Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: - на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

«Вам грозит большая опасность. Ни на минуту не задерживайтесь на берегу. Против вас заговор. Просите у префекта охрану».

Несомненно, речь идет о майоре, и я у него в лапах! Его грубоватое добродушие было только маской. Быть может, в эту самую минуту он увозит мои чемоданы. Я послал ответную телеграмму:

«Приехал в Марсель. Пока все благополучно».

Думая о неизбежном банкротстве, которое ждет фирму, если меня ограбят, и о моей любимой Минни, я кинулся назад в гостиницу, которая находилась в узенькой грязной улочке вблизи от порта. Когда я свернул в нее, навстречу мне из подворотни выскочил какой-то человек и схватил меня за руку. Это был один из коридорных. Он быстро сказал по-французски:

— Скорей, скорей, мсье! Майор Бакстер ждет вас в зале. Нельзя терять ни секунды.

Я опрометью бросился к гостинице и вбежал в зал. Майор в волнении ходил из угла в угол, а его жена тревожно поглядывала в окно. В них обоих произошла какая-то странная перемена. Майор кинулся ко мне и схватил меня за руку.

— Я полицейский сыщик, моя фамилия Арнотт, — сказал он. — Этот Левисон — известный вор. Сейчас он у себя в номере, вскрывает один из ваших чемоданов с золотом. Вы должны помочь мне схватить его. Я знал его замыслы и сумел ему помешать. Но мне нужно взять его на месте преступления. Джулия, допивай свой коньяк, а мы с мистером Блемайром покончим с этим дельцем. Есть у вас револьвер, мистер Блемайр, на случай, если он вздумает оказать сопротивление? Я лично предпочитаю это, — добавил он, вытаскивая дубинку.

— Я оставил свой револьвер в номере, — еле выговорил я.

— Жаль! Ну, ничего, второпях он наверняка промажет.

А может, даже и не вспомнит о револьвере. Навалимся на дверь одновременно — эти иностранные замки никуда не годятся. Номер пятнадцатый. Только тише!

Мы подкрались к двери и прислушались. До нас донесся звон пересыпаемых монет. Затем раздался негромкий смешок — Левисон вспомнил, как он подслушал мой сонный бред:

— Котопахи… ха-ха-ха!

Майор подал знак, и мы разом налегли на дверь. Она подалась, затрещала и распахнулась. Левисон с револьвером в руке стоял над раскрытым ящиком — его ноги по щиколотку уходили в золото. Он уже набил монетами огромный пояс, обвивавший его талию, и висевшую через плечо сумку. Рядом лежал наполовину полный саквояж — когда Левисон рванулся к окну, саквояж опрокинулся, и из него потоком потекло золото. Негодяй не произнес ни слова. К окну были привязаны веревки, словно он спускал или готовился спустить мешки в проулок за домом. Он свистнул, и послышался быстро удаляющийся стук колес какого-то экипажа.

— Сдавайся, висельник! Я тебя знаю, — вскричал майор. — Сдавайся! Ты у меня в руках, молодчик.

Вместо ответа Левисон спустил курок; к счастью, выстрела не последовало. Я забыл зарядить револьвер.

— Проклятая штука не заряжена. Ну, твое счастье, полицейская морда! — сказал он спокойно. Потом в приливе внезапной ярости швырнул револьвер в майора, распахнул окно и выпрыгнул на улицу.

Я прыгнул вслед за ним — номер находился в бельэтаже, — крича во весь голос: «Держи вора!» Арнотт остался охранять деньги.

Еще мгновенье — и целая толпа солдат, матросов, носильщиков и всевозможных зевак, вопя и гикая, уже гналась за негодяем, который в тусклом вечернем свете (фонари только-только начали зажигать), словно заяц, петлял среди ящиков, загромождавших набережную. Ему грозили сотни кулаков, сотни рук тянулись, чтобы схватить его. Вот он вырвался от одного преследователя, свалил с ног другого, отскочил от третьего; тут его чуть было не поймал какой-то зуав[20], но он споткнулся о причальное кольцо и полетел в воду. Крик, всплеск — и он скрылся в темных волнах, отражавших слабый свет единственного фонаря. Я сбежал к воде по ближайшей лестнице и, затаив дыхание, ждал, пока жандармы отвязывали лодку и вооружались баграми, чтобы отыскивать тело.

— Эти старые воры хитрее лисиц. Я этого молодчика помню с Тулона. Видел, как его клеймили. Узнал его сразу. Он небось нырнул под корабль, добрался до какой-нибудь баржи и притаился там. Больше вы его не увидите, — сказал седой жандарм, который взял меня к себе в лодку.

— Ну нет! Вот он! — воскликнул второй жандарм, перегибаясь через борт и вытаскивая за волосы труп из воды.

— Да, это была прожженная бестия, — сказал кто-то в лодке позади нас. Я узнал голос Арнотта. — Я пришел узнать, как у вас дела, сэр. О деньгах не беспокойтесь, за ними приглядывает Джулия. Сколько раз я говорил, что он свое получит! Так оно и вышлоо. А ведь он чуть было не провел вас, мистер Блемайр. Он, не задумываясь, перерезал бы вам сонному глотку, только бы не упустить эти деньги. Но я шел по его следу. Он меня не знал. Я ведь давненько не мерился силами с мошенниками такого сорта. Что ж, теперь, его можно сбросит со счета и это во всяком случае, не так уж плохо. Ну-ка, ребята, вытащим, тело на сушу. Надо снять с него деньги, которые он успел украсть — в первый раз для доброго дела: ведь они утопили мерзавца.

Когда на длинное лицо упал свет фонаря, я заметил, что оно даже в смерти хранило лицемерно честное выражение.

Арнотт со своим обычным добродушием рассказал мне все подробности, после того как мы вернулись в гостиницу и я сердечно поблагодарил его и майоршу (тоже переодетого полицейского). В тот вечер, когда я уезжал из Лондона, Арнотт получил распоряжение от своего начальства следовать за мной и наблюдать за Левисоном. У него не хватило времени даже на то, чтобы предупредить моих компаньонов. Машиниста нашего поезда подкупили, и он испортил паровоз у Форт-Руж, где сообщники Левисона поджидали с повозками, чтобы увезти мои чемоданы, воспользовавшись суматохой и темнотой или даже устроив для этого притворную драку. Однако Арнотт разрушил их планы, убедив парижскую полицию протелеграфировать в Лион, откуда на станцию выслали солдат. В шампанское, которое он пролил, было подмешано снотворное. После того как его первая попытка окончилась неудачей, Левисон решил выждать другого удобного случая. Мой злосчастный бред выдал ему тайну одного из замков. Поломка на пароходе (насколько удалось установить — случайная) предаставила ему возможность отрыть чемодан. В эту ночь благодаря помощи Арнотта я покинул Марсель, сохранив все деньги до последней монеты. Остальная часть путешествия прошла совершенно благополучно. Заем был осуществлен на очень выгодных для нас условиях. С тех пор наша фирма процветала, процветали и мы с Минни, а наше семейство все увеличивалось.

VI. Принимать с оглядкой

Я всегда замечал, что даже у людей весьма умных и образованных редко хватает мужества рассказывать о странных психологических явлениях, имевших место в их жизни. Обычно человек боится, что такой его рассказ не найдет отклика во внутреннем опыте слушателя и вызовет лишь смех или недоверие. Правдивый путешественник, которому доведется увидеть чудище вроде сказочного морского змея, не колеблясь сообщит об этом; но тот же самый путешественник вряд ли легко решится упомянуть о каком-нибудь своем странном предчувствии, необъяснимом порыве, игре воображения, видении (как это называют), пророческом сне или другом подобном же духовном феномене. Именно подобной сдержанности я приписываю то обстоятельство, что эта область окутана для нас таким туманом неопределенности. Мы охотно говорим о фактах окружающего нас внешнего мира, но о своих переживаниях, не поддающихся рациональному объяснению, предпочитаем умалчивать. Вот почему обо всем этом нам известно недопустимо мало.

Рассказ мой не имеет целью ни выдвигать какую-либо новую теорию, ни опровергать или поддерживать уже существующие. Мне хорошо известен случай с берлинским книготорговцем, я внимательно изучил историю жены королевского астронома, сообщаемую сэром Дэвидом Брустером[21], и я знаю все подробности того, как призрак являлся одной даме, с которой я хорошо знаком. Пожалуй, следует упомянуть, что дама эта не состояла со мной ни в каком родстве — даже самом дальнем. Если бы я этого не оговорил, часть того, что мне пришлось пережить могла бы получить неправильное истолкование. Но только часть. Мой случай не может быть объяснен какой-либо странной наследственностью, и ни прежде, ни после со мной ничего подобного не происходило.

Несколько лет тому назад (не важно, сколько именно) в Англии было совершено убийство, наделавшее много шума. Нам и так приходится слишком много слышать об убийцах, по мере того как они один за другим получают право на этот зловещий титул, и если бы я мог, то с радостью похоронил бы все воспоминания об этом бесчувственном негодяе, подобно тому, как тело его похоронено в Ньюгете. Поэтому я сознательно опускаю все указания на личность преступника.

Когда убийство было обнаружено, против человека, впоследствии за него осужденного, не было никаких подозрений — впрочем, вернее будет сказать (в своем рассказе я хочу излагать факты с предельной точностью), что об этих подозрениях нигде не упоминалось. Газеты ничего о чем не говорили, и следовательно, в них не могли тогда появиться его описания. Это обстоятельство необходимо иметь в виду.

Газету, содержавшую первое сообщение об этом убийстве, я раскрыл за завтраком, и оно показалось мне настолько интересным, что я прочел его с глубочайшим вниманием. А затем дважды перечитал. Там сообщалось, что все произошло в спальне, и когда я положил газету, меня вдруг толкнуло… захлестнуло… понесло… не знаю, как описать это ощущение, у меня нет для него слов, — и я увидел, как эта спальня проплыла через мою комнату, словно картина, каким-то чудом написанная на струящейся поверхности реки. Она промелькнула почти мгновенно, но была поразительно четкой — настолько четкой, что я с большим облегчением заметил отсутствие трупа но кровати.

И это необъяснимое ощущение охватило меня не среди каких-либо романтических развалин, а в доме на Пикадилли, неподалеку от угла Сент-Джеймс-стрит. Никогда прежде мне не случалось испытывать чего-либо подобного. По телу у меня пробежала странная дрожь, и кресло, в котором я сидел, немного повернулось (следует, впрочем, помнить, что кресла на колесиках вообще легко сдвигаются с места). Затем я встал, подошел к одному из окон (в комнате их два, а сама комната расположена на третьем этаже) и, стараясь отвлечься, устремил взгляд на Пикадилли. Было солнечное утро, и улица казалась оживленной и веселой. Дул сильный ветер. Пока я смотрел, порыв ветра подхватил в Грин-парке сухие листья и закружил их спиралью над мостовой. Когда спираль рассыпалась и листья разлетелись, я увидел на противоположном тротуаре двух мужчин, двигавшихся с запада на восток. Они шли друг за другом. Первый то и дело оглядывался через плечо. Второй следовал за ним шагах в тридцати, угрожающе подняв руку.

Сначала меня поразила странная неуместность такого жеста на столь людной улице, но затем я был еще больше удивлен, заметив, что никто не обращает на него ни малейшего внимания. Оба эти человека шли сквозь толпу так, словно на их пути никого не было, и ни один из встречных, насколько я мог судить, не уступал им дороги, не задевал их, не глядел им вслед. Проходя под моими окнами, оба они посмотрели на меня. Я хорошо разглядел их лица и почувствовал, что отныне всегда смогу их узнать. Однако они вовсе не показались мне примечательными — только у человека, шедшего впереди, был необычайно угрюмый вид, а лицо его преследователя напоминало цветом плохо очищенный воск.

Я холостяк; вся моя прислуга состоит из лакея и его жены. Я служу в банке и от души желал бы, чтобы мои обязанности в качестве управляющего отделением были и на самом деле столь необременительны, как это принято считать. Из-за них я был вынужден этой осенью остаться в Лондоне, хотя мне настоятельно требовалось переменить обстановку. Болен я не был, но не был и здоров. Пусть мой читатель сам по мере сил представит себе угнетавшее меня чувство безразличия, порожденное однообразием жизни и «некоторым расстройством пищеварения». Мой весьма знаменитый врач заверил меня, что состояние моего здоровья вполне исчерпывается этим диагнозом, который я цитирую по его письму, присланному им в ответ на мою просьбу дать свое заключение, не болен ли я.

По мере того как выяснились обстоятельства этого убийства, оно начинало все больше и больше интересовать публику, — но не меня, ибо, несмотря на всеобщее возбуждение, я предпочитал знать о нем по возможности меньше. Однако мне было известно, что против предполагаемого убийцы выдвинуто обвинение в предумышленном убийстве и что он заключен в Ньюгет, где и ожидает суда. Мне было известно также, что его процесс перенесен на следующую сессию Центрального суда по уголовным делам, ибо общее предубеждение против преступника было слишком велико, а времени для подготовки защиты оставалось недостаточно. Возможно, я слышал также (хотя далеко в этом не уверен), когда именно должна была начаться эта сессия.

Моя гостиная, спальня и гардеробная расположены на одном этаже. В последнюю можно войти только через спальню. Правда, прежде она сообщалась с лестницей, но поперек этой двери уже несколько лет назад были проложены трубы к ванной. Дверь в связи с этими переделками была наглухо заколочена и затянута холстом.

Как-то поздно вечером я стоял в спальне, отдавая последние распоряжения слуге. Лицо мое было обращено к единственной двери, через которую можно попасть в гардеробную, и дверь эта была закрыта. Слуга стоял к ней спиной. Разговаривая с ним, я вдруг заметил, что дверь приоткрылась и из нее выглянул какой-то человек, настойчиво и таинственно поманивший меня к себе. Это был второй из двух мужчин, которых я видел на Пикадилли, — тот, чье лицо напоминало цветом плохо очищенный воск.

Поманив меня, он попятился и закрыл за собой дверь. Ровно через столько секунд, сколько мне потребовалось, чтобы пересечь спальню, я распахнул дверь гардеробной и заглянул туда. В руке я держал зажженную свечу. У меня не было внутреннего убеждения, что я увижу в гардеробной моего неожиданного посетителя, и действительно его там не оказалось.

Понимая, что мой слуга должен быть удивлен моим поведением, я повернулся к нему и спросил:

— Деррик, можете ли вы поверить, что, находясь в здравом уме и твердой памяти, я решил, будто вижу… — тут я прикоснулся рукой к его груди, и он, содрогнувшись, слабым голосом произнес:

— О господи, сэр! Как же — мертвеца, который манил вас за собой.

Я совершенно твердо убежден, что Джон Деррик, в течение двадцати с лишком лет бывший моим доверенным и преданным слугой, не видел ничего этого, пока я не дотронулся до его груди. Но когда я коснулся его, в нем произошла разительная перемена, которая могла объясняться только тем, что он каким-то оккультным путем воспринял от меня этот образ.

Я попросил Джона Деррика принести коньяку, дал ему рюмку и сам был рад выпить глоток. О том, что я видел этого мертвеца до этого вечера, я не обмолвился ему ни словом. Обдумывая все случившееся, я пришел к твердому убеждению, что никогда прежде не видел этого лица, кроме единственного раза — тогда на Пикадилли. И, вспоминая его выражение, когда человек повернулся к моему окну, я заключил, что в первом случае он стремился запечатлеть свои черты в моей памяти, а во втором хотел убедиться, смогу ли я его сразу узнать.

Ночь я провел беспокойно, хотя испытывал необъяснимую уверенность, что образ этот больше пока не явится. Днем я впал в тяжелую дремоту и был разбужен Джоном Дерриком, державшим в руке какую-то бумагу.

Оказалось, что из-за этой бумаги мой слуга и доставивший ее посыльный поспорили у дверей. Меня вызывали присяжным на ближайшую сессию Центрального уголовного суда в Олд-Бейли. Я впервые назначался присяжным в подобный суд, что хорошо было известно Джону Деррику. Он считал — я и по сей день не знаю, был ли он в этом прав или нет, — что людей моего положения присяжными для подобных процессов не назначают, и сперва отказался принять повестку. Посыльный отнесся к этому с полным равнодушием. Он сказал, что ему все равно, явлюсь я в суд или нет; он доставил повестку, а как я поступлю, его не касается.

Дня два я пребывал в нерешительности — явиться ли в суд или оставить вызов без внимания. Я не испытывал никакого таинственного влияния; у меня не было никакой необъяснимой потребности сделать тот или иной выбор. Я убежден в этом так же твердо, как и во всех остальных приводимых здесь мною фактах. В конце концов я решил пойти в суд, чтобы как-то нарушить однообразное течение моей жизни.

Было сырое и холодное ноябрьское утро. Густой бурый туман окутывал Пикадилли, а к востоку от Тэмпл-Бара он казался почти черным и даже зловещим. Коридоры и лестницы Олд-Бейли были ярко освещены газом, так же, как и залы заседаний. Если память мне не изменяет, до того, как пристав провел меня в Старый суд и я увидел Заполнившую его публику, я еще не знал, что в этот день начинается процесс вышеупомянутого убийцы. Если память мне не изменяет, то, когда пристав с трудом прокладывал мне дорогу сквозь толпу, я еще не знал, в какой из двух судов был вызван. Однако я не берусь утверждать это с полной уверенностью, так как оба эти факта вызывают у меня некоторые сомнения.

Я прошел к местам, отведенным для вызванных присяжных, сел и начал оглядывать зал сквозь туманный сумрак. Мне запомнилась черная мгла, висевшая за окном, словно грязный занавес, и приглушенный стук колес по соломе и стружкам, которыми была устлана мостовая, гул голосов собравшихся снаружи людей, в котором иногда можно было различить пронзительный свист, особенно громкую песню или оклик.

Вскоре вошли судьи — их было двое — и заняли свои места. Шум в зале сменился жуткой тишиной. Было приказано ввести убийцу. Он вошел в зал. И в то же мгновение я узнал его — это был первый из двух мужчин, которые прошли по Пикадилли.

Если бы моя фамилия была названа именно в эту минуту, вряд ли я сумел бы ответить членораздельно. Но она стояла в списке шестой или седьмой, и к этому времени я уже достаточно пришел в себя, чтобы откликнуться: «Здесь!» Но вот что примечательно: когда я прошел в ложу присяжных, подсудимый, до тех пор следивший за этой процедурой внимательно, но без всякой тревоги, вдруг выказал величайшее волнение и подозвал своего адвоката. Намерение подсудимого дать мне отвод было настолько очевидно, что секретарь перестал читать фамилии присяжных и все ждали, пока адвокат, опершись о барьер, шептался со своим клиентом; затем он отрицательно покачал головой. Впоследствии я узнал от него, что подсудимый в страшном испуге потребовал: «Во что бы то ни стало дайте отвод этому человеку!» Но поскольку он не мог привести никакой причины, которая оправдывала бы его требование, и даже признался, что никогда не слышал моей фамилии, пока секретарь не назвал ее и я не встал, просьба его выполнена не была.

Вследствие того, что мне не хотелось бы воскрешать память об этом злодее, а также вследствие того, что подробное изложение длинного процесса не является необходимым для моего рассказа, я из всех происшествий, случившихся за те десять суток, пока мы, присяжные, пребывали вместе, изложу лишь те, которые непосредственно связаны с описываемым мною странным феноменом. Именно этим феноменом, а не судьбой убийцы хочу я заинтересовать читателя. Цель моя — сообщить о нем, а не написать страничку для «Ньюгетского календаря»[22].

Меня избрали старшиной присяжных. На второй день процесса после двух часов опроса свидетелей (я слышал, как били церковные часы) я случайно бросил взгляд на остальных присяжных и вдруг заметил, что никак не могу их сосчитать. Сколько я их ни пересчитывал, каждый раз один оказывался лишним.

Наклонившись к своему соседу, я шепнул ему:

— Окажите мне услугу, пересчитайте нас. Просьба моя его удивила, но он все же обернулся и начал считать.

— Как же так, — сказал он внезапно, — ведь нас тринад… Впрочем, что за нелепость. Нет-нет. Нас двенадцать.

Сколько раз я ни пересчитывал в этот день присяжных, результат был один и тот же: кто-то из нас все время оказывался лишним, хотя в ложе сидели только мы. Среди нас не было чужой видимой фигуры, присутствие которой объяснило бы эту странность, и все же предчувствие подсказывало мне, какая фигура вскоре должна была по явиться.

Присяжных поместили в Лондонской гостинице. Мы спали все вместе в одном большом зале, и с нами постоянно находился судебный пристав, под присягой обязавшийся строго блюсти наше уединение. Я не вижу оснований скрывать его настоящее имя. Он был умен, весьма любезен и обязателен и (как я был рад узнать) пользовался большим уважением в Сити. У него было приятное лицо, зоркие глаза, завидные черные бакенбарды и красивый звучный голос. Звали его мистер Хоркер.

Когда вечером мы расходились по нашим двенадцати постелям, кровать мистера Хоркера ставилась поперек двери. В ночь на третий день, не чувствуя желания спать и заметив, что мистер Хоркер сидит у себя на кровати, я подошел к нему, присел рядом и предложил ему понюшку табаку. Мистер Хоркер, потянувшись к табакерке, задел мою руку — тут же но его телу пробежала странная дрожь, и он сказал:

— Кто это там?!

Проследив направление взгляда мистера Хоркера, я в глубине комнаты снова увидел фигуру, которую ожидал увидеть — второго из двух мужчин, шедших по Пикадилли. Я встал и шагнул к нему, но потом остановился и посмотрел на мистера Хоркера. Тот рассмеялся и шутливо сказал:

— Мне было показалось, что у нас появился тринадцатый присяжный, которому негде лечь. Но теперь я вижу, что меня обманул лунный свет.

Ничего не объясняя мистеру Хоркеру, я пригласил его прогуляться со мной по комнате, а сам следил за тем, что делал наш незваный гость. Он по очереди останавливался у изголовья каждого из остальных одиннадцати присяжных, причем неизменно приближался к ним с правой стороны кровати, а удаляясь, проходил в ногах соседней. Судя по повороту его головы, можно было предположить, что он лишь задумчиво смотрит на этих мирно спящих людей. Ни на меня, ни на мою кровать, которая стояла рядом с кроватью мистера Хоркера, он не обратил ни малейшего внимания. Потом он покинул комнату через высокое окно, поднявшись по лунному лучу, как по воздушным ступеням.

На следующее утро за завтраком выяснилось, что все, кроме меня и мистера Хоркера, видели во сне убитого.

Теперь я уже не сомневался, что второй человек, который шел по Пикадилли, был убитый (если можно так назвать призрак), — уверенность моя не могла бы стать глубже, даже если бы я услышал подтверждение тому из его собственных уст. Однако я получил и такое свидетельство, и притом совершенно неожиданным для меня образом.

На пятый день процесса, когда допрос свидетелей обвинения близился к концу, в качестве улики была представлена миниатюра, изображавшая убитого, — в день убийства она исчезла из его спальни, а затем была найдена в месте, где, как показали свидетели, убийцу видели с лопатой в руке. После того, как ее опознал допрашиваемый свидетель, она была вручена судье, который затем передал ее для ознакомления присяжным. Едва облаченный в черную мантию служитель суда приблизился ко мне, держа ее в руке, от толпы зрителей отделился второй из мужчин, шедших в тот день по Пикадилли, властно выхватил у него миниатюру и сам вложил ее в мою руку, сказав тихо и беззвучно — еще до того, как я успел открыть медальон с миниатюрой: «Я был тогда моложе, и лицо мое не было обескровлено»; точно так же он передал миниатюру моему соседу, которому я ее протянул, и следующему присяжному, и следующему, и следующему, пока она не обошла всех и не вернулась ко мне. Никто из них, однако, не заметил его вмешательства.

За столом и когда нас запирали на ночь под охраной мистера Хоркера, мы имели обыкновение обсуждать то, что услышали в суде. В этот пятый день, когда допрос свидетелей обвинения закончился и все доказательства преступления были нам предъявлены, мы, разумеется, говорили о деле с особым одушевлением и интересом. Среди нас находился некий член церковного совета — ни до, ни после мне не случалось встречать такого тупоголового болвана, — который нелепейшим образом оспаривал самые очевидные улики, опираясь на поддержку двух угодливых прихлебателей из того же прихода; вся троица проживала в округе, где свирепствовала гнилая лихорадка, и их самих следовало бы привлечь к суду за пятьсот убийств. Когда эти упрямые тупицы особенно вошли в раж — дело близилось к полуночи и кое кто из нас уже готовился лечь, — я снова увидел убитого. Он с мрачным видом стоял позади них и манил меня к себе. Едва я приблизился к ним и вмешался в разговор, как он исчез. Это было началом его постоянных появлений в зале, где мы помещались. Стоило нескольким присяжным заговорить о процессе, как я замечал среди них убитого. И стоило им прийти к неблагоприятным для него заключениям, как он грозно и властно подзывал меня к себе.

Следует заметить, что до пятого дня процесса, когда была предъявлена миниатюра, я ни разу не видел призрака в суде. Но теперь, после того как начался допрос свидетелей защиты, произошли три перемены. Сначала я расскажу о двух первых вместе. Призрак теперь постоянно находился в зале суда, но обращался он уже не ко мне, а к выступающему свидетелю или адвокату. Вот например: горло убитого было перерезано, и адвокат в своей вступительной речи высказал предположение, что он сделал это сам. В то же мгновение призрак, чье горло было располосовано самым страшным образом (до той поры оно оставалось скрытым), возник около адвоката и принялся водить под подбородком то ребром правой ладони, то ребром левой, неопровержимо доказывая ему, что нанести себе подобную рану невозможно ни той, ни другой рукой. Еще пример. Свидетельница защиты показала, что обвиняемый — человек редкостной душевной доброты. В ту же секунду перед ней очутился призрак и, глядя ей прямо в глаза, вытянутыми пальцами простертой руки указал на злобную физиономию обвиняемого.

Но более всего меня поразила третья перемена, о которой я сейчас расскажу. Я не пытаюсь как-либо объяснить ее и ограничусь лишь точным изложением фактов. Хотя те, к кому обращался призрак, не замечали его, однако стоило ему к ним приблизиться, как они содрогались и на их лицах отражалось смятение. Казалось, он, подчиняясь законам, чье действие простиралось на всех, кроме меня, не мог показаться другим людям, и тем не менее таинственно, невидимо и неслышимо подчинял себе их сознание.

Когда адвокат выдвинул гипотезу о самоубийстве, а призрак встал около этого высокоученого юриста и принялся устрашающе водить руками по своему перерезанному горлу, тот совершенно явным образом запнулся, на несколько секунд потерял нить своих хитроумных рассуждений, вытер платком вспотевший лоб и побелел как полотно. А когда призрак встал перед свидетельницей защиты, нет никакого сомнения, что она обратила свой взор туда, куда он указывал пальцем, и некоторое время смущенно и обеспокоенно глядела на лицо обвиняемого. Достаточно будет привести еще два примера. На восьмой день процесса, после небольшого перерыва, который устраивался вскоре после полудня для отдыха и еды, я вместе с остальными присяжными вернулся в зал за несколько минут до появления судей. Стоя в ложе и обводя глазами публику, я решил было, что призрака здесь нет, как вдруг увидел его на галерее — он наклонялся через плечо какой-то почтенной дамы, словно хотел проверить, заняли уже судьи свои места или нет. И тотчас же дама вскрикнула, лишилась чувств, и ее вынесли из зала. Такой же случай произошел с многоопытным, проницательным и терпеливым судьей, который вел процесс. Когда разбирательство закончилось и он разложил свои бумаги, готовясь к заключительной речи, убитый вошел сквозь судейскую дверь, приблизился к креслу его чести и с живейшим интересом заглянул через его плечо в записи, которые тот листал. Лицо его чести исказилось, рука замерла, по телу пробежала странная, столь хорошо знакомая мне дрожь, и он нетвердым голосом произнес:

— Я на несколько минут умолкну, господа. Здесь очень душно… — и смог продолжать лишь после того, как выпил стакан воды.

На протяжении последних шести монотонных дней этого нескончаемого десятидневного разбирательства — все те же судьи в креслах, все тот же убийца на скамье подсудимых, все те же адвокаты за столом, все тот же тон вопросов и ответов, гулко отдающихся под потолком, все тот же скрип судейского пера, все те же приставы, снующие взад и вперед, все те же лампы, зажигаемые в один и тот же час, если их не приходилось зажигать еще с раннего утра, все тот же туманный занавес за огромными окнами, когда день был туманным, все тот же шум и шорок дождя, когда день выпадал дождливый, все те же следы тюремщиков и обвиняемого утро за утром все на тех же опилках, все те же ключи, отпирающие и дотирающие все те же тяжелые двери, — на протяжении этих мучительно однообразных дней, когда мне каралось, что я стал старшиной присяжных много столетий назад, а Пикадилли существовала во времена Вавилона, убитый ни на мгновение не утрачивал для меня четкости очертаний, и я видел его столь же ясно, как и всех, кто меня окружал. Должен также упомянуть, что призрак, которого я именую «убитым», ни разу, насколько я мог заметить, не посмотрел на убийцу. Снова и снова я с удивлением спрашивал себя — почему? Но он так ни разу и не посмотрел на него.

На меня он тоже не глядел с той самой минуты, как подал мне миниатюру и почти до самого конца процесса. Вечером последнего дня, без семи десять, мы удалились на совещание. Тупоумный член церковного совета и два его прихлебателя причинили нам столько хлопот, что мы были вынуждены дважды возвращаться в зал и просить судью повторить некоторые из его выводов. Девятеро из нас нисколько не сомневались в точности этих выводов, как, вероятно, и все, кто присутствовал в суде, но пустоголовый триумвират, только и выискивавший, к чему бы придраться, оспаривал их именно по этой причине. В конце концов мы настояли на своем, и в десять минут первого присяжные вошли в зал для оглашения своего вердикта.

Убитый стоял рядом с судьей как раз напротив ложи присяжных. Когда я занял свое место, он устремил на мое лицо внимательнейший взгляд; казалось, он остался доволен и начал медленно закутываться в серое покрывало, которое до той поры висело у него на руке. Когда я произнес: «Виновен!», покрывало съежилось, затем все исчезло, и это место опустело.

На обычный вопрос судьи, может ли осужденный сказать что-нибудь в свое оправдание, прежде чем ему будет вынесен смертный приговор, убийца произнес несколько невнятных фраз, которые газеты, вышедшие на следующий день, описали как «бессвязное бормотанье, означавшее, по-видимому, что он подвергает сомнению беспристрастность суда, поскольку старшина присяжных был предубежден против него». В действительности же он сделал следующее примечательное заявление:

— Ваша честь, я понял, что обречен, едва старшина присяжных вошел в ложу. Ваша честь, я знал, что он меня не пощадит, потому что накануне моего ареста он каким-то образом очутился ночью рядом с моей постелью, разбудил меня и накинул мне на шею петлю.

VII. Принимать на пробу

Вряд ли есть где-нибудь такая хорошенькая деревушка, как Кэмнер: она расположена на вершине холма, откуда открывается вид, красивей которого не сыщешь во всей Англии, а кругом тянутся луга, знаменитые чистотой и целебностью своего воздуха. Проезжая дорога из Дринга сначала тянется между изгородями больших поместий, но на этих лугах ее уже ничто не закрывает и, отделившись от Тенельмской дороги, она вьется вверх по юго-восточному склону холма, пока не достигает Кэмнера. С каждым шагом лошадь сильнее налегает на хомут, и все же этот склон настолько полог, что вы замечаете его, лишь когда, обернувшись, вдруг видите великолепный пейзаж, расстилающийся вокруг вас и под вами.

Деревушка состоит из одной коротенькой улицы, и среди разбросанных по ее сторонам домиков вы замечаете маленькую почтовую контору, полицейский участок и непритязательный сельский трактир («Герб Дунстанов»), хозяин которого содержит также лавочку через дорогу. Войдя в улицу, представляющую собой тупик, вы прямо перед собой видите старинную церковь, а неподалеку от нее — дом священника. Эта тихая деревушка дышит необыкновенной простотой и патриархальностью: недаром священник живет здесь в соседстве со своей паствой, и стоит ему только выйти за калитку, как он уже оказывается среди своих прихожан.

Деревенский выгон с трех сторон окружен домами, самыми разными по размерам и важности — от маленькой лавки — мясника, стоящей посреди его собственного сада, под сенью его собственных яблонь, до хорошенького белого домика, где живет помощник священника, и резиденций тех, кто считается (или считает себя) местной знатью. На восточной стороне выгона видны: невысокая каменная стена с воротами, ведущими в имение мистера Малькольмсона; скромное жилище его управляющего, Саймона Ида, все увитое плющом, чей осенний наряд может поспорить красками с самой яркой американской листвой; и, наконец, высокая кирпичная стена (с калиткой посредине), которая совершенно закрывает «Поместье» мистера Гиббса. С южной его стороны проходит дорога на Тенельмс, огибающая обширное имение Саусэнгер, которое принадлежит сэру Освальду Дунстану.

Если вы идете из Дринга, вы обязательно остановитесь у перелаза, почти напротив кузницы, и, опершись на него, будете долго любоваться лесами и водами, расстилающимися у ваших ног, — картину эту удачно дополняют два старых кедра, растущие неподалеку. Перелазом пользуются редко, потому что тропинка от него ведет только на ферму Плашетс. Зато здесь часто отдыхают утомленные путники. Немало художников писало вид, открывающийся отсюда; немало влюбленных юношей шептало здесь нежные слова своим красавицам; немало усталых бродяг садилось отдохнуть на стертый камень у перелаза.

Этот перелаз был некогда местом свиданий двух юных влюбленных, которые жили по соседству и должны были вскоре соединиться узами брака. Джордж Ид, единственный сын управляющего имением мистера Малькольмсона, был сильным красивым молодцом лет двадцати шести; он тоже работал в имении под началом своего отца и получал хорошее жалованье. Прямодушный, любознательный, он был неглуп, хотя его и нельзя было назвать ученым, пожалуй не отличался быстротой соображения, зато был очень упорен, — короче говоря, он являл собой прекрасный образчик честного и трудолюбивого английского крестьянина. Однако из-за некоторых особенностей своего характера он не пользовался у соседей такой любовью, как его отец. Он был сдержан, умел глубоко чувствовать, но не умел выражать свои чувства, легко обижался и с трудом прощал обиды, но в то же время был способен на искреннее раскаяние и тогда во всем винил самого себя. Его отец, бесхитростный и добродушный человек лет сорока пяти, который благодаря своим достоинствам сумел из батрака стать доверенным управляющим всего имения мистера Малькольмсона, пользовался большим уважением у своего хозяина и во всей округе. Мать Джорджа, женщина слабая здоровьем, но сильная духом, была образцовой женой и матерью.

Его родители, как принято в их сословии, вступили в брак слишком рано, и поэтому им пришлось испытать немало горя — они одного за другим схоронили трех болезненных детей на маленьком кэмнерском погосте, где надеялись со временем упокоиться сами. Всю свою любовь они излили на единственного оставшегося у них сына. Особенно мать питала к своему Джорджу такое восторженное обожание, что оно напоминало идолопоклонство. Ей не были чужды некоторые слабости ее пола. Она была ревнива, и когда догадалась, какое пламя зажгли в сердце ее сына ласковые синие глаза Сьюзен Арчер, то прониклась к этой румяной красавице отнюдь не нежными чувствами. Правда, Арчеры были о себе самого высокого мнения, потому что арендовали у сэра Освальда большую ферму, и всем было известно, что в их глазах любовь Сьюзен была унизительна и для нее и для всей их семьи. Любовь эта, как нередко бывает, вспыхнула на полях хмеля. Сьюзен часто прихварывала, и мудрый старичок доктор уверил ее отца, что для нее нет лекарства лучше, чем собирать две недели хмель в солнечную сентябрьскую погоду. Не так-то просто было отыскать поле, подходящее для такой прославленной красавицы, как Сьюзен. Но родители ее хорошо знали и уважали управляющего Саймона Ида и послали свою дочку на хмельник мистера Малькольмсона. Прописанное лекарство оказало желанное действие. Сьюзен обрела здоровье, но зато потеряла свое сердце.

Джордж Ид был красив и никогда прежде не любил ни одной женщины. Его чувство к нежной синеглазой девушке было той всепоглощающей страстью, которую дано испытать лишь людям с суровой и замкнутой натурой и которая поражает их на всю жизнь. Это чувство смело все препятствия. Сьюзен была доброй, простодушной девушкой, и хотя она сознавала власть своей красоты, это, как ни странно, нисколько ее не испортило. Она отдала все свое сердце верному и стойкому человеку, перед которым она благоговела, чувствуя, что он гораздо выше ее душой, хотя и стоит ниже по общественному положению. В душистый вечер, ставший свидетелем их любовных клятв, они не обменялись кольцами, но Джордж снял со шляпки Сьюзен веточку хмеля, которой она, смеясь, обвила ее, и, с великой любовью в карих глазах глядя на прелестное личико девушки, прошептал:

— Я буду хранить ее, пока жив, а когда умру, ее похоронят со мной!

Однако за красавицей Сьюзен уже давно ухаживал некий Джеффри Гиббс, владелец «Поместья» за кэмнерским выгоном. Прежде он был торговцем, но за несколько лет до описываемых событий увидел в газете объявление, приглашавшее его посетить такого-то нотариуса в Лондоне, который может сообщить ему нечто, представляющее для него значительный интерес. Он отправился к нотариусу и вступил во владение недурным наследством, оставшимся после родственника, которого он никогда в жизни не видел. Это неожиданное богатство решительно изменило его судьбу и образ жизни, но нисколько не повлияло на его натуру: он остался таким же чванливым и заносчивым, как и раньше. Однако теперь он превратился в джентльмена, живущего на ренту, и, следовательно, на общественной лестнице стоял гораздо выше Арчеров, которые были простыми арендаторами. Поэтому они были бы рады, если бы Сьюзен отнеслась к его ухаживаниям благосклонно. Правда, соседи твердили, что он вовсе не собирается жениться на девушке, и она сама говорила то же, добавляя при этом, что будь он в десять раз богаче и люби ее во сто раз больше, чем утверждает, — она все равно скорее умерла бы, чем вышла за такую образину.

Он и правда был страшен, хотя черты его нельзя было назвать безобразными. Однако на редкость непропорциональное сложение и свирепое выражение лица делали его отвратительным: ноги у него были короткие, а туловище и руки — необыкновенно длинные, голова же подошла бы только к торсу Геркулеса, и эта уродливая несоразмерность делала его каким-то приплюснутым и неуклюжим. Его маленькие глазки люто поблескивали под густыми щетинистыми бровями, а крючковатый нос нависал над огромным ртом с толстыми чувственными губами. Он щеголял в спортивных костюмах самых невероятных расцветок. Его часовая цепочка была такой толстой, что казалась фальшивой, а булавка, закалывающая галстук, и самый галстук резали даже невзыскательный глаз. Величайшим удовольствием для него было пугать беззащитных женщин: катаясь к экипаже, он проносился в дюйме от кабриолета, которым правила дама, или на бешеном галопе пролетал мимо какой-нибудь робкой всадницы и громко хихикал, наблюдая за тем, как ее конь шарахается в сторону и она в страхе пытается с ним справиться. Как все подлые тираны, в душе он, разумеется, был трусом.

Этот человек и Джордж Ид ненавидели друг друга. Джордж терпеть не мог Гиббса и глубоко его презирал. Гиббс злобно завидовал счастливцу крестьянину, которого полюбила девушка, холодно отвергавшая его собственные ухаживания.

Сердце Сьюзен было отдано Джорджу, но лишь когда ее здоровье вновь пошатнулось, отец ее против воли согласился на их союз. Едва мистер Малькольмсон услышал об этом, как он по собственному почину увеличил жалованье Джорджа и на выгодных условиях предложил ему один из своих коттеджей, расположенных неподалеку от дома Саймона Ида.

Однако когда известие о скорой свадьбе достигло ушей Гиббса, его ревнивая ярость была беспредельна. Он кинулся на ферму Плашетс и, запершись с мистером Арчером, предложил закрепить за Сьюзен солидную сумму, лишь бы она согласилась отказать жениху и стать его, Гиббса, женой. Но он только довел девушку до слез и растревожил ее отца. Этот последний с большой охотой согласился бы исполнить его желание, но он уже дал слово Джорджу, и Сьюзен требовала, чтобы он его сдержал. Впрочем, не успел Гиббс уйти, как старик фермер принялся громко жаловаться на ее, как он выражался, глупое упрямство; к нему присоединился ее старший брат, и они вместе обрушили на бедную девушку поток упреков зато, что она отказалась от такой выгодной партии. На слабовольную, уступчивую Сьюзен эта сцена произвела большое впечатление. Их жестокие слова глубоко поразили ее, и когда она пришла на свидание с женихом, на сердце у нее была свинцовая тяжесть, а глаза покраснели и распухли. Джордж, испуганный ее видом, с негодованием слушал ее взволнованный рассказ о том, что произошло.

— Заведет для тебя карету! — воскликнул он с горькой насмешкой. — Неужели для твоего отца какая-то одноколка значит больше, чем истинная любовь? Он хотел бы отдать тебя Гиббсу! Да я такому человеку и собаки бы не доверил!

— Отец смотрит на это по-другому, — рыдала девушка, — отец говорит, что, когда мы поженимся, он будет очень хорошим мужем. И я жила бы как знатная дама, у меня было бы много нарядов и слуг. Для отца это важнее всего.

— Да, пожалуй. Но ты не поддавайся ему, Сьюзен, милая! Не богатство и не наряды делают людей счастливыми — для счастья нужно кое-что получше! Знаешь, Сьюзен… — Он вдруг умолк и поглядел на нее с неизъяснимым чувством. — Я люблю тебя так горячо, что, если бы я думал… если бы я думал, что ты будешь счастливее, выйдя замуж за Гиббса… если бы я думал, что ты будешь счастливее с ним, чем со мной, я бы… я бы отказался от тебя, Сьюзен,! Да… И больше никогда бы с тобой не виделся! Да, я отказался бы от тебя!

Он умолк, а потом, подняв руку, — в этом безыскусственном жесте было что-то очень торжественное, — повторил еще раз:

— Я отказался бы от тебя! Но ты не будешь счастлива с Джеффри Гиббсом. С ним тебя ждет горе… а может быть, даже побои. Он не такой человек, чтобы сделать женщину счастливой, уж это я знаю твердо. Он зол… попросту жесток! А я… я выполню все, что обещаю у алтаря… все до последнего слова. Я буду трудиться ради тебя не покладая рук и… и верно любить тебя.

С этими словами он притянул ее к себе, а она, успокоенная его речью, еще доверчивее оперлась на его руку, и несколько минут они шли молча.

— И вот что, Сьюзен, милая, — сказал он потом. — Я себя знаю… и верю, что… когда мы поженимся и ты станешь моей… чтобы никто уже не мог нас разлучить… я сумею многого добиться, и, кто знает, может, ты еще будешь ездить в собственной карете. Ведь человек, когда берется за дело всерьез, многого добивается.

Сьюзен поглядела на него с восторженной любовью. Она восхищалась его силой, особенно потому, что сознавала свою слабость.

— Не нужно мне никакой кареты, — прошептала она, — мне только ты нужен, Джордж. Ты же знаешь, я ничего такого не хочу… это отец…

Поднялась луна, яркая, почти полная, сентябрьская луна, и лучи ее озаряли влюбленных, когда они возвращались по тихому Саусэнгерскому лесу, такому торжественному и красивому в этот час, к дому Сьюзен. И прежде чем они успели достигнуть калитки фермы Плашетс, на прелестном личике девушки уже сияла улыбка: они уговорились, что из трех недель, которые остались до свадьбы, две она проведет в Ормистоне[23] у своей тетушки мисс Джейн Арчер, чтобы избежать дальнейших посягательств Гиббса и упреков отца.

Так она и сделала, а Джордж решил воспользоваться ее отсутствием, чтобы съездить на аукцион в дальний городок и купить там кое-какую мебель для их нового дома. Кроме того, он испросил позволения погостить у своего друга до возвращения Сьюзен. Ему хотелось на это время уехать из дому, так как его мать с приближением свадьбы все больше против нее восставала. Она постоянно твердила, что женитьба на девушке, избалованной ухаживаниями и лестью, до добра не доведет и что из нее никогда не выйдет хорошая жена для простого труженика. Эти слова были особенно мучительны для Джорджа, так как для них имелись некоторые основания, и они не раз приводили к ссорам между ним и матерью, что совсем не способствовало смягчению неприязни, которую добрая женщина питала к своей будущей невестке.

Приехав домой после двухнедельного отсутствия, Джордж вместо ожидаемого письма от невесты с сообщением, когда она собирается вернуться в Плашетс, нашел совсем другое, написанное незнакомым почерком и содержавшее следующие слова:

«Джордж Ид, тебя водят за нос. Приглядывай за Д. Г.

Доброжелатель».



Поделиться книгой:

На главную
Назад