- Он прибил тебя, что ли?
- Нет. Ты его не тронь уж...
- А крикнула?
Неожиданно прислонясь ко мне плечом, она тихонько созналась:
- В грудь он меня ударил... он бы одолел меня... А я не хочу, не могу я так, без сердца, словно кошка... Экие вы все какие... несуразные...
Беседа оборвалась. В дверях хаты встал кто-то и тихонько свистнул, точно собаку позвал.
- Это он, - прошептала женщина.
- Уйти, что ли?
Она схватила меня за колено, торопливо сказав:
- Нет, не надо, не надо.
И вдруг подавленно застонала:
- Го-осподи - жалко всех... всю-то жизнь жалко, всю наскрозь, всех людей... Господи-батюшко...
Плечи ее тряслись, она плакала и шептала, жалобно всхлипывая.
- Вот ночью... как вспомнишь всё, что видела, всех людей, - тошно, тошно... закричала бы на всю землю... а - что? Не знаю... нечего сказать...
Это мне было глубоко знакомо и понятно - мою душу тоже давил этот крик без слов.
- Кто ты такая? - спрашивал я ее, поглаживая качавшуюся голову, трепетное плечо, и, успокоившись, она тихо рассказала мне сказку своей жизни: она - дочь столяра и пчеловода. По смерти матери отец женился на молодой девице, мачеха уговорила его отдать дбчь в монастырь, там Татьяна и жила с девя-ги лет по невестин возраст. Выучилась грамоте, рукодельям, а потом отец выдал ее за приятеля, солдата, пожилого человека, лесника в монастырском лесу.
Мне досадно, что я не вижу лица ее, - предо мною круглое, тусклое пятно, и, должно быть, она закрыла глаза. Такая странная тишь, что женщина все время говорит едва слышным шепотом. Оба мы точно погружены глубоко в черную пустоту, где нет жизни, и наша доля - начать жизнь.
- Человек был нехороший и пьяница, у него в караулке монашки гуляли по ночам с охочими людями, и меня он стал к этому склонять, я было не хотела поддаваться, а он - бить меня, ну - уступила я, да на ту пору понравился мне один человек... с ним, а не с мужем,, я и узнала настоящее, женское. А любовник-то мой женат был, дозналась жена его про меня - тут мужа моего прогнали с должности. Богатая она была, и, конечно, обидно ей уступать место свое не знай кому. Красивая, толстая только очень. Потом вскоре муж мой помер - опился в день Фрола-Лавра, а батюшка еще раньше помер же. Я - к мачехе, а она говорит: "Зачем ты мне? Подумай". Подумала я - верно, незачем! Я было опять в монастырь, ну - вижу, не для меня это, да и мать Таисья, старушка, учительша моя, сказала мне: "Иди-ка ты, Татьяна, в мир, может, и найдешь себе счастье". Вот я и пошла... да и хожу...
- Неладно ты счастья ищешь...
- Уж как умею...
Теперь темнота не казалась туго натянутою тканью тяжелого занавеса, но поредела от напряжения, стала прозрачнее, а местами собралась в густые складки, в комья, набилась в окно хаты и смотрит оттуда слепым черным глазом.
Над буграми крыш всплыла в небо колокольня, поднялись тополя, по стене хаты расползлись трещины я вместе с язвами выкрошившейся известки сделали стену картой какой-то неведомой страны.
Я взглянул в темные глаза женщины, они блестели сухо, печально и показались мне наивными, как у девочки-подростка.
- Чудачка ты...
- Какая есть, - ответила она, облизывая губы тонким, точно кошачьим языком,
- Чего ж ты ищешь?
- Это у меня - обдумано, это я знаю! Вот погоди - встретится мне хороший мужик, и найдем мы с ним землю себе. Найдем мы ее около Нового Афона, я там места знаю, была. И вот начнем устраивать ее хорошо: сад будет, огород и пашня, как надобно для хозяйства.
Слова ее звучали всё увереннее и крепче.
- Устроимся мы по-хорошему-то, а к нам еще люди подойдут, а мы уж старожилы, нам почет от них! Так - еще да еще, - и вот те новая деревня, хорошее место. Мужа, глядишь, в старосты выберут. Водила бы я его чисто, барином. А в саду - дети играют, беседка в саду-то выстроена... Беда как хорошо можно жить!
Действительно - будущее продумано у нее насквозь, она рисует новую деревню с такими мелкими подробностями, как будто долго жила в ней.
- Хорошего жительства хочется... Господи! Кабы удалось... Первое дело, конечно, мужик нужен.
Лицо у нее милое, глаза смотрят в тающую ночь, мягко лаская всё, на чем остановятся. А мне ее жалко, - жалко почти до слез, и, чтобы скрыть это, я шучу:
- Не гожусь ли я тебе? Усмехнулась легонько.
- Нет... Ты - не годишься...
- Почему?
- Мысли другие у тебя...
- Ну, откуда тебе знать мои мысли? Она отодвинулась от меня, сухо сказав:
- По глазам вижу... Нет, зря говорить я не согласна...
Мы сидим на дубовой суковатой колоде, почерневшей от сырости; женщина хлопает ладонью по ней.
- Богато живут казаки, а не нравится мне как...
- Что - не нравится?
- Скушно будто. Всего - много, а - скушно... Не сдержав жалости к ней, я тихонько сказал:
- И тебе скучно будет - не найдешь ты, чего ищешь, я думаю...
Она отрицательно качает головой.
- Бабе скучать некогда. У ней такой оборот жизни: то - ребенка хочет, то - нянчит его... одного вынянчила - другой готов. Весна да осень, а зима с летом мимо идут.
Приятно было смотреть в ее задумчивое лицо; конечно, хотелось крепко обнять ее, но лучше - уйти поскорее в тихую пустынную степь и, унося с собою воспоминание об этой женщине, шагать одиноко по твердой дороге к серебряной стене утонувших в небе гор, к черным ущельям, разинувшим на степь свои глубокие прохладные пасти. А уйти - нельзя, паспорт отобран казаками.
- Ты сам-то - чего ищешь? - " вдруг спросила она, снова подвинувшись ко мне.
- Ничего. Просто смотрю, как люди живут.
- Одинокий?
- Да.
- Как я всё равно. Сколько на свете одиноких-то... господи!
Волы просыпаются и тихонько мычат, напоминая звук волынки, на которой играет, где-то далеко, слепой старик. Сонный сторож неверной рукой четырежды ударил в колокол, два раза - тихо, один - очень громко и сердито, так, что медь взвизгнула и снова - : тихо чуть коснувшись певучей меди железным языком.
- Как же люди-то живут?
- Плохо.
- Да-а. И я вижу это - плохо.
Мы долго молчим, потом она говорит тихонько:
- Вот - светает, а я - глаз не сомкнула, и - часто это со мной... Задумаюсь про всё, задумаюсь... будто я одна на земле, и всё надобно мне одной устроить по-новому-то.
- Недостойно себя живут люди, в безгласии и ничтожестве, в неисчислимых обидах нищеты и глупости, - говорю я, забываясь, и горячо исчисляю все виденное мною темное, постыдное, мучительное. - Гляди - ты с добром идешь к человеку, свободу свою, силу готова ему за дружбу отдать, а он этого не понимает, и - как его обвинить? Кто показывал ему доброе? Она положила руку на плечо мне и смотрит прямо в глаза, немножко приоткрыв красивый рот.
- Ой, - слышу я, - это правда! Милый человек - верно: нет добру цены!
Крепко прижавшись друг ко другу, мы точно плывем, а встречу нам выплывает, светлея, освобожденное ночью: белые хаты, посеребренные деревья, красная церковь, земля, обильно окропленная росою.
Восходит солнце; над нами - точно тысячи белых птиц - плывут стаи прозрачных облаков.
- Господи, - шепчет Татьяна, толкая меня, - ходишь одна, думаешь а - о чем? Ну, милый же вы человек... всё это - правда! Никому ничего не жаль... ах, как верно!
И, вдруг вскочив на ноги, она приподняла меня и прижалась ко мне так крепко, что я отстранил ее, но она плачет, тянется ко мне и целует сухими, точно острыми губами - эти поцелуи доходят до сердца.
- Ну, добрый же вы мой, - всхлипывая, шепчет она, а у меня земля уходит из-под ног.
Оторвалась, оглянула двор и деловито пошла в угол его - там, под плетнем, густо разрослись незнакомые мне травы.
- Иди, идите-ко...
Потом, сидя в бурьяне, точно в маленькой пещере, смущенно улыбаясь, оправляя волосы, она тихонько шепчет:
- Вот как, случилось... Ну - ничего... господь мне простит...
Удивленный, чувствуя себя как во сне, я благодарно смотрю на нее. Мне как-то особенно легко: в груди у меня светлая пустота, а в ней, как ласточки в небе, мелькают какие-то неуловимые радостные мысли и слова.
- В большом горе и маленькая радость велика, - слышу я.
Я гляжу на грудь женщины, окропленную, как земля росою, каплями влаги, они краснеют, отражая солнечный луч, - точно кровь выступила сквозь кожу. И моя радость быстро тает - почти до слез, до тоски жалко эту грудь - я, почему-то, знаю, что бесплодно иссякнет живой ее сок.
Как будто извиняясь предо мною, она говорит немножко печально:
- Что сделаешь с собой? Иной раз так уж бывает - нахлынет что-то в душу до того, что даже больно в грудях, и так уж вся и открылась бы, как перед месяцем... али - в жару - пред рекою... право, ей-богу! После, конечно, стыдненько... не гляди-ко на меня! Что уставился, словно робенок?
А я не могу отвести глаз от нее, думая о том, что потеряется она на запутанных дорогах.
- И лицо - будто у новорожденного...
- Глупое, что ли?
- Похоже, что глупое. Застегнув кофту, она сказала:
- Скоро, чать, к обедне ударят... Пойду, надо помолиться богородице. Ты сегодня идешь?
- Как только паспорт получу...
- Куда путь?
- На Алагир. А - ты?
Встав на ноги, она оправляет юбку, - бедра у нее уже плеч, вся она осанистая, стройная.
- Я-то? Не знаю еще... Надобно мне в Нальчик... а может, не пойду. Не знаю.
И, протянув ко мне крепкие, ловкие руки, она предложила, краснея:
- Ну давай поцелуемся еще на росстанье.
А обняв одной рукою и крестя другой - сказала:
- Прощай дружок! Спаси тебя Христос за хорошее слово, за всю твою повадку...
- Пойдем вместе?
Вырвалась из рук моих, твердо и строго говоря:
- Не годится это мне... не согласна! Кабы ты крестьянин был, а так что толку? Одним часом жизнь не меряют, а годами...
И ушла в хату, тихо улыбнувшись мне на прощанье. Я сел на колоду, думая об этой женщине: что найдет она?.. Увижу я ее еще когда-нибудь?
Заблаговестили к ранней обедне; станица давно уже проснулась и солидно, невесело шумела.
Когда я вошел в хату за котомкой - хата была уже пуста, должно быть, все вышли через разломанную стену прямо на улицу.
Сходил в войсковую избу, взял паспорт и отправился на площадь - нет ли попутчиков?
Как вчера, у ограды валялись люди из России, сидел, прислонясь спиною к бревну, толстомордый пен-зяк, - его разбитое лицо стало еще больше, уродливее, а глаза совсем заплыли в багровых опухолях,
Явился новый - седенький остробородый старичок в бархатной выцветшей скуфейке, тощий и сухой. Личико у него с кулак, нос хищно загнут и красный, пористый, а глаза - сердито-вороватые.
Рыжий орловец и вертлявый паренек наседают на него:
- Ты чего ради шляешься?
- А - ты? - тоненьким голосом спрашивает старик, прикручивая проволокой отломившуюся ручку закопченного железного чайника и ни на кого не глядя. - Мы - за работой ходим!
- Мы живем, как велено... - Кем?