. Действительно в санях была Вера.
Она не помнила, как вылезала, как шла по сеням. Помнила, как открыла дверь и бросилась к Борису.
– Ну, ну. Вера, ну, ну – смеясь, усаживал ее Савинков – у меня прежде всего дисциплина, умывайся вот тут, а потом – Анисья! – крикнул он – давайте-ка самовар!
Вера, как после сна, проводила рукой по лицу.
– Я всё не верю, что я у тебя, что это ты. Ты очень изменился.
– Полысел, постарел, но такой же «бесконечно милый»?
– Милый, милый, – шептала Вера.
Не стучась, черным валенком кухарка Анисья распахнула дверь и тяжело ступая пятками, деревянно пронесла к столу самовар.
4
Где-то над Сухоной задержалось еще огненное солнце. А на сугробы улиц уж легли от домов тени.
Савинков и Вера шли по деревянным скрипящим тротуарам. Зимний сумеречный вечер тих. Снег потерял белизну, став синим. Над ним плывет благовест сорока церквей. И в зимнем воздухе неуловимо чувствуется весенняя талость.
– Вот ты здесь и мне ничего больше не надо. Я сама вся другая… Душа наполнилась. А без тебя всё казалось, что я пустая, кривобокая какая-то – смеется Вера. – А сейчас всё так хорошо.
Савинков смотрит в снег, курит папиросу, она раскуривается огоньком в синих сумерках.
– Если б ты знал только какая Танюшка чудная. Очень похожа на тебя. Какая это радость. Я теперь, знаешь, на нерожавших женщин смотрю с жалостью. Они все кажутся мне несчастными и даже те, которые работают с вами, такие как Фигнер, Перовская.
– Это другие женщины. – Савинков отбросил папиросу в сугроб.
– Может быть. Когда мне в больницу принесли кормить девочку, я думала, что сердце не выдержит… Савинков смотрел в тающую даль улицы.
– Как называется эта улица? Здесь такие смешные названия.
– Трехсвятительская.
В окнах Треховятительской пестрели абажурами керосиновые лампы.
– Как тут тихо.