Он и пальцем не пошевелил, чтобы вернуть меня, и в те годы, пока я шел к коммерческому успеху, мы ни разу не говорили друг с другом. В конце концов, после четырнадцатилетнего перерыва, я поехал на скачки в Аскот, зная, что он будет там, и желая все-таки установить мир.
Когда я сказал: «Мистер Гриффон…», - он обернулся, отвлекшись от группы людей, приподнял брови и вопросительно посмотрел на меня. Холодными и пустыми глазами. Он не узнал меня.
Я произнес, скорее забавляясь, чем испытывая неловкость: «Я ваш сын… Я Нейл».
Он не выказал никаких эмоций, кроме удивления, и как само собой разумеющееся, словно ничего другого и не ожидалось ни с чьей стороны, предложил мне звонить и навещать его всякий раз, как я случайно буду проездом в Ньюмаркете.
С тех пор я заглядывал к нему три-четыре раза в год, иногда пропустить рюмочку, иногда на ленч, но ни разу не оставался ночевать. В тридцать лет я проявлял при встречах с ним гораздо больше здравого смысла, чем в пятнадцать. Он по-прежнему пытался мне что-то запрещать, критиковать и карать, но, поскольку прошли те времена, когда я зависел целиком и полностью от его одобрения, и теперь он не мог запирать меня в спальне за несогласие с ним, я находил своего рода извращенное удовольствие от общения с отцом.
Когда меня срочно вызвали в Роули-Лодж после несчастного случая, я думал, что не смогу спать в своей комнате, в своей кровати, что лучше выберу другую комнату. Но все равно пришлось, потому что именно ее приготовили для меня, а в остальных мебель была прикрыта пыльными чехлами.
Слишком много воспоминаний вернулось ко мне, когда я увидел знакомые с детства вещи и по пятьдесят раз перечитанные книги на полке; и даже посмеявшись над собой как можно циничнее, я не смог заставить себя в ту первую ночь по возвращении лежать в темноте с закрытой дверью.
Я сел в кресло для посетителей и принялся за «Таймс», лежавшую у него на кровати. Отцовская рука, желтоватая, веснушчатая, с толстыми узлами вен, упала на простыню, все еще не выпуская очки в черной оправе, которые он снял перед тем как заснуть. Я вспомнил, что когда мне было семнадцать лет, я стал носить очки в такой же оправе, только с простыми стеклами, потому что для меня они символизировали авторитет, а я хотел, чтобы клиенты видели во мне взрослого и солидного человека. Не знаю, удался ли трюк с оправой, но дело мое процветало.
Отец пошевелился и застонал, расслабленная рука конвульсивно сжалась в кулак, и так сильно, что чуть не раздавила линзы.
Я встал. Он сморщился от боли, на лбу выступили капли пота, но тут он почувствовал, что кто-то есть в комнате, и сразу открыл глаза, как будто ничего не случилось.
- А… это ты.
- Я позову сиделку, - сказал я.
- Нет. Будет лучше… через минуту.
Но я все равно пошел за сестрой, а она, ухитрившись посмотреть на часы, приколотые на грудь, заметила, что пора ему принимать пилюли.
После того как он проглотил их и боль унялась, я обратил внимание, что за краткий промежуток времени, пока меня не было в комнате, он позаботился водворить на место нижнюю челюсть. Стакан на тумбочке был пустой. Он здорово печется о собственном достоинстве, мой отец.
- Нашел кому передать пока лицензию? - спросил он.
- Давай я тебе подушки поправлю поудобнее, - предложил я.
- Оставь подушки в покое, - зарычал он. - Нашел ты кого-нибудь тренировать лошадей?
Я хорошо знал, что он без устали будет задавать вопросы, пока я не дам ему прямого ответа.
- Нет, - ответил я. - И не нужно.
- Что ты имеешь в виду?
- Я решил сам остаться.
Он даже рот раскрыл, как раньше Этти, и потом так же энергично захлопнул.
- Ты не сумеешь. Ты в этом ни черта не смыслишь. Не выиграешь ни единой скачки.
- Лошади хорошие. Этти на уровне. А ты можешь и здесь составлять заявки.
- Нет, ты не станешь за это браться. Ты раздобудешь человека знающего, которого я одобрю. Лошади слишком ценные, чтобы отдать их лоботрясу-любителю. Ты сделаешь, как я говорю. Слышишь? Сделаешь, как я говорю.
- Лошади от этого не пострадают, - сказал я и подумал о Мунроке, о Лаки Линдсее, о двухлетке с поврежденным коленом, и мне ужасно захотелось сегодня же переложить всю эту кучу забот на Бредона.
- Напрасно ты воображаешь, что можешь управлять скаковой конюшней, если торгуешь старым хламом, - сказал он с явным злорадством, - ты себя переоцениваешь.
- Я больше не занимаюсь антиквариатом, - спокойно возразил я. Он и сам прекрасно это знал.
- Принципы-то совершенно разные! - заявил он.
- Принципы в любом бизнесе одни и те же.
- Чепуха.
- Определи правильную цену и поставляй то, что хочет покупатель.
- Не вижу, как это ты сможешь поставлять победителей. - Он облил меня презрением.
- А почему бы и нет? - ответил я скромно. - Не вижу, что мне может помешать.
- Не видишь? - ядовито переспросил он. - Действительно не видишь?
- Действительно, если ты будешь давать мне советы.
Вместо совета он одарил меня долгим безмолвным взглядом, наверное подыскивая достойную колкость. Зрачки серых глаз сузились до маленьких точек. Мышцы, державшие лицо, расслабились.
- Ты должен найти кого-то еще, - сказал он, но язык уже плохо слушался.
Я неопределенно повел головой, что можно было принять и за согласие, и за отказ. Спор на этот день закончился. Он просто спросил после этого о лошадях. Я расписал ему каждую и что они были одна лучше другой на проездке. Слушая, он как будто забыл, что не верит, что я разбираюсь в этом вопросе. Он снова почти засыпал, когда я собрался уходить от него.
Я позвонил у дверей своей квартиры в Хэмпстеде: два длинных звонка и два коротких, и в ответ трижды прожужжал зуммер, что означало: входи. Так что я вставил в замочную скважину ключ и открыл дверь.
В холле раздался голос невидимой пока Джилли.
- Я в твоей спальне.
- Вот и хорошо, - сказал я себе с улыбкой.
Джилли красила стены.
- Не ожидала тебя сегодня вечером, - сказала она, когда я поцеловал ее. Она держала руки подальше от меня, чтобы не капнуть желтой охрой на мой пиджак. Желтая полоска была у нее на лбу, пыль покрывала ее блестящие каштановые волосы, и она выглядела приветливо и весело. В тридцать шесть Джилли имела такую фигуру, что любая манекенщица могла бы умереть от зависти, и привлекательную живую мордашку с умным, проницательным взглядом серо-зеленых глаз. Уверенная в себе, зрелая женщина, она о многом передумала, многое пережила; в ее прошлом был распавшийся брак и умерший ребенок. Она откликнулась на мое объявление о поиске арендатора в «Таймсе» и вот уже два с половиной года была моим арендатором и много чем еще.
- Как тебе этот цвет? - спросила она. - При том, что у нас будет светло-коричневый ковер и зеленые в пронзительно-розовую полоску шторы.
- Скажи, что ты шутишь.
- Что ты, это же просто мечта и восторг!
- Гм-м, - произнес я, но она уже смеялась.
Когда Джилли переехала ко мне, в квартире были белые стены, полированная мебель и синие шторы. Джилли оставила только мебель, но Шератон и Чиппендейл, вероятно, чувствовали себя неловко в новом окружении.
- Устал? Хочешь кофе?
- И сандвич, если есть хлеб. Она задумалась.
- Есть хрустящие хлебцы.
Джилли вечно сидела на диете, и особенность ее диеты состояла в том, что она не покупала продукты. Это приводило к частым трапезам вне дома, и, соответственно, все ее старания терпели поражения.
Джилли внимательно выслушивала мои мудрые рассуждения о протеине, содержащемся в яйцах и сыре, после чего принималась за старое. Вскоре я понял, что на самом деле она терпит лишения не из желания сохранить красивую неподражаемую фигуру, а просто хочет подольше не вылезать из привычной одежды - сорок дюймов в бедрах. Только когда одежда становилась тесной, Джилли действительно сбрасывала сколько нужно. То есть ей это удавалось, если она ставила такую цель. Но стремление похудеть не было для нее навязчивой идеей.
- Как твой отец? - спросила она, когда я управился с сандвичем из ржаного хрустящего хлебца с помидором.
- Боль еще сильная.
- Мне казалось, что ее можно снять.
- Там это и делают, почти постоянно. И сиделка сказала мне сегодня, что через день-другой это пройдет. Насчет ноги можно не беспокоится. Рана начала затягиваться, чистая, скоро ему станет легче.
- Он, конечно, не молод.
- Шестьдесят семь, - согласился я.
- Кости долго не срастаются в таком возрасте.
- Гм-м-м.
- Полагаю, ты нашел кого-то охранять крепость.
- Нет, - ответил я, - останусь сам.
- Ну и мальчик! И как я раньше не догадалась.
Я вопросительно посмотрел на нее с плотно набитым ртом.
- Все, что пахнет испытанием способностей, - твоя стихия.
- Только не в этот раз, - возразил я с чувством.
- Это не понравится в конюшне, нанесет удар твоему отцу, а тебя ждет бурный успех, - предсказала Джилли.
- По двум первым - точно, а с третьим - мимо. Она покачала головой, чуть улыбаясь:
- Нет ничего невозможного для способных молодых людей.
Она знала, что мне не нравится журналистский стиль, а я знал, что она любит им пользоваться. «Мой любовник - очень способный молодой человек», - заявила она как-то в чопорной компании, дождавшись паузы в беседе, и мужчины столпились вокруг нее.
Джилли налила мне бокал великолепного «Шато Лафита» 1961 года, которое она кощунственно пила с чем попало, от икры до тушеных бобов. Когда она въехала, мне показалось, что ее вещи состоят почти исключительно из шуб и ящиков вина. Все это она унаследовала внезапно от матери и отца, они вместе погибли в Марокко во время землетрясения. Она продала шубы, потому что считала, что они ее полнят, и принялась постепенно опустошать запасы дорогого вина, при виде которого впадают в экстаз все виноторговцы.
- Такое вино -
- Но кто-то должен пить его, - вполне резонно возразила Джилли, вытаскивая пробку из второй бутылки «Шеваль Бланк» 1961 года.
Благодаря своей бабушке Джилли была достаточно богатой, чтобы находить более приятным пить превосходное вино, чем с выгодой продавать его. Она удивлялась, как это я соглашаюсь с ней. Пока я не объяснил, что эта квартира обставлена ценной мебелью, хотя ту же самую функцию могли бы выполнять простые сосновые доски. И вот мы порой сидим, задрав ноги на испанский ореховый стол шестнадцатого века, пред которым коллекционеры готовы пасть на колени, и пьем ее вино из уотерфордского хрусталя восемнадцатого века, и при этом смеемся сами над собой, потому что единственное назначение любых вещей вокруг - это доставлять тебе радость.
Джилли как-то сказала:
- Не понимаю, что такого особенного в этом столе, неужели вся его ценность состоит в том, что он был сделан во времена Великой Армады? Только взгляни - как будто моль поела! - И она показала на ножки, все в рытвинках, с ободранной полировкой, совсем неопрятного вида.
- В шестнадцатом веке каменные полы мыли пивом, потому что пиво их отбеливает. Пиво идеально подходит для камня, но не для дерева, а брызги-то летят постоянно…
- Изъеденные ножки доказывают подлинность?
- Схватываешь с лету.
Я любил этот стол больше остальных своих приобретений, потому что он заложил фундамент моего состояния. Через шесть месяцев после побега из Итона я накопил немного денег мытьем полов в «Сотбис» и основал собственное дело, толкая тележку по окраинам процветающих провинциальных городков и покупая все сколько-нибудь стоящее, что мне предлагали. Просто старье я продавал в магазины подержанных вещей, а лучшие предметы - дилерам и к семнадцати годам подумывал открыть свой магазин.
Испанский стол я увидел в гараже у того самого человека, у которого только что приобрел комод поздней Викторианской эпохи. Я посмотрел на перекрестье брусков из сварочного железа, укрепляющих основательные квадратные ножки под четырехдюймовой столешницей, и почувствовал страшную нервную дрожь.
Хозяин использовал его как козлы при оклейке стен, и стол был заляпан пятнами краски.
- Я куплю и его тоже, если хотите, - сказал я.
- Но это же простой старый рабочий стол.
- Так… сколько вы за него хотите?
Он посмотрел на мою тележку, на которую только что помог мне водрузить комод. Посмотрел на двадцать фунтов, которые я только что заплатил ему, посмотрел на мои ношеные-переношеные джинсы и безрукавку и сказал добродушно:
- Нет, парень, не могу тебя грабить. И кроме того, погляди, у него все ножки внизу изъедены.
- Я мог бы еще двадцатку предложить, - сказал я нерешительно. - Но это и все, что у меня с собой.
Пришлось долго его убеждать, и в конце он согласился принять от меня пятнадцать фунтов. А потом еще качал головой, повторяя, что мне лучше бы заняться учебой, пока я окончательно не разорился. Но я отчистил стол, заново отполировал прекрасную крышку из орехового дерева и продал его через две недели дилеру, которого знал со времен «Сотбис», за двести семьдесят фунтов.
С этой выручкой, значительно увеличившей мои сбережения, я открыл первый магазин, и удача никогда ко мне спиной не поворачивалась; когда через двенадцать лет я продал дело американскому синдикату, это уже была целая сеть из одиннадцати магазинов, сияющих, чистых, полных сокровищ.
Некоторое время спустя в сентиментальном порыве я отыскал тот испанский стол и выкупил его. Затем нашел того человека из гаража, он занимался мелким ремонтом, и дал ему двести фунтов, чем чуть не довел его до разрыва сердца. Вот почему я считал, что только у меня есть полное право класть ноги на ту дорогую столешницу.
- Откуда у тебя эти ушибы? - спросила Джилли, идя на кровати в запасной комнате и глядя, как я раздеваюсь.