– Вы могли бы питаться одной икрой, если бы захотели тратить на нее свои деньги.
– Я не такая уж богачка.
– Не трудитесь мне врать. Если бы вы не были так богаты, вы бы не сидели за этим столом. Я приглашаю только самых богатых.
– А как же мистер Джонс?
– Он здесь скорее в качестве наблюдателя, чем гостя, хотя, конечно, будучи моим зятем, может вообразить, что у него есть большие надежды на будущее. Надежды – тоже своего рода богатство. Я уверен, что мистер Кипс мог бы устроить ему солидный кредит, а так как надежды не облагаются налогом, ему даже не придется советоваться с мсье Бельмоном. Альберт, слюнявчики.
Тут я впервые заметил, что возле наших приборов не было салфеток. Альберт повязал слюнявчик на шею миссис Монтгомери. Она взвизгнула от удовольствия:
– Ecrevisses! [Раки! (франц.)] Обожаю ecrevisses!
– Мы не выпили за покойного, оплакиваемого нами мсье Грозели, – сказал Дивизионный, поправляя слюнявчик. – Не стану притворяться, будто этот человек лично мне нравился.
– Тогда поторопимся, пока Альберт принесет вам ужин. За мсье Грозели! Он присутствовал только на двух наших ужинах, прежде чем умер от рака, поэтому я не успел изучить его характер. Если бы я знал, что он болен раком, я ни за что бы его сюда не пригласил. Я рассчитываю, что мои гости будут развлекать меня куда дольше. А вот и ваш ужин, теперь я могу приняться за свой.
Миссис Монтгомери испустила пронзительный вопль:
– Да ведь это овсянка, холодная овсянка!
– Настоящая шотландская овсянка. Вам, при вашей шотландской фамилии, она должна понравиться.
Доктор Фишер положил себе икры и налил рюмку водки.
– Она испортит нам аппетит, – сказал Дин.
– Не надо этого бояться. Больше ничего не будет.
– Это уж слишком, доктор Фишер, – сказала миссис Монтгомери. – Холодная овсянка. Она же совершенно несъедобна!
– А вы ее и не ешьте. Не ешьте, миссис Монтгомери. Согласно правилам, вы только потеряете свой маленький подарок. По правде говоря, я заказал овсянку специально для Джонса. Подумал было о куропатках, но как бы он с ними управился одной рукой?
К моему удивлению, я увидел, что Дивизионный и Ричард Дин принялись есть, а мистер Кипс, во всяком случае, взял в руки ложку.
– Если бы дали немножко сахару, – сказал Бельмон, – это, пожалуй, сошло бы.
– Насколько я знаю, жители Уэльса… нет, нет, Джонс, я вспомнил: я хочу сказать – шотландцы, считают святотатством портить овсянку сахаром. Говорят, они даже едят ее с солью. Вы, конечно, можете получить соль. Альберт, подайте господам соль. А миссис Монтгомери решила остаться голодной?
– Нет, нет, доктор Фишер, я не хочу портить вам эту маленькую шутку. Передайте мне соль. Хуже от этого овсянке не станет.
Минуты две, к моему изумлению, все они молча, с угрюмой сосредоточенностью ели. Возможно, рот у них был забит овсянкой.
– А вы почему не попробуете Джонс, – спросил доктор Фишер, кладя себе еще немного икры.
– Я не настолько голоден.
– И не настолько богат, – сказал доктор Фишер. – Вот уже не один год я изучаю жадность богачей. «Ибо, кто имеет, тому дано будет и приумножится» – эти циничные слова Христа они воспринимают чересчур буквально. Обратите внимание: «дано будет», а не «заработано». Подарки, которые я раздаю после ужина, они легко могли бы сделать себе сами, но тогда они бы их заработали, хотя бы подписывая чек. Богачи терпеть не могут подписывать чеки. Отсюда успех кредитных карточек. Одна карточка заменяет сотню чеков. Они готовы на все, лишь бы получить свои подарки бесплатно. Это одно из самых трудных испытаний, которым я их до сих пор подверг, а поглядите, как быстро они поедают свою холодную овсянку, лишь бы поскорей наступило время раздачи подарков. А вы… боюсь, что если вы не станете есть, то ничего не получите.
– Дома меня ждет нечто куда более ценное, чем ваш подарок.
– Сказано весьма галантно, – заметил доктор Фишер, – но не будьте слишком самоуверенны. Женщины не всегда ждут. Сомневаюсь, чтобы отсутствие руки помогало любви… Альберт, мистер Дин желает получить вторую порцию.
– Ой, нет, – простонала миссис Монтгомери, – нет, только не по второй порции!
– Это специально для мистера Дина. Я хочу его откормить, чтобы он мог играть Фальстафа.
Дин кинул на него яростный взгляд, но взял вторую порцию.
– Я, конечно, шучу. Дин так же может сыграть Фальстафа, как Бритт Экланд – Клеопатру. Дин не актер, он сексуальный символ. Несовершеннолетние девчонки, Джонс, его обожают. Какое бы их постигло разочарование, если бы они увидели его раздетым. Я имею основания полагать, что как мужчина он слабак. Может, овсянка придаст вам сил, бедняга. Альберт, вторую порцию мистеру Кипсу. Вижу, миссис Монтгомери почти все съела. Поторопитесь, Дивизионный, поторопитесь Бельмон. Никаких подарков, пока все не кончат есть.
Я мог бы сравнить его с охотником, который, щелкая бичом, управляет сворой псов.
– Поглядите на них, Джонс. Они так торопятся доесть, что даже забывают выпить.
– Не думаю, что иворнское хорошо идет под овсянку.
– Посмейтесь над ними, Джонс. Они не обидятся.
– Я не нахожу их смешными.
– Я, конечно, согласен, что такой ужин имеет свою драматическую сторону, а все же… Разве это зрелище не напоминает вам свиней, которые жрут из корыта? Можно даже подумать, что им это нравится. Мистер Кипс заляпал овсянкой рубашку. Почистите его, Альберт.
– Вы мне отвратительны, доктор Фишер.
Он перевел на меня взгляд – его глаза были похожи на осколки отшлифованного голубого камня. Несколько серых зерен икры застряло в его рыжих усах.
– Да, я могу понять, что вы сейчас чувствуете. Иногда я и сам чувствую то же самое, но мои исследования должны быть доведены до конца. Теперь уже я от них не откажусь. Браво, Дивизионный, вы догоняете остальных. Хорошо работаете ложкой, Дин, мой мальчик, хотел бы я, чтобы ваши поклонницы видели, как вы обжираетесь.
– Зачем вы это делаете? – спросил я.
– А зачем я буду вам объяснять? Вы не из наших. И никогда не будете. Не питайте надежды на мой счет.
– Я и не питаю.
– Вижу, в вас говорит гордыня бедняка. Впрочем, почему бы мне вам и не объяснить. Вы ведь мне вроде сына. Я хочу выяснить, Джонс, есть ли предел жадности у наших богатых друзей. Существует ли для них «досюда – и ни шагу дальше». Настанет ли день, когда они откажутся зарабатывать свои подарки. Во всяком случае, не гордость поставит предел их жадности. Сегодня вечером вы это видите своими глазами. Как и герр Крупп, мистер Кипс с удовольствием сел бы за стол с Гитлером и в чаянии милостей разделил бы с ним любую трапезу… Дивизионный закапал овсянкой слюнявчик. Дайте ему чистый, Альберт. Кажется, сегодняшний вечер положит конец одному из экспериментов. Мне пришла в голову новая идея.
– Вы ведь и сами богач. А есть ли предел вашей жадности?
– Может быть, в один прекрасный день я это выясню. Но моя жадность другого сорта. Я не жаден до безделушек, Джонс.
– Безделушки – вещь довольно безвредная.
– Мне хочется думать, что моя жадность скорее похожа на жадность господа бога.
– Разве бог жаден?
– Ну, не воображайте ни на секунду, что я верю в него больше, чем верю в дьявола, но я всегда находил теологию забавной игрой ума. Альберт, миссис Монтгомери покончила со своей овсянкой. Можете взять у нее тарелку… О чем это я говорил?
– О том, что бог жаден.
– Что ж, люди верующие или сентиментальные уверяют, будто он жаден до нашей любви. Я предпочитаю думать, что, судя по тому миру, который, как говорят, он создал, у него, наверное, жадность только к нашему унижению, а
– Она для меня очень большое утешение, – сказал я. – Если ее послал мне бог, я ему благодарен.
– А между тем ожерелье миссис Монтгомери сохранится дольше, чем ваша так называемая любовь.
– Почему же господу богу хочется нас унижать?
– А кому не хочется? Ведь говорят, что он сотворил нас по своему образу и подобию. Может, он понял, что был довольно плохим мастером, и разочаровался в результате своей работы. Бракованную поделку бросают в мусорный ящик. Вы только на них поглядите, Джонс, и посмейтесь. Неужели у вас нет чувства юмора?.. У всех уже пустые тарелки, кроме мистера Кипса, и все они сгорают от нетерпения! Смотрите, Бельмон даже помогает ему очистить тарелку. Не уверен, что это по правилам, но я закрою на это глаза. Потерпите еще минутку, друзья мои, пока я доем икру. Отвяжите им слюнявчики, Альберт.
10
– Это было отвратительно, – рассказывал я Анне-Луизе. – Твой отец, как видно, сумасшедший.
– Если бы он был сумасшедшим, это было бы куда менее отвратительно, – сказала она.
– Видела бы ты, как они набросились на его подарки – все, кроме мистера Кипса, которому пришлось сперва пойти в уборную, где его вырвало. Холодная овсянка не пошла ему впрок. Должен признать, что по сравнению с жабами твой отец сохранял какое-то достоинство, дьявольское достоинство. Все они были очень злы на меня, потому что я не участвовал в их игре. Я был как бы недружественным свидетелем. Вероятно, я словно поднес к их лицу зеркало, чтобы они почувствовали, как скверно себя ведут. Миссис Монтгомери сказала, что меня следовало выгнать из-за стола, как только я отказался есть овсянку. «Каждый из вас мог поступить так же», – возразил твой отец. «А тогда что бы вы сделали со всеми подарками?» – спросила она. «Может быть, в следующий раз удвоил бы ставки», – ответил он.
– Ставки? Что он имел в виду?
– Наверно, он ставил на их жадность, подвергая их унижению.
– А какие были подарки?
– Миссис Монтгомери подарили прекрасный изумруд в платиновой оправе с бриллиантовой короной, насколько я мог заметить.
– А мужчинам?
– Золотые электронные часы со всякими фокусами. Их получили все, кроме бедняги Ричарда Дина. Ему досталась собственная фотография в рамке из свиной кожи, которую я видел в магазине. «Вам остается только ее надписать, – сказал ему доктор Фишер, – и любая девчонка ваша». Дин ушел в бешенстве, а я последовал за ним. Он заявил, что никогда больше туда не придет. «Мне не нужна фотография, – сказал он, – чтобы получить любую девочку, какую я захочу», – и сел в свой спортивный «мерседес».
– Он вернется, – сказала Анна-Луиза. – Машина ведь тоже подарок. Но ты – ты ведь никогда туда больше не пойдешь, правда?
– Никогда.
– Обещаешь?
– Обещаю, – сказал я.
Но смерть перечеркивает обещания, говорил я себе потом. Обещания даются живому. Мертвый уже не тот человек, что когда-то жил. Даже любовь меняет свою природу. Любовь перестает быть счастьем. Превращается в чувство невыносимой утраты.
– И ты над ними не смеялся?
– Там не над чем было смеяться.
– Это должно было его огорчить, – заметила она.
Больше приглашений не последовало: нас оставили в покое, и что это был за покой в ту зиму – глубокий, как ранний снег, и почти такой же тихий. Снег падал, пока я работал (он пошел в тот год еще до конца ноября), он падал, пока я переводил письма из Испании и Латинской Америки, и тишина снежного покрова за стенами большого здания с цветными стеклами была подобна тишине счастья, царившей в нашем доме, – казалось, Анна-Луиза сидела тут, со мной, по другую сторону конторского стола, как будет сидеть вечером дома за последней партией в карты, прежде чем мы ляжем в постель.
11
В начале декабря по субботам и воскресеньям я увозил ее в горы, в Дьяблере, где она несколько часов каталась на лыжах. Мне было уже не по возрасту учиться ходить на лыжах, и я сидел в каком-нибудь кафе, читая «Журналь де Женев», и радовался, что она счастлива, петляя, как ласточка, по склонам морозной белизны. Словно цветы ранней весной, с первым снегом начали открываться гостиницы. Все предвещало прекрасное рождество. Я любил смотреть, как Анна-Луиза приходит ко мне в кафе со снегом на ботинках и щеки ее горят от мороза, точно свечки.
Как-то раз я ей сказал:
– Я еще никогда не был так счастлив.
– Зачем ты так говоришь? – спросила она. – Ты был женат. Ты был счастлив с Мэри.
– Я ее любил, – ответил я. – Но у меня никогда не было спокойно на душе. Мы были погодками, когда поженились, и я всегда боялся, что она умрет первой, как оно и случилось. Но тебя я получил на всю жизнь – если ты меня не бросишь. А если бросишь, это будет моя вина.
– А как же я? Ты должен жить так долго, чтобы мы могли уйти туда, куда все уходят, вместе.
– Постараюсь.
– В одни и тот же час?
– В один и тот же час.
Я засмеялся, и она тоже. Нам обоим смерть казалась серьезной темой. Нам предстояло быть вместе всегда и еще один день – le jour le plus long [самый долгий день (фр.)], как мы говорили.
Думаю, что, хотя доктор Фишер больше не давал о себе знать, мысль о нем все это время таилась где-то в глубине моего сознания, потому что однажды ночью я увидел его во сне как наяву. Он был в костюме и стоял у открытой могилы. Я смотрел на него с другой стороны ямы и крикнул ему с насмешкой: «Кого вы хороните, доктор? Это натворил ваш „Букет Зуболюба“?» Он поднял глаза и взглянул на меня. Он плакал, и я почувствовал в его слезах горький упрек. Вскрикнув, я проснулся и разбудил Анну-Луизу.
Странно, как мы можем весь день находиться под впечатлением сна. Доктор Фишер сопровождал меня на работу; он заполнял минуты бездействия между двумя переводами – и он все время был печальным доктором Фишером из моего сна, а не надменным доктором Фишером, который у меня на глазах сидел во главе стола со своим безумным ужином, издевался над гостями и заставлял их обнажать свою позорную жадность.
В тот вечер я сказал Анне-Луизе:
– Тебе не кажется, что мы слишком суровы к твоему отцу?
– Что ты хочешь этим сказать?
– Он, должно быть, очень одинок в этом большом доме у озера.
– У него есть друзья, – сказала она. – Ты с ними познакомился.
– Они ему не друзья.
– Он сделал их такими, какие они есть.
Тогда я рассказал ей про свой сон. На что она ответила:
– Может быть, это была могила моей матери.
– Он там был?
– Ну да, он там был, но слез я не видела.
– Могила была открыта. Во сне там не было ни гроба, ни священника, ни провожающих, только он сам, если не считать меня.